Так, продвигаясь вперед, оказался я в конце концов перед удивительным сооружением. Главное здание, выкрашенное в светло-желтый цвет, было простым и совсем обычным, но плотно закрытые двери и окна были аркообразной формы, по четырем углам возвышались небольшие башни, а крышу венчали идущие кругом зубцы. Это сооружение представляло собой странное сочетание обычного греческого дома и дешевого подражания башням в германских дебрях…
Все это – усадьба, парк, аллеи, замок – было создано приблизительно девяносто лет назад тогда еще юной королевой Амалие[7 - Амалия (1818–1875) – жена первого короля независимой Греции Оттона I и королева Греции (1836–1862).] по ее капризу и ради ее удовольствия. В поисках места, чтобы проводить время летом и отдыхать от жизни при Дворе, Амалия остановилась как-то на возвышенностях, с которых открывается сказочная панорама. Восхитительный вид свободно открывается от Парнефа и до Эгины и от Гиметта до Эгалея. Отсюда видны полностью белеющие вдали Афины, Акрополь кажется постаментом Парфенона, море у Фалера сияет золотом среди обильного света. Лучшей смотровой площадки и быть не может…
Юная королева купила все эти возвышенности и превратила их в свою усадьбу. Израсходовав огромные денежные суммы, задействовав более пятисот рабочих, она превратила эту голую бесплодную местность в нечто совершенно обворожительное. Здесь не было ничего – ни деревьев, ни воды, ни даже почвы для возделывания. Королева велела прорыть на значительной глубине артезианские колодцы, израсходовав только на это более полутора миллиона. Почву доставили сюда с Пентеликона. Королева пересадила четырнадцать тысяч оливковых деревьев, десятки тысяч сосен и множество кипарисов, шелковиц, дубов и кедров, насадила виноградники, построила замок, окружив его цветами и парковыми насаждениями и превратив тем самым аттическую котловину, которую выжигали летом солнечные лучи, в сказочный оазис.
Эта усадьба Амалии вместе с соседними Лиосия стали тогда греческим Версалем. Прекрасные аллеи широколиственных шелковиц соединяли усадьбу со столицей и окрестными деревнями, вся область вокруг оздоровилась и разукрасилась, некогда убогие хижины Лиосия разрушили, а на их месте построили изящные домики, окруженные садами и кактусами, и придворные – такие, как камергер Сахинис, адъютант Цамадос, распорядитель королевскими дотациями Шифер, придворный секретарь Эних и другие – построили там прекрасные виллы, так что в летнюю пору вся эта местность наслаждалась блестящей и радостной жизнью. В тенистых аллеях прогуливались прекрасные дамы из свиты королевы, в открытых колясках приезжали сюда послы, капитаны 21-го года[8 - 21-й год – символическое обозначение эпохи Греческой Революции и победоносной войны за независимость Греции, которая началась в 1821 году.] в шитых золотом кафтанах и с серебряными пистолетами за широким поясом курили наргиле на площади Лиосий, разъезжали верхом туда-сюда придворные, а когда солнце шло на закат, золотя воды Саронического залива, можно было увидеть, как королевская свита медленно отправляется верхом на прогулку…
От всей этой жизни не осталось даже воспоминания. Другие люди, простые буржуа стали владельцами Замка Королевы. И хотя внешне жизненный уклад наших первых королей сохранился неизменным, отправившись туда, я почувствовал меланхолию, которой полны стихотворения Франсиса Жамма[9 - Франсис Жамм (1868–1938) – французский поэт-символист и прозаик.], рассказывающие о молчаливых и желающих забыться сном старинных аристократических домах, утопающих среди высоких вековых деревьев в заброшенных парках, где когда-то обитали юные прекрасные дамы в белых нарядах, с русыми волосами и мечтательным воображением, воспоминание о которых погребено теперь под грудами увядших листьев, собранных в кучу на опустевших парковых аллеях…
Из-за влажности, образовавшейся из-за густой листвы, почва на дорожках парка стала глинистой, и все вокруг замка оказалось пропитано запахом гнилых листьев. Хотя кроткое солнце еще освещало его фасад, разогревало холодную белизну статуй и играло с плющом на стенах, настырный меланхолический запах гнилых листьев распространялся повсюду. Я долго прохаживался по парку в пустынности и тишине, но за все это время ни одно так и не распахнулось, и ни одной живой души я так и не увидел. Только выстроившиеся в ряд у самых стен кипарисы и неподвижные финиковые пальмы под голубым небом охраняли закрытый замок. Всюду царил безграничный покой – не трепетный покой жизни, но тот печальный окончательный покой, который исходит из прошлого, воскресить которое не может уже ничто на свете. Из наполовину обрушившихся фонтанов бежала тщетно всхлипывающая вода, а другая вода со странным цветом меди застаивалась поверх густого слоя умерших листьев. Дорожки и аллеи шли справа и слева безо всякой цели, никуда не ведущие и никому не нужные.
