– Я здесь, потому что умер Петр.
– А я тогда почему? Нет! Слушай, я, кажется, могу тебя полюбить, как ты хочешь! Кажется, это уже есть во мне где-то… Я чувствую! Ну, правда же! Сейчас все зависит от тебя, пожалуйста, посмотри на меня… по-другому! Может быть…
Все поплыло у меня перед глазами. И так уже лежал на земле, а казалось, что падаю, падаю, проваливаюсь в бездну, и сердце мое падает быстрей меня, не догнать его, не вернуть на место, но только падать вместе с ним…
Я был один. Я был почти Адам. Не знаю, что было вокруг Адама в момент, когда он обнаружил себя в Божьем мире, но вокруг меня было все, что человеку может быть обещано самым добрым Божеством: голубое небо, щадящее солнце на небе, а на земле – земля с ее прекрасными запахами жизни, лес и скалы, и Озеро – первоисточник и охранитель всего живого, и тысячи чудесных мелочей, из которых каждая со своим смыслом и предназначением, и все, что было вокруг меня, было ДЛЯ меня, потому что все видимое и осязаемое рождало во мне ответ – принимаю и радуюсь! И еще – благодарю! «И приветствую звоном щита!»
А ведь когда-то, впервые прочитав известные блоковские строки, искривился, помню, в недоверии, усомнился в том, что человеку века двадцатого доступны подобные настроения.
Но, значит, доступны! Во все времена! Но не всем, а лишь некоторым, и вот я попал в это избранное число, причем не случайно, а исключительно в награду за…
Я не хотел ни пить, ни есть, я даже женщины не хотел, и если желание вообще это недостаток чего-то, тогда в этом смысле у меня не было никаких желаний, но одна лишь только радость жизни.
Пели птицы, стрекотали кузнечики, жужжали какие-то мелкие твари – мир был полон звуков, и когда подошел к машине, грязным капотом уткнувшейся в траву, насупившейся, осиротевшей, – такая жалость, такое сочувствие накатили на душу, – к человекам не помню подобного, и по самой нелепой и кощунственной ассоциации вспомнил о маме. Я гладил руками пропыленные плоскости «джипа» и говорил тихо, но проникновенно: «Вот, видишь, началось необратимое, может быть, уже вот с этого момента тебе больше не придется страдать, глядя на меня. В кольце моей жизни начался новый сегмент, который высушит твои слезы. Я постараюсь жить долго, чтобы этот сегмент был длинным, я, собственно, и остался в живых ради этого, ради тебя, мама, потому что, если говорить честно, не имел я права оставить в своей „пушке“ три патрона неиспользованными, но если хоть на минуту задержался бы там, в маневровой ловушке, то не успел бы к машине, и не вырваться бы мне тогда из этого мира, где невозможно жить так, чтобы тебе не стыдиться и не страдать из-за меня. Я разочарую, я обману Того, кто приговорил тебя к вечным страданиям. По его законам справедливости Он, может, и справедлив, но по моему пониманию, поскольку другого мне не дано, ты заслужила всего самого райского».
Ключи сиротливо болтались в замке зажигания. Было желание прикоснуться к ним, только прикоснуться, но она, машина, могла неправильно понять мое прощальное движение, она, для движения сотворенная, без движения обрекалась на долгую смерть, на вечное умирание, она могла не знать, что кто-нибудь и когда-нибудь еще обнаружит ее здесь и оживит любовным прикосновением, я на это надеялся, и мое прощание с ней не было трагичным, но только грустным и благодарным.
Откуда-то я знал, что мне надо идти дальше на север, куда нет дороги, а только одно направление берегом Озера. Я вытащил с заднего сиденья рюкзак, проверил содержимое, его было достаточно для нескольких дней безбедного пути, вспомнил и поблагодарил Васю, предусмотревшего все варианты, кроме – увы! – своего, уже коротко, по-мужски попрощался с «джипом» – всего лишь жестом, и торжественно, да, именно так – торжественно – двинулся в путь, а попросту потопал вдоль берега полный сил и самых прекрасных намерений. И верил, что где-то за моей спиной и над – мама улыбается мне улыбкой благословения.
