То, что человек не бросил трубку с самого начала и уж, тем более, назвал себя, если не успокоило, то, по крайней мере, привело Наташу в чувство. Но само открытие, что на свете есть какой-то Жорж (одно имя чего стоит, пошлее не придумаешь), смеющий называть маму Любашей, и это «пусть немедленно», – возможно ли?! С трубкой в руках она опустилась на пол. Сидела не шевелясь. В этой позе ее и застала мать.
– Господи! Что с тобой?! – всполошилась она, подбегая к Наташе и опускаясь рядом на колени. Взяла трубку из рук дочери, положила на аппарат, стала выщупывать пульс.
– Доченька, что с тобой? Тебе было плохо?
– Мама, кто такой Жорж?
Лишь на мгновение окаменело лицо матери, на секунду, не более. Быстрый взгляд на телефон, на дочь, снова на телефон.
– Он звонил?
– Мама, кто это?
– Я тебя спрашиваю, – голос ее зазвучал металлом, – он звонил?
Наташа кивнула.
– Что сказал? Ну!
– Чтоб ты…
Даже договорить не успела. Мать оттолкнулась от нее так резко, что Наташа чуть не опрокинулась на спину. Потом, задрав голову, сидела и смотрела на мать, на ее пальцы, промчавшиеся по цифрам телефонного диска, и тихое, теплое спокойствие входило в ее душу, окутывало ее, усыпляло. Наташа обмякла и всхлипнула.
– Жорж? Что?
Мама кусала губы и бледнела.
– Когда?
Наташа поднялась, подошла к матери, обняла ее.
– Ты можешь мне зачитать?.. Спасибо, Жорж… Конечно… Сегодня же… Спасибо… Пока…
Трубка не легла, а упала на аппарат.
– С папой плохо, – сказала она и, кажется, только сейчас почувствовала на себе руки дочери.
– Мамочка, прости меня! – прошептала Наташа.
– Ты что, не поняла? С папой плохо… Я вылетаю…
– Мы вместе…
Мать пристально посмотрела на нее.
– Два билета – не один. Но попробую. Найди голубую сумку. Должна быть на антресолях. Собирай. Я займусь билетами.
Телефонная трубка уже в руках. Она трет переносицу, она вспоминает телефоны…
* * *
Наташе было стыдно. Ей очень было стыдно. Стыд накатывал волнами, она хваталась за щеки и чувствовала, как они пламенеют под ладошками. Пока была суета сборов и всякие хлопоты, ей удавалось не думать о своем позорном поведении, но здесь, в самолете, стыд пристегнул ее к креслу прочней ремня. Что бы она отдала, лишь бы не сидеть сейчас рядом с матерью! Все ждала: вот сейчас мама обернется и скажет ей справедливые слова, и ей нечего будет ответить и останется только разреветься. Но мама, как только села и пристегнулась, откинулась на спинку кресла и закрыла глаза.
Наташа хотела избавиться от тягостного состояния, пытаясь себе самой объяснить, как могло случиться, что она плохо подумала о маме. И как могло случиться, что после того, как убедилась в ошибке, не огорчилась болезнью отца, состояние которого и сейчас неизвестно.
Конечно, все началось с внезапной перемены в их жизни, вызванной отставкой отца. Она просто обязана честно признаться самой себе, что ей было досадно и обидно, что было уязвлено ее самолюбие, что, наконец, она упрямо не хотела понять тех серьезных мотивов, которыми руководствовался отец, принимая решение, неизбежно влекущее за собой массу самых разнообразных последствий.
И поездка в Ленинград, разве это был не вызов семье, вот, мол, я какая, хочу объективно судить об отце с матерью, а не как все прочие иные дети иных родителей. Глупая жажда объективности обернулась постыдным хамством, которое можно только искупить словом или действием. Случай представится.
Мама, оказывается, заснула, и Наташе пришлось основательно потормошить ее, когда стали раздавать завтрак.
Курица была ужасной, один ее вид способен был надолго лишить аппетита. Свежей оказалась булочка, и они ограничились чаепитием. Потом долго сидели в ожидании, когда стюардесса избавит их столики от подносов. Запах давно варенной курицы, казалось, заполнил весь самолет. Сидящие сбоку на другом ряду ожесточенно рвали зубами куриные куски и затем подолгу меланхолически ковырялись в зубах.
Очень хотелось, чтобы мама о чем-нибудь поговорила с ней. Но как только освободился столик, мама снова откинулась в кресле и закрыла глаза. В другое время обиделась бы, но сейчас не могла себе этого позволить, отвернулась к иллюминатору и стала рассматривать космы тумана, что пластались внизу и длинными рваными рукавами будто пытались дотянуться до железной птицы и затормозить ее скольжение в пустоте. Если прислониться к иллюминатору так, чтобы ничего предметного не захватывал взгляд, а щекой ощутить холод космоса… и ровный гул мотора, убивающий все прочие звуки, – то можно вообразить себя бестелесной душой, вознесшейся над миром, порвавшей всякие связи с ним, душой, ни о чем не тоскующей, но познавшей торжество великого одиночества… И гул мотора – это уже не гул, но оркестр из тысячи инструментов, в его звучании проговариваются слова:
И мнится мне, что уцелела
Под этим небом я одна,
За то, что первая хотела
Испить смертельного вина.