С помощью воображения я попытался придать этой пустынности настоящего времени немного жизни из прошлого, попытался увидеть вновь прекрасных придворных дам, которые некогда прохаживались или мечтали, сидя на мраморных скамейках, где сидел и я, попытался увидеть вновь юную королеву, которая прогуливалась по той же дорожке, по которой прогуливался я. Тщетные усилия: оживить эти тени мне не удалось. Однако я чувствовал, что они пребывают вокруг. Я чувствовал их присутствие, несмотря на то, что замок был закрыт, а все было опечатано семью печатями молчания. Они вынуждали двигаться очень осторожно, беззвучно, чтобы не потревожить случайно их мечтательности. Они делали прекрасной пустынность, наполняя ее некоей сверхъестественной необычной жизнью. Поэтому, когда я покидал спрятанный между сосен и кипарисов молчаливый замок и возвращался в шум столицы, мне казалось, что прогулка моя не была обычной прогулкой в прекрасном покинутом месте: я возвращался после посещения чего-то далекого и вместе с тем очаровательно таинственного.
В снегах Парнефа
Многие афиняне отправились поглядеть на снег, покрывший вершины окрестных гор, с таким же интересом, как жители небольших провинциальных поселков отправляются поглядеть в поле на цыганский табор.
Это сравнение грязных бродяг по земному шару с «белой невестой Севера», возможно, может покажется странным, но оно всего лишь неожиданно. Для нас, обитателей страны солнца и светлого лазурного неба, снег – гость столь редкий, столь далекий и столь преходящий, как и эти вечные странники. Как и они, снег имеет в себе нечто таинственное. Он является, чтобы вмешаться в нашу жизнь, исключительно редко. В один прекрасный день, выйдя утром из дома, мы чувствуем холод более пронзительный, чем обычно. Воздух совсем прозрачный и каждый его вдох производит такое впечатление, будто мы глотаем мороженное. Мы инстинктивно поднимаем воротник пальто и прячем руки в карманы. Еще ничего не видя, мы понимаем, что выпал снег. И, действительно, устремив взгляд на Парнеф, мы видим, будто его посыпали солью. Снег, таинственный и далекий снег, расставил на вершине и на высоких склонах горы белые шатры своего табора.
Так произошло и сейчас. И прежде, чем снег соберет свои шатры и исчезнет столько же внезапно и таинственно, как и появился, афиняне, у которых есть автомобили, спешно направились насладиться этим сказочным явлением… Два-три последних дня на асфальтированной дороге на Парнеф в первые послеобеденные часы было оживленное движение открытых и закрытых автомобилей – от роскошных «Пакаров» до тараканообразных «Морисов».
