Приближаясь по Фонтанке к зданию, где должно было состояться испытание, он едва не задыхался от волнения. Но все обошлось. К отпрыску купца первой гильдии, племяннику известного профессора, отнеслись терпимо, несмотря на иудейское вероисповедание (правда, при упоминании об этом факте экзаменаторы несколько изменились в лице). Вопросы были несложные, а письменные задачи так и вовсе простые. На следующий день Додик узнал, что принят в число учащихся.
Особо близких товарищей в училище не появилось. Дети питерского купечества, как и дети состоятельных крестьян, держались отдельно, подчеркивая свое столичное происхождение. Приехавшие со всех концов огромной империи провинциалы ходили одиночками, насторожено присматриваясь к окружающей их жизни. Также настороженно смотрел на мир и Додик.
Уже на первых занятиях оказалось, что знает он много больше своих однокурсников. Счет, письмо, даже русская словесность давались ему легко. Языки он знал – к бабушке часто приезжали ее партнеры из Англии, Франции и Германии, а в обязанности Додика было водить важных гостей по городу. В результате переход с языка на язык не был для него проблемой. Правда, с греческим языком и латынью отношения были напряженными, но упорство и здесь приносило свои плоды. Хуже обстояли дела с историей: Додик никак не мог понять, зачем нужно знать даты битв, которые произошли тысячи лет назад, для чего ему нужно жизнеописание правителей, чьи кости уже давно истлели? История казалась ему чем-то схожей с изучением Талмуда: понимать не обязательно, нужно просто заучить. Преодолевая лень и скуку, он заучивал бесконечные ряды дат и имен. Профессура, и даже учитель истории, его явно выделяли.
Поначалу питерские однокашники решили «поставить его на место», но крепкие руки и привычка к драке сыграли свою роль. Хотя синяки и шишки долго не сходили, а инспектор, надзиравший за младшими учениками, как правило, оказывался на стороне обидчиков, последние скоро поняли, что «просто пугануть» не выходит – Додик не желал быть жертвой. А синяки и кровоподтеки появлялись также и на их лицах и боках. В конце концов, его оставили в покое. Появились даже приятели, хотя и не близкие.
Гораздо больше приятелей появилось у него среди продавцов и приказчиков петербургских лавок поблизости от дома дядюшки, располагавшегося недалеко от Сенной площади. Это были свои, понятные люди. С ними можно было поговорить о жизни, о торговле, о ценах. В свободное время он часто околачивался на Сенной, сравнивая питерские цены с ценами в родном Бобруйске. Внимательно приглядывался к тому, как приказчики привлекали покупателей, как предлагали товар. Это было важно. Постепенно он стал там своим. Хотя дядюшка и не одобрял этого общения («для тебя это неподходящее знакомство»), но и не запрещал. Его супруга с сыном, двоюродным братом Додика, и вовсе смеялись над увлечением бобруйского родственника. Но главное, что это было интересно самому Додику. Да и в учебе помогало.
В училище же было намного скучнее. На переменах, в туалетах и укромных углах бесконечных коридоров разговоры шли все больше о происках немцев и англичан, о политике и страшных революционерах, которые стреляли в самого царя. Ученики пересказывали разговоры старших. А те, в свою очередь, делились друг с другом мнением популярной газеты. Этих разговоров Додик не любил и не понимал. Зачем сотый раз повторять чье-то мнение, даже если оно верное? Правда, были и «нормальные» разговоры: про дело родителей, про жгучую тайну взаимоотношения полов. Старшекурсники тайком курили в туалетах. Вскоре к этому занятию попытался приобщиться и Додик но удовольствия не получил. Скорее, даже испугался, когда после глубокой затяжки закружилась голова и стали слезиться глаза. Он под смех старшекурсников тихо сполз по стенке, решив, что курить он не будет. Там же, в ученическом туалете, эдаком неформальном клубе училища, Додик впервые увидел изображение обнаженной женщины, которое один из старшекурсников демонстрировал своему приятелю.
Впрочем, еще меньше нравились ему вечера в доме у дядюшки. Дядюшка жил в большой квартире, расположенной на втором этаже нового дома совсем недалеко от огромного Невского проспекта. Весь дом – от крыши до полуподвала – покрывали какие-то завитушки, украшения, которые, с его точки зрения, больше подошли бы торту, а не дому. Да и сама атмосфера в доме дяди была какой-то ненастоящей.
