– Да чего же неудобно-то?
– Юля! Ты знаешь, сколько ей лет? Какая любовь в ее-то годы?
Я вспоминаю Иркину маму.
Маленькая, худенькая, подвижная. Глаза такие… Опущенные, вот. А про возраст трудно сказать, когда глаза опущены. Лет пятьдесят, не больше.
– Так ты радоваться должна, – заявляю я, – может, она счастье свое нашла.
– Может, – поджимает губы Ирка, – только отчего-то со мной не поделилась. – и добавляет, недовольно скривившись: – Хосспади. Да и чем там делиться-то.
– Погоди, а кто же тебе с Машенькой теперь помогает? – спрашиваю я.
– Никто, – отвечает Ирка обиженно. – Все сама, представляешь?
Я не представляю, у меня еще нет детей.
– Ну хорошо, теперь про Ицика давай, – пытаюсь отвлечь ее от грустных мыслей. – Как Ицик поживает?
– А откуда мне знать, – зло отвечает она, – Ицик тоже свалил. Жена его поймала, случайно все вышло наружу, по глупости, знаешь, как бывает?
И опять я не знаю, как бывает, но мотаю головой, мол, а что дальше-то?
– А что дальше, – усмехается Ирка. – Узнала эта мегера – и про меня, и про квартиру. Заявилась однажды. Что было!
Она качает головой, вспоминая, потом начинает хихикать.
– Видела бы ты, как он от нее убегал!
И начинает хохотать, уже от души, и я хохочу следом, и в голову возвращаются мысли, и кажется, что экзамен не такой уж и сложный, Город не такой уж чужой, а ицики – ну ицики, да и бог с ними.
Мы созвонились с Иркой через месяц, узнали, что обе сдали экзамен и даже попали на стаж в одну и ту же больницу.
За две недели до начала стажа я поняла, что беременна.
– Ну-ка, покажись! – бабушка оглядывает меня с головы до ног, поджимает губы. – Первый день – день решающий! – провозглашает она. – Вот помню, пришла я на первое дежурство в гнойной хирургии…
Тошнота подступает к горлу, комната начинает кружиться. Так вот оно как – быть беременной.
– Бабушка, – бормочу я, – давай про что-нибудь другое.
– Можно и про другое, – с готовностью откликается она. – Вот помню, принимала я первые роды. Мне семнадцать, только-только закончила училище, а роженица – моя ровесница.
Комната на секунду останавливается, а потом начинает кружиться в другую сторону. Бабушка не обращает внимания на мое позеленевшее лицо, продолжает:
– Роды-то легкие, ребеночек в порядке, а плацента никак не отходит. Ну, я руку-то в матку и давай плаценту нащупывать.
Тошнота уже так близко, что, пожалуй, придется отпустить завтрак на волю.
– Бабушка! – умоляю я.
Тут вступает папа.
– Первый день – самый ответственный. Ты должна показать все свои знания. И еще – ответственность и еще раз ответственность. Вот помню я…
Мама ничего не говорит, но опять потихоньку меня крестит. Брат снова лезет целоваться, а муж еще не пришел с ночной смены, но он все мне сказал вчера.
Я машу рукой, беру сумку, выхожу из квартиры. В сумке – кошелек, белый халат, слушалка и бутерброд. Ах, да, еще складной перочинный ножик. Пару недель назад на нашей остановке зарезали парня. Вышел араб из соседней деревни, ну и…Ножик мне дала моя робкая мама. Только он оказался очень тугой, сколько я ни пробовала, так и не смогла его открыть. Впрочем, чтоб и не понадобилось. А маме мы про это не скажем.
Глава четвертая
В автобусе меня укачало. Пришлось выйти на одну остановку раньше и пойти к больнице пешком.
Вот она – больница – стоит на горе, в ней так много белого камня и синего стекла, что она похожа на большой корабль, который меня не ждет.
На мне длинная юбка, кофта с рукавами до локтей, сумка через плечо. Сумка куплена в Старом городе, она мягкая, пахнет кожей и чужим прошлым.
В Старом городе наш небольшой табор побывал накануне, папа заявил, что каждый должен положить записку между камней в Стене Плача, в записке указать желание, и оно обязательно сбудется. Тут папа со значением посмотрел на меня, давая понять, что все мои желания должны теперь касаться только профессиональной карьеры.
Бабушка сказала, что все ее желания сбылись, как только она сошла с трапа самолета в Бен Гурионе, и беспокоить Бога лишними просьбами она не собирается, а брат, обуреваемый юностью, пожелал так много, что его записка оказалась слишком толстой и между камней не запихивалась.
Маму в Старом городе интересовал христианский квартал, она мечтала купить освященный крестик, но в конце концов подумала и решила, что Бог, конечно, один, взяла полоску бумаги и написала в ней что-то мелким аккуратным почерком.
Мы с мужем договорились загадать одно желание на двоих, чтобы уж наверняка, а папа так увлекся составлением маршрута по святым местам, что свою записку не приготовил, свалил все, как всегда, на маму, и ей пришлось писать папины просьбы к Богу на ходу, уже на автобусной остановке.
– Да знаю я твои желания, – отмахнулась она, когда папа попытался продиктовать, – уже записала.
День был жаркий, мостовые плавились и оседали, колибри, словно маленькие миксеры, взбивали тягучий воздух крепкими крыльями, солнце поднималось над Старым городом, раззадоривая и обещая.
Мы шли гуськом к Яффским воротам, у каждого в руках была бутылка с водой, а записки мы сложили в отдельный мешочек, который отдали бабушке, потому что она всегда помнила, что где лежит, а запертую дверь проверяла три раза.
– Старый город, – провозгласил папа, взмахнув рукой в направлении крепостных стен, – разрушался и возводился заново множество раз, стены, которые мы видим сейчас перед собой, были построены в 1538 году Сулейманом Великолепным, длина их около пяти километров, толщина каждой стены равна высоте и составляет пять метров, попасть в Старый город можно через разные ворота, семь из них открыты, а последние, восьмые, под названием Шаар а Рахамим, то есть Ворота Милосердия, замурованы и откроются лишь тогда, когда придет Мессия.
– А когда он придет? – поинтересовался брат.
– Если будем плохо себя вести, то очень скоро, – успокоила его бабушка.
Мама промолчала. По ее понятиям, Мессия уже приходил, но отчего-то люди его не послушали и не перековали мечи на орала, а потому в дискуссию не вступала, крутила по-птичьи головой, искала Русское подворье.
Ленивые торговцы сидели вдоль улиц, поглядывали на нас, усмехаясь, окликали громко, как глухих. Все в нас было им смешно – и белая, не просоленная потом кожа, и неуверенные взгляды рожденных не здесь, и бабушкина кружевная панамка, и мамины руки, не привыкшие к тяжелому труду, и мои глаза, синие от неба и удивления.
Только папин гордый вид и рыжая борода смотрелись, пожалуй, неплохо, а брата даже могли принять за своего – брат был смугл и красив, как молодой бог, а молодых богов здесь всегда любили.
– Пятьдесят, пятьдесят, – кричал по-русски один из них. Он бежал за нами следом уже полторы улицы, иногда обгонял, тряс кожаной сумкой перед лицами, выкрикивал разные цифры на ломаном русском, начал со ста, а теперь вот:
– Пятьдесят, пятьдесят, хороший.
Хорошим были все – и он сам, и сумка, и мы, и Город, и эти стены, но покупка сумки не входила в наши планы, хотя, конечно, это была не просто сумка, а Мечта. В ней было несколько кармашков, длинный ремешок, закрывалась она на такой замочек, который было бы здорово время от времени трогать, крутить…