В числе отправившихся на Парнеф был и я… Я отправился туда, чтобы увидеть с волнением, как отправляются увидеть знакомого с чужбины, который оказался проездом в их городе. Потому что со снегом я уже много раз встречался в моих путешествиях, причем на различных географических широтах. Мне знаком снег, который всего несколько дней сверкает на вершинах гор Средиземноморья, и снег, который месяцами лежит на пустынных бескрайних равнинах Севера. Я видел, снег, который покрывал пароходные палубы, и который заставлял стоять без движения экспрессы, падая на их линии. Мне знакома напускаемая снегом тусклость и ледяная меланхолия… Мои самые прекрасные воспоминания – видения заснеженных пейзажей. Я вспоминаю о Брюгге, об этом печальном городе Севера, где через стекла молчаливой гостиницы проглядывают заснеженная площадь, пустынные сады женского монастыря, падающий в канал снег, и белый императорский лебедь скользит, словно видение, на картине ледяной пустынности… Я вспоминаю о Париже: после полуночи я иду по пустынным Елисейским полям, которые кажутся непорочными из-за снега. Мои шаги издают легкий 18 скрип, снег сделал белым мое пальто, время от времени меня обгоняет уличная женщина, которой очень холодно, и она улыбаться мне. Помню старого нищего, который, опершись о постамент статуи, играл на старой гармошке старинную мелодию, которая, словно рыдание, тщетное рыдание, разрывала снежную ночь… Помню снежные вечера в Лондоне, грязные из-за дыма и движения автомобилей, и бедных женщин, которые пели грустными голосами, тщетно поднимая на некоторое время исхудавшую шею, обращая взор к закрытым окнам, в тщетном ожидании, что им бросят оттуда монету… Помню снежные дни в голландском Слёйсе: старые голландцы медленно двигали своими трубками и башмаками, а белокурые девушки в украшенных тюльпанами окнах смотрели из-за стекол в ожидании, что кто-то – да, кто же, Боже мой? – пройдет в белом безмолвии небольших улочек… Помню снег на высокой горе в немецкой Швейцарии: снег бесконечно и удручающе падал на другой снег, а я чувствовал себя изгнанным из царства жизни и людей…
Многие из тех, кто поднимался на Парнеф, были одеты как жители полярных стран. Женщины кутались в толстые шубы, что же касается мужчин, то на одних были шотландские спортивные свитера, на других – кальсоны, у некоторых альпенштоки, но лица у всех закрыты до самых ушей толстыми шерстяными шарфами. Эти облачения выглядели карнавально и комически на ярком солнце, придававшем радость всей аттической котловине. Воздух, хотя и профильтрованный снегом тенистых ложбин горы, вовсе не пронзал холодом: солнечный свет опережал и смягчал его в пути. Впрочем, снега было слишком мало для оправдания всех этих мер предосторожности. Вся сторона горы, обращенная к аттической равнине, зеленела соснами и только высоко вверху, где начиналось царство елей, белели то тут, то там снежные простыни…
Первый снег мы увидели приблизительно на середине живописной дороги, поднимающейся с большими поворотами на Парнеф. Снег встречался редко: немного здесь, в овраге, немного чуть дальше, у основания дорожной стены, напоминающей выдвинутые вперед форпосты стоявшей лагерем армии, значительно выше. Однако по мере подъема, снега становилось все больше. На обочинах и у поворотов дороги скопления снега доходили до колена, и автомобили двигались между двумя черными линиями, прочерченными ранее по снегу другими автомобилями. Воздух был теперь более свеж, ни на мгновение не становясь леденящим. Те, кто решился подняться до конца дороги, чтобы их автомобиль не увяз в снегу, остановились на последних поворотах и наслаждались сказочным видением белого непорочного снега, сверкавшего всюду на солнце. Некоторые делали фотографии, играли в снежки, кое-кто укладывал снег на ступеньки автомобиля, чтобы доставить его домой, другие шагали, пробираясь с детской радостью по снежному покрову, увязнув в нем по колено… Были и такие, кто отправился пешком на вершины Парнефа с утра, а теперь возвращался обратно: они были одеты как альпинисты, с едой в мешке за плечом и с остроконечным посохом в руке. Они не играли со снегом и не оглядывались восхищенно вокруг, но шагали медленно и уверенно друг за другом, словно альпийские ветераны, возвращавшиеся после опасного исследования неприступных вершин и грозных оврагов. Единственное, чего им не доставало для полноты такого сравнения, это веревка, которая связывала бы их друг с другом.
Без страха первых и без преувеличенной значимости вторых поднялись мы на Парнеф до того места, где снег уже не позволял автомобилю двигаться дальше. Мы остановились в самом живописном пункте дороги. Внизу простиралась, словно штабная карта, аттическая равнина. Дома Кефисии, Гекалы, Амарусия, Мениди и Лиосий казались микроскопическими белыми пятнами на красно-пепельной поверхности равнины, далекие Афины были укутаны дымкой солнечного света, словно золотистым туманом, Марафонское озеро казалось сапфиром, Саронический залив стал ярким золотым мерцанием.