Прекрасен мой край! Прекрасен, потому что мой. Но не исключено и по-другому: мой, потому что прекрасен! Почему бы мне так не думать? Каждому с рождением дается какой-нибудь аванс, и мне, допустим, вот этот ломоть первозданности, чудом сохранившийся на севере нашего Озера, где обречен я на свершение подвига личного преображения. С каждым шагом, сделанным по благословенной земле, утверждаюсь во мнении, что можно человеку жить хорошо и правильно, что в нем самом полно всего необходимого для того, нужно только умно распорядиться собой, ведь и ума для этого у каждого от рождения достаточно. Ловлю себя на соблазне сочинить теорию счастливой жизнеорганизации, мне кажется, что она, эта теория, почти что у меня в руках, но вовремя вспоминаю, сколько таких сочинителей знает история, и трезвею.
А продвижение на север, между тем, становилось все более затруднительным. Я приближался к группе высоких и отвесных скал, и по мере приближения каменные завалы все чаще преграждали путь, на их преодоление тратил до получаса, это каких-то сорок-пятьдесят метров, а сил уходило, как на километры. Пора было делать привал, но решил дотянуть до скал, они уже были близко, или так казалось, к тому же не терпелось выяснить, есть ли там береговой проход, издали казалось, что скалы торчат из воды.
Усталость вроде бы и ощущалась, но «райские» ощущения ничуть притом не ослабевали, а напротив, глубже укоренялись в душе, потому что совсем, как в раю, то вдруг кулик сядет на камень в метре от меня, меня вовсе не замечая, то пара кабарожек спокойно продефилирует мимо в нескольких шагах, дружно взглянув в мою сторону, бурундук взвизгнет, взметнется на кривую сосну и уставится на меня удивленно и безбоязненно. А у самых скал уже – и совсем чудо! – когда-то зимовье стояло, место позаросло малинником, и муравейник чуть ли не в полурост человека, и над ним медведь, не шибко большой, но впечатляющий. Во мне проснулся было инстинкт потомков Адама, хватанулся за «пушку», но вспомнил с радостью, что я не потомок, но самый что ни на есть Адам, и тогда лишь чуть-чуть напрягшись, ну, самую малость, прошел мимо хозяина тайги деловым шагом ходока и так и не понял, был им замечен или нет…
Ах, если бы вот так всю оставшуюся жизнь – идти да идти по райским пространствам! А накопленную радость оставить в наследство потомкам! На несколько поколений хватило бы!
Тут подозрительным показался мне собственный оптимизм, и заставил думать себя о реальном, о том хотя бы, что если бы шел не по самому берегу, а чуть в стороне от него, комары за час похода превратили бы меня в ненавистника природы, или если бы дождь с утра до вечера да с северным ветром, как это частенько бывает в наших местах… А зимой! Не дай Бог зимой оказаться здесь!..
Скалы, наконец, восстали надо мной во всей своей каменной гордости, нависли над головой. Солнце, уже заметно сползающее к западу, услужливо подсвечивало их оскаленные вершины, а сосны на уступах искривились в самых невероятных позах, рассматривая меня, такого лихого и самоуверенного. Я же, хотя и смотрел снизу вверх, ни завистью, ни дерзостью обуян не был. Цель моего похода не посягала на устоявшуюся иерархию камня, дерева, земли и неба моя цель была во мне и только во мне, и не понадобилось никому этого объяснять. Добро добру не соперник. Я был призван к движению, а все, что вокруг меня, – к покою, мы были не просто союзниками, мы были гаранты друг друга. «Хороши!» – сказал я скалам. Скалы с достоинством промолчали.