Когда-то Наташу весьма огорчало, что отец не воспринимает музыку и стихи, особенно стихи. К музыке в какой-то мере она его приучила, а иногда, правда, не часто, но все же он с удовольствием слушал ее игру. К стихам же был глух совершенно. Потом она нашла этому объяснение. Мужчина не может и не должен чувствовать поэзию так, как это свойственно женщине, потому что поэзия вообще есть открытие, обнаружение женского начала в природе, а то, что поэты чаще мужчины, не противоречит сказанному, просто таинственное природное начало выявляет себя в противоположном, и тогда становятся объяснимы превратности судеб великих поэтов. Как личности, они, как правило, уязвимы и беззащитны, их реакция на внешнюю среду женственна по сути, но они этого не понимают, и их конфликт со средой всегда в действительности лишь внутренний разлад, столкновение мужского и женского начала, а потому и неадекватность поведения, и как следствие – гибель. Они, поэты, любят и влюбляются и ведут себя в любви как женщины, то есть выказывают такую силу чувств, на какую способна только женщина, и что настоящему мужчине противопоказано, ведь у него другое предназначение в мире – искушать мир изменениями, в то время как женщина через любовь являет постоянство и вечность живого…
А если вспомнить мужчин, поклонников поэзии, сверстников, кого знала, – они все слегка женоподобны. И потому, когда мужчина глух к поэзии, то это признак недостатка образования, но не интеллекта.
Наташа очень гордилась этими своими соображениями. Она даже не пыталась высказывать их кому-либо, боясь оказаться неубедительной в попытке переложить мысли в слова, ведь иное слово всяк по-своему перетолковывает.
* * *
Было десять утра, когда самолет после долгих маневров вырулил к зданию аэровокзала. Вылетев вовремя, они, тем не менее, сумели каким-то образом опоздать на полчаса, и мама засуетилась, торопясь поскорее выйти. Волнение ее оказалось напрасным. Еще на верхней ступеньке трапа Наташа заметила чуть поодаль черную «Волгу» и представительного человека в сером плаще рядом с ней. Как только они отделились от общего потока пассажиров, «некто в сером» быстро двинулся к ним навстречу.
– Любовь Петровна! Ждем вас. Зампредисполкома Диких Борис Егорович. Андрей Ильич просил извинить, что сам не может вас встретить. В девять в обкоме совещание. Но все в порядке. Самолет готов. Через сорок минут мы в районе. Там машина. Еще час, и вы на месте. К сожалению, обратно, возможно, только завтра в полдень, иначе никак не состыковать самолеты. Есть, правда, один маленький шанс на сегодня, я его проработаю, но не обещаю…
Все это он проговорил почти без запятых, постоянно заглядывая маме в глаза, и улыбался, улыбался. А мама почему-то отвечала ему сухо, и Наташа, зная все выражения ее лица, видела, что она сердита. Причины же не понимала.
Машина лихо описала вираж вокруг лайнера и помчалась вдоль взлетной полосы прочь от аэровокзала.
Повернувшись к маме с переднего сиденья, «серый» сказал:
– Звонили два часа назад. Самочувствие Павла Дмитриевича хорошее, ходил гулять. Врач постоянно при нем. Вас ждут. Так что ни о чем не беспокойтесь.
Мама опять очень сухо сказала «Спасибо!». Наташе стало неловко за ее тон. А тот словно не замечал и, щедря улыбкой, уже во второй раз пересказал маршрут предстоящих передвижений.
Покрутившись по асфальтным дорожкам, машина уткнулась в маленький самолетик, похожий на стрекозку, который тут же затарахтел и затрясся мелкой дрожью. По неудобной металлической лесенке они, перегибаясь пополам, влезли в нутро урчащей стрекозы. Мама даже не обернулась и не поблагодарила сопровождающего. К ним подошел один из пилотов и, как бы извиняясь, объяснил, что самолет, конечно, без удобств, но зато надежен, не то что летающие баржи, которые, двигатель отказал, колуном на землю падают, а этот на одних крылышках на любой пятачок спланирует. После такого обнадеживающего вступления пилот пригласил Наташу посидеть за управлением. Не раздумывая, она поднялась со скамейки вдоль борта, где они уже устроились с мамой, и пошла за пилотом. Второй пилот без особой радости уступил ей место. Она села и решительно положила руки на штурвал.
Была полная иллюзия того, что именно она оторвала самолет от земли и кинула его в пространство, что по ее воле земля качнулась сначала влево, потом вправо и затем определилась там, где ей положено быть, – под ногами. Подумалось, что если бы сейчас видеть все вот это и играть, то наверняка родилось бы что-то необычное, возможно даже, великое. Недвижно лежащие на штурвале пальцы напряглись, как это бывает перед ответственным исполнением, тревожные нервные импульсы цепочкой уколов пробежали по кончикам пальцев, и желание играть стало нестерпимым.
Наташа поблагодарила пилотов за удовольствие и вернулась к матери. Как ни мал был самолетик своим нутром, двоим в нем все же было неуютно, к тому же он весь дрожал и то и дело проваливался в воздушные ямы, тогда они обе вцеплялись руками в скамейку, чтоб не потерять опору, потому что потеряй ее, казалось, и будет тебя пустой консервной банкой швырять из одного самолетного нутра в другой, и некому даже ухватить и придержать…