Великолепная панорама, столь знакомая моим глазам, которую теперь обрамление заснеженных гор делало новой и прежде всего столь непривычной!… Я смотрел на Пентеликон, коническая вершина которого, окруженная снегами, казалась кратером необычного вулкана, покрытого белой лавой… Обратив взор в другое место, я видел бескрайние чагци нагруженных снегом елей Парнефа. Картина горной Швейцарии на расстоянии всего часа пути от Афин! Солнце не касалось этой стороны горы, и снег лежал всюду в изобилии. Непорочный, холодный, фантасмагорический, он заполнял собой склоны, овраги, ветви бесчисленных темно-зеленых елей…
Оставив автомобиль, мы шли пешком по снегу. Вековые тени горы сделали его более плотным, и он поскрипывал у нас под ногами. Мы с наслаждением вдыхали в себя неоскверненный холодный воздух и при виде бесчисленных рождественских елок снова обретали восторженную душу маленького ребенка. Снег на еловых ветвях сверкал миллионами бриллиантов, а иногда согнутая под тяжестью снега ветка распрямлялась, и его фантасмагория превращалась в тиши лесной в белую пыль. Я ожидал увидеть, как белки, эти маленькие хитрые лесные духи, перебираются с ветки на ветки и глядят на человека своими круглыми глазками, как это было в лесах Швейцарии. Однако в еловом лесу на Парнефе эти существа, казалось, и не обитали. Лес бы полностью погружен в свою белую тишину и в свои голубые тени. А мы, его немногочисленные посетители, медленно продвигались между снегом и елями и казались исследователями некоего заледеневшего мира, почти лунного…
Уезжая, мы тоже наполнили ступеньки нашего автомобиля непорочным, ослепительным снегом, словно желая увезти с собой немного белого сказочного волшебства горы и леса. И, действительно, наш автомобиль на некоторое время обрел праздничный, почти цветочный вид. Но когда мы спустились с горы, солнце стало колоть снег своими лучами. Позднее, в Мениди, мы застряли в грязной луже, которой предстояло стать сельской дорогой, и грязь забрызгала и запятнала горностаевый мех снега. Когда мы добрались до Афин, на ступенях автомобиля не было уже ничего, кроме черно-белой жижи, которая таяла и исходила каплями. Мы с отвращением сбросили ее ногой… Так, как мы бросаем в мусор уже не нужные части котильона на следующий день после фантасмагорического праздника… Волшебство белого леса не последовало за нами.
Замок герцогини Пьяченцы
Все развалины обладают своей душой: если не душой тех личностей, которые когда-то проживали в них, то великой душа их эпохи. Таинственные, мрачные или нежно меланхоличные, развалины вызывают в воображении события и образы, которых больше нет, и в тиши времени продолжают жизнь мертвых, словно их «двойник», в которого веровали древние египтяне.
Так вот стоит в предгорьях Пентеликона белая развалина – архонтикон[10 - архонтикон – тип старинного греческого богатого дома] с двумя квадратными башнями по краям и поясом изящных арок на фасаде, обладающем чем-то странным и непонятным, словно иероглифическая надпись. Это замок герцогини Пьяченцы[11 - «герцогиня Пьяченцы» – Софи де Марбуа-Лебрен (1785–1854), французская светская львица и меценатка, тесно связанная с филэллинством и интригами в высших кругах греческого общества.].
Среди великого одиночества горы и плотно окружающих его сосен, под сочно-голубым небом Аттики этот замок чужеземки с чужеземной архитектурой напоминает высушенные и уже утратившие запах цветы, которые случается порой обнаружить между страницами старой одолженной нам книги и которые не говорят нам совершенно ничего. Нам известно, что этот затерявшийся в безлюдье Пентеликона замок принадлежал богатой и странной женщине – одной из тех скитальческих и будоражащих женщин XIX века, которые удалялись от общества и отправлялись, словно сестры Чайлд Гарольда, в страны света, поэзии и первобытной жизни в поисках неизвестно каких приключений, завоевания и удовольствия! Мы знаем это, и все же ее огромный белый замок совершенно лишен чего бы то ни было личного и родного ей, лишен ее души. Под щедрым греческим солнцем он говорит нам не более того, что сказал бы встреченный в пустыне белый скелет…
Тщетно устремляем мы задумчивый взгляд к замку в ожидании некоего явления. Тщетно напрягаем мы слух в надежде услышать шепот таинственного загробного голоса. Мы не видим ничего, кроме потешных имен, которые нацарапали время от времени на его стенах посетители, желая легко и дешево обрести бессмертие. Мы не слышим ничего, кроме шума одинокого ветра среди густых ветвей сосен – глубокого, вечного и безразличного шума, подобного плеску морских волн…
У цветущего миндаля на аттической равнине
Всего несколько дней прошло в тех пор, как разбившие свой лагерь на Парнефе войска зимы исчезли, бесшумно сняв свои шатры, и вот в полях близ Афин появились уже передовые посты царицы весны – цветущие миндальные деревья. Проезжая в воскресенье на автомобиле в загородной зоне Афин я увидел их – невероятно очаровательных под свинцовым небом среди холодного воздуха. Невероятно очаровательных. Их белоснежные ветви казались издали чем-то бледным и прозрачным, поскольку поднимались в холодном, металлическом свете дождливого дня. Окружающая их атмосфера была враждебной. В природе вокруг все еще господствовало зимнее омертвение. Вороны каркали среди пустыни голых полей, а сырой холодный ветер заставлял этих предвестников весны в белых мантиях содрогаться: ранее мне случалось видеть, как черные воины жаркой Африки содрогались всем телом и страдали в снегах Кампании. Я был уже готов поверить, что их цветение не было действительностью, что я стал жертвой оптического обмана, как со мной уже случалось ранее, когда я смотрел на деревья в Ломбардии, проезжая там на рассвете зимним туманным днем: в действительности это был заледеневший на голых ветвях ночной иней… Мы быстро проехали на автомобиле мимо цветущих миндальных деревьев, которые показались нам неким сновидением как из-за своей красоты, так и из-за неуверенности в увиденном.