У Додика постоянно возникало чувство, что все окружающие играют в какую-то непонятную игру, которая никак не связана с жизнью, известной мальчику. Дядя играет в какого-то «европейского интеллектуала». Он постоянно что-то судил, говорил об общественном прогрессе, о европейском пути и о тому подобных, далеких от мира Додика, вещах. Если мальчик, пытаясь понять что-то из сказанного дядей, обращался к нему, то вместо ответа получал нуднейшее рассуждение о «спящей провинции» и «незрелых умах современной молодежи». Впрочем, в делах практических дядя тоже был вполне сведущим человеком, сыном своей матери. Это невероятно удивляло мальчика. Дядя Насон то говорил, как какой-нибудь клоун в цирке, то действовал совсем как настоящий купец – быстро и жестко.
Тетушка Ребекка (Раиса Михайловна) играла в «романтически настроенную даму». Так она сама сказала как-то Додику. То есть, она сказала, что она «романтически настроена в жизни». Насколько понял Додик, это означало постоянное восторженное состояние, неестественную речь, восторг по поводу каждого модного спектакля, книги или музыкального произведения, участие во всех мероприятиях, где собиралась «духовная аристократия нашего времени», то есть популярные поэты, писатели и музыканты.
По вторникам у дяди Насона тоже собирались «аристократы духа». Правда, немного в другом составе. Здесь преобладали его университетские коллеги, известные адвокаты. Журналисты тоже были. Бывали «на вторниках» и поэты, чьи имена встречались в модных журналах. На таких вечерах говорили о вещах и вовсе непонятных: о реформах, о законах и параграфах, об «ответственном министерстве». То вдруг заводили споры о «воле и представлении», о воле к власти или еще какой-то другой несуразности; пели какие-то не очень понятные Додику песни, пили кислое вино. Супруга дядюшки и его сын присутствовали на этих собраниях с большим удовольствием – собрания были важной частью их жизни. Додик же, пару раз посидев в уголке на диване во время жаркого диспута о будущем России, предпочитал уклоняться от них, ссылаясь на большие задания в училище.
В своей комнате он чувствовал себя намного увереннее. Там на полке аккуратно расставлены учебники по его любимым предметам: бухгалтерскому учету и логистике. Там в толстой ученической тетради медленно и тщательно составлялся план его будущего предприятия, которое принесет ему богатство. А деньги, как известно, это и независимость, и слава, и возможность сделать что-то такое, от чего дух захватывает. Там же под крышкой письменного стола была спрятана фотография матери и отца, которых он почти не помнил. Это был его маленький Бобруйск, куда он сбегал от столичной суеты.
Несмотря на все сложности в понимании столичной жизни, учиться и жить в Питере Додику нравилось. Чем дальше шла учеба, тем меньше оставалось у них пустых предметов типа латыни, греческого или истории. Их учили определять качество товара, вести бухгалтерские книги, определять выгодность сделки, учитывать и уменьшать накладные расходы. Одноклассники засыпали на этих «скучных» предметах, Додик же точно представлял, как он это будет делать там, дома, на предприятиях бабушки. Он очень хотел, чтобы она не просто похвалила – хотел, чтобы она им гордилась. На летних каникулах он с удовольствием возился с бухгалтерским учетом на лесопилке, мельницах и в лавках. Бабушка его и правда хвалила. А он учился еще упорнее. Большая золотая медаль, дающая звание коммерции советника и почетного гражданина Санкт-Петербурга, становилась все более реальной.
Нравилось Додику и то, что законы иудаизма в доме дядюшки соблюдались гораздо мягче, нежели в Бобруйске. К чтению Торы или соблюдению субботы относились, скорее, как к забавной фольклорной традиции, чем к важнейшему обряду веры. Долгие чтения Свитка на праздники, во время которых Додик мужественно боролся со сном, здесь отсутствовали. Не было и многих установлений, строго соблюдавшихся в провинциальном Бобруйске. Его чаще спрашивали о том, хорошо ли он спал, а не о том, помолился ли он утром. Додик начинал постепенно входить во вкус столичной жизни.
Бабушка высылала на его содержание каждый месяц сорок рублей. Сумма немалая. Первые годы дядюшка брал деньги себе, выдавая ежедневно несколько копеек мальчику на карманные расходы. После бар-мицвы, праздника совершеннолетия, все стало иначе. Дядюшка брал из этих денег десять рублей за стол, остальное отдавал самому Додику.
Первое время он просто не знал, куда можно деть такие деньжищи. Но потом все пошло на лад: Додик полюбил обедать в модных столичных трактирах, которые здесь на европейский лад называли кафе. Стал бывать в театре, опере, синематографе. Хотя оперу так и не полюбил – уж слишком искусственно там все было. Да и не поют нормальные люди, а разговаривают. Вот драма и комедия понравились больше, особенно там, где рассуждали о жизненных вопросах, а не на всякие умные темы.
