Однажды в сумерках ко мне приехал дом. Обоз из двух грузовиков остановился в моем тупичке. Аккуратно сложенные, пронумерованные светлые бревна на длинных платформах с прицепом. Мужик в спецовке вошел в калитку и сказал: «Открывай ворота, хозяйка, дом тебе привезли». Бревна лежали и пахли, и какая же в этом доме могла начаться другая, новая, замечательная жизнь… Но не началась, потому что дом привезли ко мне по ошибке, рано свернули, им надо было в другой поселок писателей, или в поселок других писателей, которые теперь там, в нашем бывшем лесу. И грузовики долго, с рычанием и пыхтением выезжали из моего тупичка, разворачивались и увезли дом.
А еще однажды на Пасху меня не пустили в церковь.
Тут обычно все начинают веселиться.
Ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха!!!
Это как же надо накуролесить! Как же постараться! Во набедокурила! Ну, и что же ты натворила, что на Пасху в церковь не пустили? Валяй, рассказывай! А кто не пустил? Дежурные доброхоты из прихожан? Старушки с «ящика»? Или сам отец-настоятель? Все бросил, вышел и ка-ак топнет! А ну кыш!.. Пшшш… И кадилом по чайнику – бадыжжжжь!
Ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха!
В церковь меня не пустили прекрасные светлые юноши, комсомольцы. Было это году в восемьдесят втором или восемьдесят третьем, ну да, я еще в школе училась, а прекрасные юноши были, очевидно, студентами, членами комсомольского оперативного отряда дружинников. Конечно, студенты – брезентовые штормовки с нашивками ВССО, красные повязки, сигаретный дым, ветер с реки.
С обеих рек.
Они стояли на пригорке, на подъеме, где Кривой переулок поворачивает, в переулке – церковь. Им было велено не пускать молодежь в церковь, и они просто стояли, курили и пересмеивались, а когда я попробовала пройти между ними, взялись за руки, превратились в цепочку, встали стеной.
Смотрели весело и молчали.
И я молчала.
Потом они опустились на корточки, держась за руки, «каравай-каравай, вот такой нижины…», словно предлагая мне перешагнуть через их руки. А когда поняли, что я сейчас перешагну, резко встали. И подняли сомкнутые руки надо головами, чтобы я прошла, как в арку – «вот такой вышины…» А потом опять опустили.
И никто не говорил – иди домой, девочка, Бога нет.
Они молча шутили.
И так долго было.
Конец апреля, собираются сумерки, наступает такой фиолетовый конец светло-пасмурного дня, трамвай дребезжит по бульвару вниз, к реке, к обеим рекам, к бедным городским рекам: они как раз сливаются неподалеку…
Поворачиваешься и уходишь, а слезы такие жгучие, слезы повышенной концентрации, что от них чешется лицо. Аллергия на собственные слезы, вот смех…
Оборжаться, ваще…
Идешь «в одни гости», там читают стихи, пьют вино, старая квартира, потрескавшийся потолок, его можно долго разглядывать – острова, очертания, силуэты, созвездия…
А еще однажды, году в девяносто шестом, в пустом Подсосенском переулке, где все дома тогда были выселены и перестраивались, в деревянном дощатом коридоре для пешеходов меня остановил рыжеватый малый.
– Здравствуйте, девушка. Вы, я смотрю, рыжая, и я – рыжий. Рыжие люди должны помогать друг другу. Пойдемте, будете понято?й. Тут труп в подворотне, оформлять надо, и как нарочно, никого. Мы одни с лейтенантом…
И правда, поодаль маячил милиционер.
– Вот, пожалуйста, мое удостоверение…
– Нет.
– Да там ничего страшного, никаких признаков насильственной смерти, может, плохо стало, упал…
– Извините, нет.
– Эх, девушка, а еще рыжая…
И проходя мимо подворотни, боковым зрением – прилично одетый труп в ботинках типа «казаки», с букетом цветов.
Шел на свидание? В гости?
А тот рыжий следователь поверил, сразу понял, просек, что волосы у меня такие на самом деле. Что я настоящая рыжая.
Рыжие верят рыжим.
Буду считать, что пишу это рыжим, тем, кто поверит.
Но никакой, даже самый рыжий, никогда ни за что не поверит, что на углу Четырнадцатой и Третьей, как раз возле сабвея, напротив «Дели», пахнущего скверным кофе, под желтой крышей таксофона стоит крепкий мулат лет сорока, дымит сигаретой и громко говорит в трубку:
– А еще друг у него есть, Федя-поп, так ты давай найди этого попа, и вместе жмите на мамашу, потому что жить ему тут негде, здоровье совсем больное и он хочет вернуться. Давай действуй, сиротка… На вас двоих у него вся надежда…
Никто не поверит, что нигер сдержал слово, позвонил, дозвонился. А что? Эти афроамериканцы вологодского происхождения – очень надежные ребята.
И вот теперь надо все бросить…
Нет, сначала надо поверить, что это не шутка, не розыгрыш, не заморский прикол, поверить в вологодского нигера, в дурдом для бедных, в то, что на нас двоих вся надежда…
Нигер сказал «сиротка». Сироткой назвал. Значит, правда?
И, поверив, начать шерстить подмосковные храмы, пытаясь вычленить настоятелей по имени Федор, приблизительно подходящих годов рождения, надеть платочек, придать лицу максимально благочестивое выражение, и если означенный батюшка отыщется и тоже поверит в вологодского нигера, то вместе с батюшкой кинуться спасать дорогого далекого друга…
Надо что-то делать…
Куда-то бежать…
Ну не бред ли?
Дружба – это что-то иррациональное.
А вот фигушки! Не буду. Нет.
Есть дела и поважнее.
Ее уже давно сторонились. Косились как-то. Перешептывались.
«Может, я плохо выгляжу? – думала она. – А с чего хорошо-то выглядеть, с какого перепугу… Это пусть те хорошо выглядят, у кого все хорошо, чистые, здоровые, которых любят…
Но после этой истории с пацаном все вообще как с цепи сорвались. «Надо что-то делать, – говорили все, – надо как-то изолировать…»
А как изолируешь? Я тут давно, раньше всех, раньше их, я первая… Это они потом пришли… Понаехали. С детишками. Много. И все ко мне, лезут и лезут…
Пацан вернулся домой с синим языком. То-то смеху! В больницу возили, ну, там полечили немножко, сказали, пока вроде ничего страшного, будем наблюдать… Кругом только и разговоров, что про пацана с синим языком. Это только начало, не ссыте. Я еще и не такое могу. Давайте, приводите детишек, я их всех отоварю. Распухнут, покроются волдырями… Сдохнут. Они палками кидаются и камнями и гадят везде, детишки ваши сраные. И лезут, лезут…