Впрочем, вскоре мы о них забыли, поскольку нашим взорам предстали другие образы: покрывшие луга ковры зелени, высокие, сочно-зеленые сосны, спускавшиеся вниз к морю, которое билось в волнении и белело пеной от побережья Аттики и до самых берегов Эвбеи.
На пустынном берегу, куда мы добрались, изрядно промерзнув, мы обнаружили одно из тех заведений для отдыха, которыми греческое «предпринимательство» … почти везде обесчестило красоту побережья Аттики.
Это было продолговатое одноэтажное сооружение с претенциозным названием убогой постройки и с еще более убогой мебелью, скверно пахнущее жаренной рыбой и рециной[12 - рецина – характерная разновидность греческого вина с добавлением сосновой смолы.] и с неизбежным «сепаре» – одним из тех голых и холодных помещений, в которых развлекаются парочки из народа, наподобие той, которая покончила с собой «в память о любви». Вплотную у его стен гнил мусор, среди которого встречались выпотрошенные банки из-под сардин и битые бутылки. Перед этим сооружением ржавел наполовину зарывшийся в песок брошенный автобус: так белеет в песках Сахары скелет верблюда.
В этом одиноком заведении, возможно, вполне сносном в летнюю пору, в выцветшую и холодную пору нашего приезда, чувствовалось что-то отвратительное. Чуть дальше рокотало и бросалось на берег, словно бешенная собака, море.
Нам пришлось укрыться в этом сооружении, поскольку ветер был холодный, и падали крупные капли дождя. Там же находились и другие компании…
Одну из них составляли толстые мужчины, перед которыми лежала на столе карта голубого цвета с белыми линиями земельных участков: они обсуждали вопрос о том, следует ли построить сначала кафе или кондитерскую. Это были, по-видимому, предприниматели, планировавшие постройку еще одного поселка в дополнение к тысячам уже существовавших. Когда мы проходили мимо, они закрыли карту, словно испугавшись, что мы лишим их земельных участков…
Другая компания развлекалась. Ее составляла высокая белокурая женщина, похожая на русскую, маленькая анемичная женщина с лицом оливкового цвета в дубленке из овечьей кожи, толстый и низенький господин с двустволкой и лейтенант, обращаясь к которому, говорившая на убогом греческом русская возводила его в чин «генерале»…
Развлечение этих четырех персон было весьма оригинальным. Толстенький господин угрожал, смеха ради, двустволкой маленькой анемичной женщине, которая бросалась в него фисташковой шелухой, лейтенант играл марш, стуча вилкой по тарелке, а казавшаяся пьяной русская эротически протягивала лейтенанту кусок мяса, воркуя:
«Генерале, съешь эту кость!»…
Хотелось плакать, тем более, что меланхолию такого «развлечения» нагнетал вид за открытой дверью – вид пустынного берега, совершенно чистого неба и гулкого зеленого моря с брызгами пены…
Я думал, какой неудачной оказалась наша поездка, но тут воспоминание о цветущих миндальных деревьях, мимо которых мы проехали, внезапно украсило мою душу: так их ветка могла бы украсить пустую вазу. И я спешно отправился в обратный путь, чтобы снова увидеть их…
Мы снова встретили миндальные деревья чуть дальше за Спатами. Они полностью заполнили большое поле и, казалось, двигались нам навстречу, словно белая процессия Боттичелли.