Да и сам театр – пышный, шумный, важный и одновременно легкий – привлекал невероятно. Однажды Додик поделился с дядюшкой своей мечтой стать драматическим актером, играть на сцене. Он даже прочел монолог Гамлета, особенно полюбившийся ему. Дядюшка внимательно выслушал его, а потом сказал:
– Давид, ты уже не мальчик. Подумай, что за жизнь у актера? Не жизнь, а мука. Он зависит от режиссера, инспектора, директора. Живет в постоянных интригах, с маленьким жалованием. Меньше, чем бабушка присылает тебе. Ты хочешь такой судьбы? А ведь это самые успешные актеры. Великими, известными всей России, становятся единицы. А сколько среди них спившихся, погибших? Это только из зала их жизнь кажется праздником. Ты понял меня?
– Понял, дядюшка.
– Вот и подумай, такую ли судьбу желаем для тебя мы, да и ты сам.
Додик согласился с дядюшкой, но в душе осталась какая-то зарубка. Этот мир, пусть совсем не такой праздничный, как ему казалось, продолжал манить его. За долгие годы жизни в доме бабушки, да и дядюшки, Додик привык соглашаться. Проще было потом все сделать так, как он сам считал правильным. А от спора и крика только горло сорвешь и хороших людей огорчишь. А оно надо? Не надо. Потому и не спорил. Подумал и решил, что театр подождет. Сначала он станет таким же богатым, как бабушка. А уже потом создаст свой театр, где будет играть главные роли.
В глубокой тайне, вдвоем с приятелем он побывал и в публичном доме. Дядюшка (как и училищный инспектор) такого визита явно не одобрил бы. Долго шли, прячась по переулкам, оглядываясь, нет ли знакомых. Потом, натужно смеясь, стояли перед дверью в «заведение», не решаясь позвонить. Казалось, что там, за дверью – какой-то необыкновенный, тайный мир неслыханных наслаждений. Но ожидания тайного и небывалого не воплотились: все произошедшее напомнило ему скорее упражнения в спортивном зале училища, а не райское блаженство. Было противно за себя и за этих женщин. Было ощущение, что его обманули в чем-то самом важном. Правда, после этого визита он стал поглядывать на сверстников свысока, как обладатель хоть и не особенно приятного, но тайного взрослого знания.
Зато намного больше понравились визиты в заведения, где взрослые люди играли на деньги в разные игры. Там, в пышно обставленных залах, царила особая атмосфера азарта, риска, очень нравящаяся Додику. Особенно понравился ему бильярд. И не просто понравился: шары слушались его, летели туда, куда направлял их мощный удар его кия. Да и рубль, а то и полтора, выигранные им, делали эту игру чем-то совершенно особым. Как говорили в Бобруйске про редкий товар или необычное предложение: пимпер лагефер. Конечно, бывали и неудачи, когда в кармане оказывалось на полтинник, а то и на рубль меньше. Но постепенно отношение к «юноше» изменилось – он стал одним из признанных мастеров. Это тоже льстило самолюбию: с ним, пятнадцатилетним юнцом, считаются взрослые господа. Словом, жизнь шла, и скорее хорошая, чем плохая.
Потом как-то совсем неожиданно началась война. Еще в июне ее ничего не предвещало. Даже и по возвращению в Петербург он не почувствовал приближения чего-то. Газетчики кричали о главном событии – убийстве австрийского эрцгерцога Фердинанда. Событие обсуждалось на улицах, на вторниках у дядюшки. Сколько этих «важнейших событий эпохи» помнил Додик! Пообсуждали и забыли. Но в этот раз было все иначе: почему-то это событие решило не уходить в небытие. За ним последовали другие, связанные с ним. Прозвучало слово «война». В следующие годы новые слова стали вторгаться в жизнь все чаще. Но это слово было первым.
В августе того года их собрали в актовом зале училища под портретом царствующего императора и зачитали манифест о начале войны. После был торжественный молебен о победе русского оружия. Такие же молебны шли по всему городу. Да наверняка и по всей России. Неделю не стихали крики патриотических толп под окнами дядюшкиной квартиры, шли крестные ходы… Потом как-то все успокоилось. От угара первых дней остались только вопли мальчишек-газетчиков да новые темы для разговоров в кафе.