При всем том берегового прохода под скалами не оказалось. Обход исключался. Оставалось одно: раздеваться и водой преодолевать скальную часть берега в надежде, что путь будет не слишком долог, вода не слишком глубока, а дно не слишком каменисто. Разулся, разделся, увязал шмотки с рюкзаком в один узел, попробовал воду рукой. Нормально. Но как только ступил ногами, взвыл утробно, и брань непроизвольно посыпалась в воду из перекошенного рта. Так неожиданно было это отторжение меня Озером, так было оно несправедливо, незаслуженно, что не сработала во мне обычная человеческая реакция, то есть я не выскочил из воды, как любой другой на моем месте, но с воплем и бранью продолжал двигаться вперед. Тысячи ядовитых игл воткнулись в икры, сотни ржавых гвоздей – в ступни, судороги молниями пронзили тело до шеи и затылка. Сам я, наверное, походил на сумасшедшего или одержимого, когда, взметая гроздья брызг, спотыкаясь о подводные камни, пер и пер вперед, то по пояс в воде, то по колено, то по грудь, с воздетыми к небу руками и промокшим узлом в руках. Сколько длилось это истязание, полчаса или полжизни, когда, наконец, оказался на песчаной полосе, определить не мог. Кровь тихо сочилась из порезанных ступней, икры противоестественно вздулись, колени посинели. Когда оглянулся на пройденный путь, поразило притворное спокойствие Озера, обидело равнодушие скал, повернувшихся ко мне спиной, хотя скалы были ни при чем…
Порезы ступней, к счастью, не были глубоки, скорей, царапины, боль утихала, и ноги оживали. Развязал узел. Джинсы изрядно подмокли, рубаха, носки, сапоги меньше. Оделся, сотрясаясь ознобом. Подошел к Озеру, попробовал воду рукой. Нормальная. «Ну и сволочь же ты!» – сказал я ему без угрозы, а так, по потребности высказаться. К тому же впереди, сколько глаз видит, берег, в каменных и древесных завалах, но все же берег, а то, что позади, оно уже позади, и билет у меня, как известно, только в один конец.
До темноты я надеялся пройти еще много. Чем больше пройду, тем меньше останется. Меня уже начинала волновать цель похода-побега, я ведь о ней еще ничего толком не знал, кроме того, что она есть. Первые сотни метров еще прихрамывал, потом разошелся, приходилось преодолевать всякие береговые препятствия, вошел в азарт, обсох на ходу, заранее радуясь предстоящему привалу с костром, в одиночку под звездным небом.
Но, похоже, тому не суждено было состояться. Чуть ли не за полкилометра увидел на отмели, заваленной топляком, людей, троих, по крайней мере, рассмотрел сразу. Они сидели с удочками на стволе громадной сосны, заброшенной штормом на вершину завала. Судя по пестроте одеяния, туристы. С краю – женщина, девчонка, скорее всего… Лодки, однако же, нигде не увидел.
Не жаждал я общения, но когда признался себе в этом, было уже поздно. Меня заметили. Девчонка махала рукой. Я ответил, но шагу не прибавил, все еще прикидывая, как бы уклониться от компании. Однако за полсотни шагов увидел, что девчонка – это Юлька, рядом с ней Петр, а дальше, вот уж кого не ожидал встретить здесь, – мать Петра и Юльки. Признаться, не сразу вспомнил, что зовут ее Марией Васильевной, и неудивительно, в доме Петра она была этаким добрым духом, всегда пребывающим то в другой комнате, то на кухне, то во дворе. Не помню, перекинулся ли я за все время знакомства с Петром десятком фраз с его молчаливой, несуетливой и застенчивой матерью.
Юлька пребывала в своем типичном щебетливом состоянии.
– Бери мою удочку, – заявила решительно, как только я освободился от рюкзака, – скоро клев начнется.