Мы вышли из автомобиля, углубились в разбухшую глинистую почву поля и приблизились к ним. И только тогда мы поняли, сколь торжественно цветущими были они, и сколь обильно, несмотря на зимний день и леденящий ветер, переполняли их жизнь и радость…
Каждое дерево торжественно возносило ввысь свои длинные ветви, нагруженные белыми цветами с розовыми сердечками посредине. И каждая ветвь была декоративным чудом на пепельном фоне атмосферы. Смотря на них, становится понятно, почему японцы, эти неповторимые декораторы, терпеливо и с любовью без устали копировали эти цветущие ветки в каком угодно произведении искусства – на цветных литографиях, на занавеси …, на изящных вещицах с перламутром, на шелковых тканях. Потому что, воистину, ничто не радует глаз больше, чем эти ветки без листьев, но усеянные миллионами мелких цветов…
От всего этого цветущего мира исходил и рассеивался вокруг глубокий и проникновенный медовый аромат, восхищающий наше обоняние. Благодаря этому обонянию уже не было обещания весны, которое несли на голую аттическую равнину ее белые вестники, а было уже уверенное ее возвещение, в котором содержалось все весеннее опьянение – ее ласковый свет и жужжание ее пчел…
Мы очарованно смотрели на этих вестников, каждая ветка которых, тянущаяся к небу, была словно призывный звук трубного приветствия, возвещающего весну, которая придет, чтобы наполнить голые равнины полевыми цветами, ветви деревьев – щебетом птиц, а атмосферу – легкостью наслаждения.
Неожиданно наше внимание привлек к себе шум автомобиля, который подъехал и остановился рядом с нашим. Дверца его тут же резко отворилась, и уже встреченная нами ранее белокурая русская выпрыгнула изнутри и бросилась, словно менада, к цветущим миндальным деревьям, заполнив тишину равнины возгласами:
«Генерале! Генерале!»
«Генерал», толстый господин с двустволкой и анемичная маленькая женщина с мехом вокруг шеи выпрыгнули друг за другом из автомобиля, словно куры из отверстия курятника, и побежали за ней с криками: «О! О! О!»… При виде белых, потерпевших кораблекрушение у их берегов, дикари точно так же бежали бы к ним и с такими же восклицаниями. Вскоре все четверо были у цветущих деревьев. Восемь рук протянулись хищно и ненасытно к усеянным белыми цветами веткам. Крак! Крак! – трещали теперь ломавшиеся ветки. «Хи-хи-хи!…», хихикала русская, зовя лейтенанта, чтобы он помог ей дотянуться до веток, которые были повыше.
«Генерале! Иди сида, сида!»
Под ограбленными деревьями охапки сломанных веток были свалены в беспорядочную кучу, словно военная добыча. Иногда та или иная ветка вырывалась из рук палачей и с силой устремлялась обратно. И тогда множество белых снежинок отрывалось от ветки и бесшумно падало на уже утоптанную землю. Тогда пьяная русская кричала еще громче:
«Конфетти, генерале!… Смотри!»
Когда эти четверо, наконец, удалились с охапками награбленных белых веток в руках, утоптанная вокруг деревьев земля оказалась усеяна бесчисленными лепестками цветов. Тишина равнины обрела теперь нечто испуганное, потрясенное. Белый приветственный трубный звук ветвей словно прекратился. И редкие лепестки, падавшие теперь на землю под дыханием ветра, казались сгустками белой крови израненных варварским нашествием миндальных деревьев.
Анафиотика: поселок… карликов и троглодитов
Афинянам, которые слышат время от времени в небе хрип мотора аэропланов, имеют дома радиоприемники и живут в районах, полных головокружительного движения и оглушительного шума автомобилей, нравится думать, что общий ритм жизни в их городе изменился полностью, став вместо статичного динамичным и полным потрясений, лихорадочности и бешенных скоростей. Они думают, что давно уже прошли те времена, когда жизнь Афин текла, словно тихий и беззаботный ручеек, и что нужно отправиться вглубь далеких провинций или на бедные островки Архипелага, чтобы увидеть последние убежища такой жизни.