Правда, комедий в театрах стало идти меньше. Меньше стало на улице и людей в партикулярной одежде. Зато прибавилось военных, которых и до того в Петербурге было немало. Постепенно привык Додик и к новому названию столицы – Петроград. Однако в целом жизнь изменилась не особенно сильно. Занятия в училище продолжались, в доме дядюшки собирались привычные люди – адвокаты, врачи, университетская профессура. Разве только разговоров о войне и политике тоже прибавилось, а про философию, которую Додик особенно сильно не любил, говорить стали реже.
Гораздо больше изменений нашел Додик во время летнего пребывания дома, в Бобруйске. В здании реального училища расположился военный госпиталь. Его пациенты в грязных застиранных халатах часто показывались в городе, выпрашивая махорку. Очень много стало всяких военных чинов. Эшелоны с войсками постоянно следовали через Бобруйск на Запад. Обратно шли составы с покореженной техникой, ранеными. В наспех выстроенных на окраине города бараках расквартировались резервные части и маршевые роты, которых готовили к отправке в окопы. Здесь, несмотря на все попытки «навести порядок», царили воровство, пьянство и самый гнусный разврат. Да и чем можно было испугать людей, которых и так гнали на смерть?
Жизнь в бабушкином доме тоже изменилась, хотя и не особенно сильно. По-прежнему по дому сновали приказчики и управляющие, раздавался громкий голос хозяйки. Дела шли не то чтобы уж совсем в гору, но шли. Додик принимал в них все более активное участие. Западный рынок был потерян (там шла война), но, пользуясь связями, бабушке удалось получить несколько казенных подрядов. Шла в гору торговля зерном, галантерейным товаром, мехами.
Еще более разительными были перемены в Бобруйске в следующее лето. Русские армии отступали. Военных в городе стало еще больше. По ночам, да и в светлое время, по городу ходили патрули, отлавливая дезертиров и бандитов, во множестве сновавших по городским окраинам и ближайшим сёлам. Зато многих жителей (особенно евреев) выселяли во внутренние губернии. Закрылось много маленьких магазинчиков. В оставшихся на Муравьевской улице и на Базарной площади магазинах цены взлетели едва ли не вдвое; особенно дорожала еда. Да и продавцов сильно поубавилось. Через город потянулись вереницы беженцев: от войны в неизвестность шли усталые, покрытые пылью люди с нехитрым скарбом на телегах или с мешками за спиной. Кто-то селился у родственников, но основной поток шел дальше. Бобруйск все больше превращался в прифронтовой город. Немцы стояли уже в Барановичах – меньше, чем в двух сотнях верст.
Война постепенно вползала и в Петербург, ставший Петроградом. Воодушевление первых дней и даже месяцев войны сменилось всеобщей апатией или ожиданием катастрофы. Цены в магазинах и в лавках на Сенной тоже взлетели к заоблачным высотам. Все чаще на окраинах города стали собираться толпы рабочих, матросов, солдат. Они что-то кричали, размахивали руками. По городу поползли речи о скором бунте. Появилось уже подзабытое словечко «революция». Разговоры о ее близости стали еще одной модной темой.
Но если в Бобруйске новая военная реальность врывалась в каждую клеточку жизни, то в Питере она пока ютилась на задворках. При известном желании ее можно было бы и не замечать. Занятия в Императорском училище шли своим чередом, становясь все ближе к действительным заботам коммерсантов. Вечерами зажигались огни театров, синематографов и других увеселительных заведений. В доме дядюшки продолжали собираться люди. Только от философии, права и литературы разговоры постоянно переходили к политике, войне и возможной революции. О революции и «грядущем Хаме» говорили шепотом, но все чаще и чаще. Революционерами оказывались и профессора, и актеры, и адвокаты. Было непонятно, как же еще стоит империя, если все вокруг революционеры. Впрочем, это не очень заботило юношу: Додик готовился к практической части обучения, которая должна была проходить в торговых конторах и банках. Но…
Несколько дней назад пришло письмо от бабушки. Тоном, не предполагавшим возражений, в нём сообщалось, что он должен срочно прибыть в Бобруйск на… свадьбу. Кстати, свою собственную. Дядюшка как-то решил вопрос в училище. Додику был предоставлен отпуск от учения «по семейным обстоятельствам». И вот он несется в поезде к дому.
Почему свадьба? Еще три месяца назад, когда он был дома, не было никаких разговоров о свадьбе. Точнее, был какой-то странный разговор, что «о будущем Додика нужно позаботиться», но это было как-то вскользь. И почему, скажите на милость, будущее – это обязательно свадьба? Так не делаются дела. Ему совсем недавно минуло семнадцать лет. По Закону жениться, конечно, можно и сразу после бар-мицвы – в тринадцать лет и один день. Но они же живут в новом, другом мире. Они – современные люди.