Петр сосредоточенно смотрел на поплавок и лишь жестом откликнулся на мое появление. Как только я пристроился с удочкой на обглоданной волнами сосне, Юлька тут же втерлась мне в бок и защебетала на ухо:
– Все рыбаки – шизики! Стопроцентные! И еще – садисты. Ждут-не дождутся, когда бедная рыбка их подлый крючок заглотит. Вот посмотри-ка на Петрушу моего, как он потом будет крючок выдергивать! Торжеством засветится весь! И плевать ему, что ей больно… Сам бы разок попробовал зацепиться и отцепиться… Послушай, ей же, должно быть, жутко больно, особенно если внутрь заглотнет…
– Селяви, – ответил я многозначительно, чем только подстегнул ее говорливость.
– Иди ты со своими «селяви», все вы…
– Не хочешь заткнуться, а? – буркнул Петр, а я увидел, что поплавок его вздрогнул, раз… другой… Петр весь напрягся, подался вперед, кончик его удочки подрагивал над ярко-красным поплавком, который снова замер без движения. Чуть подождав, Петр вздернул удочку, проверил насадку и закинул снова так, что теперь три одинаковых поплавка оказались на одной линии на равном расстоянии друг от друга.
– Боль есть субстанция жизни, – сказал Петр серьезно. – Где нет боли, там смерть.
– Но смерть может быть результатом боли, как симптома болезни, – возразил я.
– Нет. Смерть – это результат непреодоления болезни, а соответственно и боли.
– Какие вы умники, слушать противно! – заявила Юлька.
– Что ж это тогда за субстанция жизни, которую нужно преодолевать? – настаивал я.
– У тебя дискретное мышление. Это, между прочим, серьезный недостаток, – наставительно ответил Петр. – А все в общем-то просто. Боль, преодоление и жизнь – три ипостаси одной сущности, как Отец, Сын и Дух Святой. Отец первичен, но Он и в Духе, и в Сыне, и Они в Нем, и понимать это надо диалектично.
– Заткнитесь, а! – зашипела вдруг Юлька, тыча пальцем в мой поплавок. Что-то определенно сидело на моем крючке, и я рванул удилище. Серебристый хариус в пару ладоней взметнулся от моего рывка высоко в воздух, там, в воздухе, сорвался, шлепнулся в воду у самого завала, метнулся змейкой и пропал в темноте глубин. Юлькин визг вовсе не походил на сострадание рыбьим проблемам, я не упустил это подметить, она ущипнула меня за локоть и прошипела в ухо:
– Раз-зя-ва! Тебе зубы дергать, а не рыбу подсекать!
– Пусть живет и радуется!
– Ну да! С оторванной губой!
Она покосилась на Петра, он тоже возился с крючком, потянулась к моему лицу, я чуть отпрянул.
– Хочу губу тебе прокусить. Можно, а?
– Лучше прикуси себе язык. Вкуснее будет. И полезнее.
Обозлился ли я на Юльку или на сорвавшуюся рыбешку, но чего-то разозлился, взял и пересел от Юльки к Марии Васильевне. Она даже улыбнулась мне благодарно.
– Не знал, что вы любите ловить рыбу…
– Ловить рыбу? – спросила она удивленно. – Никогда в жизни не ловила. Много чего делала, а этого нет… Вот Петруша да, бывало засаливали даже, как натащит… И вчера вот, сказал на ночную рыбалку едут, и до сих пор нету…
– Кого… нету?.. – спросил я, ощутив за воротником противный холодок.
– Да Петруши, кого еще. Юля искать пошла, и тоже нету… А ты, значит, не ездил с ними?
– С кем?
– С Петрушей и Васькой… Васька такой лихач… Баламутный… Как по улице летит, того и гляди, курей передавит. Всякий раз в калитку норовит врезаться… Смирный, но баламутный…
– Вернутся… – пробормотал я и вовсе похолодел нутром.
Она даже не взглянула в мою сторону, только покачала головой.