Покружившись, она исчезает в кухне. Я прикрываю глаза и слышу, как в мойке громыхают металлические миски. Открываю глаза – Гэвин смотрит на меня с недоумением и беспокойством. Наши глаза встречаются, но тут же мы поворачиваемся к кухонной двери, откуда снова появляется Анни.
– Мам, посуда вся вымыта, – заявляет она, не глядя в мою сторону. – Я тогда прямо сейчас пойду к папе. О’кей?
– Желаю хорошо провести время, – бесцветным голосом отвечаю я.
Анни закатывает глаза, вытягивает из-за прилавка рюкзак и скрывается за дверью, не обернувшись.
Я снова встречаюсь взглядом с Гэвином, и мне становится еще неуютнее из-за тревоги в его глазах. Не хочу, чтобы он – или кто угодно другой – обо мне беспокоился. Мне это не нужно.
– Извини, – бормочу я и, встряхнув волосами, стараюсь сделать вид, что очень занята. – Итак, что тебе упаковать, Гэвин? У меня на кухне свежие черничные маффины, с пылу с жару.
– Хоуп? – окликает он, помолчав. – У тебя все нормально?
– Все прекрасно.
– По твоему виду так не скажешь. Я часто моргаю, не поднимая глаз.
– Разве?
Гэвин мотает головой.
– Ничего страшного, ты же имеешь право на плохое настроение.
Видимо, сама того не желая, я глянула на него довольно неприязненно, – судя по тому, как он вдруг залился краской:
– Прости, я не хотел… Я беру его за руку.
– Я понимаю, – говорю я. – Я все понимаю. И знаешь, я тебе благодарна.
Мы сидим молча, пока Гэвин вдруг не спрашивает:
– А о чем это Анни говорила? Я могу вам как-то помочь? Я улыбаюсь ему.
– Спасибо за предложение, но ничего не нужно. Он смотрит на меня недоверчиво.
– Это очень долгая история, – объясняю я.
– Я никуда не спешу, – отвечает Гэвин, пожав плечами. Я смотрю на часы.
– Но ты же собирался куда-то, разве нет? Ты же зашел за пирожными.
– Это не к спеху, – спокойно уверяет он. – Но дюжину печений возьму. Тех больших, с клюквой и белым шоколадом. Если ты не против.
Кивнув, я собираю с витрины остатки печенья «кейп-кодер» и аккуратно укладываю их в светло-голубую коробку, по которой идет белая с завитушками надпись «Кондитерская “Полярная звезда”, Кейп-Код». Перевязав коробку белой ленточкой, я протягиваю ее через прилавок.
– Ну и… – напоминает Гэвин, принимая из моих рук коробку.
– Тебе это действительно интересно? Хочешь послушать?
– Если ты хочешь мне об этом рассказать. Внезапно я понимаю, что и в самом деле хочу рассказать, поделиться происходящим со взрослым человеком.
– Ну, в общем, у моей бабушки Альцгеймер, – начинаю я. В следующие пять минут, пока я снимаю с витрины пирожки, пахлаву, корзиночки и «полумесяцы» и перекладываю их в прозрачные пластиковые контейнеры для холодильника или в бумажные коробки – для женского приюта при церкви, я успеваю поведать ему о том, что рассказала Мами прошлой ночью. Гэвин слушает очень заинтересованно, но у него буквально отвисает челюсть, когда я описываю, как Мами бросала кусочки пирога в океан. Я качаю головой:
– Чудно? это все, правда?
Гэвин как-то странно смотрит на меня и отрицательно крутит головой.
– Вообще-то нет. Вчера был первый день Рош а-Шана.
– Понятно, – медленно произношу я, хотя совсем ничего не понимаю. – Но какое отношение все это имеет к нашей истории?
– Рош а-Шана – иудейский Новый год, – поясняет Гэвин. – У нас есть обычай собираться в этот день у воды: реки, озера – или океана – и совершать обряд, который называется «ташлих».
– А ты еврей? – спрашиваю я. Гэвин улыбается.
– По материнской линии, – говорит он. – По воспитанию полуиудей-полукатолик.
– Ух ты. – Я гляжу на него с новым интересом. – Я и не знала.
Он поводит плечом.
– Ну, в общем, слово «ташлих» в переводе означает «ты сбросишь».
Тут у меня в голове будто звенит звоночек:
– Постой, мне кажется, бабушка вчера что-то похожее говорила.
Он кивает.
– Обряд состоит в том, чтобы кидать в воду крошки, символизирующие грехи. Обычно это хлебные крошки, но я думаю, что крошки пирога тоже подходят. – Помолчав, Гэвин спрашивает: – Думаешь, твоя бабушка проделала именно это?
Я энергично мотаю головой.
– Этого не может быть. Бабушка же католичка.
Не успев закончить фразу, я вдруг замираю, вспомнив, что два человека из тех, кому я дозвонилась в Париже, предложили мне навести справки в синагогах.
Гэвин поднимает бровь.
– А ты уверена? Может, она не всегда была католичкой?
– Но это дикость какая-то. Будь она иудейкой, уж я бы точно знала.
– Не обязательно, – возражает Гэвин. – У меня бабушка с материнской стороны, моя бабуля, была в концлагере Берген-Бельзен в Германии. Потеряла обоих родителей и одного из братьев. Ради нее я лет с пятнадцати начал работать волонтером и помогать тем, кто пережил холокост. Многие из них признавались, что поначалу пытались забыть свои корни. Слишком тяжело – помнить, кем ты был до того, когда разразилась катастрофа. В первую очередь это относится к детям, попавшим в христианские семьи. Но почти все они мало-помалу вернулись к истокам, к иудаизму. Это для них все равно, что возвратиться домой.
Я смотрю на него во все глаза.
– Твоя бабушка пережила холокост? – повторяю я, пытаясь наконец осмыслить услышанное и собрать по кусочкам новый портрет Гэвина. – Ты работал с жертвами?