Ему нужно завершить образование, нужно сделать свой, не бабушкин, капитал. Хотя, конечно, от ее помощи он отказываться не собирался. Но и на ее шее сидеть бы не стал. Тогда можно подумать и о свадьбе, о своем доме. Не хочет же бабушка, чтобы он был нахлебником-шлимазлом? Додик продолжал теряться в догадках, когда поезд уже подходил к вокзалу Бобруйска.
Вокзал был все так же забит армейскими эшелонами. Гражданских на перроне было немного. Непривычно пустой выглядела и привокзальная площадь. Вместо снующей, галдящей и торгующей толпы возле крыльца теснились лишь несколько торговок да печальный полицейский.
Додик спрыгнул с высокой ступеньки вагона на перрон и огляделся. От привокзальной площади, перескакивая лужи, к нему бежал огромный и рыжий служитель Шломка из бабушкиной конторы. Добежав, он чуть не в охапку схватил юношу и повел – точнее, поволок – его к пролетке, ожидавшей их неподалеку.
– Давид Юделевич, хозяйка Вас уже заждалась. Такая новость, я аж не знаю, что такое! – непонятно болтал он.
– Что за новость-то, Шломо? – кое-как выдавил из себя Додик.
– Как же, как же… завтра Алекснянские приезжают, – опять непонятно протараторил Шломка.
Алекснянские были деловыми партнерами бабушки из Минска. Почему их приезд – это «такая новость», было непонятно. Минск – совсем близко к фронту. Хотя… постойте, похоже, что одна из трех дочек Алекснянского и должна стать его супругой. Кто? Неизвестно. Да и не видел он ни одну из них. Какой смысл гадать?
Давид решил выяснить все на месте. Все равно у этого балабола толком не выспросишь. Откинувшись на спинку, он уже спокойнее осмотрелся. Колеса месили привычную городскую грязь. Огромные лужи плескались под копытами лошади, изредка обдавая мутной водой прохожих на тротуарах. Лишь кое-где через лужи были брошены деревянные мостки. Только на центральной Муравьевской улице да на некоторых прилегающих к ней «богатых» переулках грязь вытесняла булыжная мостовая. Лавок с последнего приезда как будто стало немного больше. Вон к магазину Хаима Лифшица пристроили этаж. Патрулей тоже прибавилось. Пока едем, уже три патруля прошли. Да не конные, как раньше, а пешие. Какие-то не бравые совсем.
Впрочем, наблюдать ему пришлось недолго: вскоре пролетка свернула с главной улицы и подъехала к новому дому бабушки. Он был необычным – с башнями, французскими окнами в пол, непонятными куполами. Чем это странное строение понравилось бабушке, было трудно понять. Но именно она приказала построить его. Точнее, приказала разобрать его в Риге и возвести здесь, в Бобруйске. Это было давно, задолго до войны. Но дом этот по-прежнему называли новым домом.
Бабушка ждала его в кабинете на втором этаже. Она была в строгом синем платье без украшений, волосы с проседью собраны в клубок на затылке. На носу – очки в дорогой роговой оправе, отчего взгляд ее казался особенно значительным и строгим:
– Здравствуй, внучек! – проговорила она ласковым голосом, очень не вяжущимся с ее обликом. – Как добрался?
– Благополучно, бабушка, – почтительно ответил Додик. Это была не только дань традиции – бабушку он почитал искренне.
– Ну, ладно. Садись. Разговор у нас небыстрый будет.
Додик расположился в кресле напротив окна. Бабушка вышла из-за стола, села рядом. Взяла его руку в свою. И, глядя в глаза, начала разговор:
– Послушай, Додик! Ты уже совсем не мальчик. И успехи у тебя дай Всевышний каждому. Все это так. Но надо понимать, что скоро меня не будет. И тебе придется пробиваться в жизни без меня.
– Баб…
– Не перебивай! Я знаю, что говорю! Будет это через год или через десять лет – неважно. Но меня, как и любого, примет земля, пока Всевышний не пробудит нас для вечной жизни. Вот после того, как меня не станет, все достанется моим сыновьями, твоим дядьям. Твоя матушка, вечная ей память, свою долю уже получила.
Твоим будет только магазинчик Соловейчика. Да и тот ты будешь делить с беспутным братцем, которому только бы перед девицами в Вильно красоваться. А время сейчас неспокойное. Война. Какие-то социалисты и прочие шлимазлы. Все хотят правды. А что бывает, когда все хотят правды? Правильно: полный гармидер. Все летит кверху ногами. Как бы и тебе в эту яму не свалиться. Ты меня понимаешь?