– Я вас угощу великолепной наливкой торопуловского приготовления, – сказал он.
– Это еще что такое? – спросила Нинон.
– Это инженер, если можно так выразиться, с конфетной душой. Но я шучу, он очень добрый и славный человек; я очень его люблю, но наше горе заключается в том, что ко всему мы относимся иронически. К тому же наша ирония проистекает не из глубокого познания жизни и борьбы, противоположных принципов, а просто из некоторой лености, быть может, стыдливости, быть может, из нежелания вникать, если можно так выразиться, в сущность вещей. Ирония заменяет нам стыдливость. Но бросимте говорить о вещах серьезных. Но как уже печет солнце! Вы подурнеете, право, Нинон; вы не должны загорать.
– Я не так легкомысленна, как вы думаете, – ответила, помолчав, Нинон. – Мне бы очень хотелось, чтобы вы изменили обо мне свое мнение.
– Я не сомневаюсь, что вы серьезны! У вас совершенно дивные волосы.
Нинон, с ее ярко очерченными алыми губами, открытыми голубыми глазами и мягкими золотистыми кудрями, казалась ему настолько куклоподобной, что он и себя опять почувствовал совершенно безответственным.
Евгений провел Нинон в совершенно тенистое место, очистил подножие дерева от голубых конфетных бумажек с изображением сердец, Аленушки, ногой очистил и от банок из-под шпрот, развернул газету, постлал ее, положил на газету пальто в виде подушки; Нинон села, он остался стоять.
Но уже лес наполнялся, и они вернулись в город.
Гуляя с легкомысленной Нинон по саду, Евгений развлекал ее рассказами про фижмы.
– Представляете ли вы ясно этот снаряд? – говорил Евгений Нинон, совершая с будущей подругой на несколько дней круги вокруг клумбы.
Посреди клумбы стоял на полупальцах Меркурий; он изображал фонтан; из воздетого пальца била струя.
– Представляю, – жеманно ответила Нинон, – это очень красиво.
– Не столь красиво, как занимательно, – ответил Евгений. – Представьте себе, летит карета, обе дверцы открыты, фижмы свободно болтаются снаружи. Или вот стол; дама кладет фижмы своим соседям на колени, а мужчины свои фижмы закидывают за стул.
И вот за столом только головы мужчин видны из-за фижм. Или вот идет мужчина по улице; полы его кафтана поражают воздух с такой силой, что навевают на прохожих прохладу. Пудра на париках придавала такой блеск глазам, такой чудный вид ресницам! Общество истомленных вольнодумцев, старых аббатов, собирается у восьмидесятилетней прелестницы Нинон Ланкло!
– Дивная жизнь! – вздохнула Нинон.
– Давайте возвратим ненадолго то легкомысленное время! – проговорил Евгений, касаясь своим виском златокудрой головы Нинон. Нежные волосы коснулись его виска; в глазах стало темно, Нинон вздохнула, Евгений тащил ее из сада, нетерпение подгоняло Евгения, желание и страх испытывала Нинон.
А дальше – черные статуйки с глазами из жемчуга, с алмазными кольцами, залы, украшенные слоновой костью и черным деревом, кашемировые и индийские ковры, персидские ткани, зеркальные будуары, негры с зонтиками, пламенные попугаи…
Стараясь быть по-прежнему остроумным, Евгений уводил Нинон из города; закусив губу, он осматривался по сторонам; обхватив Нинон за талию, Евгений ускорил шаги.
– Мой милый, мой хороший, – говорила Нинон.
Евгений с жалостью смотрел на Нинон, на это теперь мало привлекательное для него тело.
Он довел ее до дому и, стараясь как можно ласковее, поцеловал ее руку. Но все же у него вид был пришибленный.
– Мы завтра увидимся – спросила нерешительно Нинон, заглядывая ему в глаза.
– Да, – ответил Евгений. Нинон скрылась.
Евгений пошел блуждать. Ему захотелось на ком-нибудь сорвать свою злость.
Горько было на душе у Бамбышева оттого, что приезжий отвлек от него внимание общества.
Вечером Бамбышев сидел в своей комнате над путеводителем по Союзу, перед бывшим студистом стояли бутылка портвейну и бокал с изображением травы и матовых цветочков.
Он стал пить горьковатое вино маленькими глотками, ему пришла в голову несчастная мысль запеть.
Евгений, блуждая по городу, подошел к дому Бамбышева и остановился под окном, поздоровался и спросил:
– Скажите, сколько вам дают в месяц за ваше пение?
– Ничего, – грубо ответил Бамбышев.
– Зачем же вы берете на себя такой труд?
– Я пою ради искусства.
– Ради искусства, не пойте!
Молодой человек смотрел ему вслед и размышлял:
«Обидел он меня или не обидел? Пожалуй, обидел, – решил он. – Ладно, завтра ему отомщу».
Вечером, встретившись с Евгением в саду, у раскрашенного Меркурия, Бамбышев обругал обидчика во всеуслышание неприличными словами.
Евгений посмотрел на него удивленно.
«Я кланяюсь твоей девственности» тосковала. Одинокая, она блуждала по бульвару. Наконец, она решилась. Она чувствовала, как все в ней рыдает. Она вошла в белый дом, где жила Нинон.
«Я кланяюсь твоей девственности» остановилась в дверях, в своем пестром платье. Затем, с горящими глазами, она произнесла:
– Теперь, когда я это осознала в себе, я хочу вам об этом сказать и вообще поговорить дружески. Я думаю, это не испортит наших отношений.
Нинон хотела возразить.
– Нет, замолчите, – взмолилась стоявшая. – Я чувствую, что у вас вырвется: «Да чего же вы от меня хотите? Не могу же я перевернуть всю свою налаженную определенным образом жизнь!»
Нинон молчала.
– Но, друг мой, – продолжала гостья, – ведь нужно же трезво посмотреть на вещи. Я не могу с уважением относиться к вашему долгу, о котором вы так много говорите. Наоборот, вы так далеки от этого долга. Скажите, что такое ваша настоящая жизнь? Одна-единственная, исключительная, все поглотившая ставка на стенографию, покушение с определенными и заведомо негодными средствами, ибо вы сами заявляете, что у вас больная рука, что большой скоростью вы никогда владеть не будете, – словом, что стенография для вас безнадежное дело. Семье вашей оно безусловно ничего не даст. А вся ваша энергия и волевая стихия, достойная несравненно лучшего и более целесообразного применения, разряжается впустую. Не принимайте этих слов за очередную претензию. О, нет! Пожалуйста, этого не думайте.
Я вам уже говорила раз, что принимаю вас до конца такою, какая вы есть; ни на одну минуту я вас никогда не идеализировала. Не знаю я, за что вас полюбила, не знаю, за что я вас люблю и буду любить. Вот все, о чем мне хотелось поговорить с вами. Реагируйте как хотите.
«Я кланяюсь твоей девственности» заплакала, повернулась и вышла. Нинон не остановила ее.
Всю ночь плакала жена известного мужа среди своих химер и бутылок, превращенных Нинон в вазы. И постепенно невыносимая тоска, которую она чувствовала, превращалась в музыку.
«И, подымаясь по мраморной лестнице, неся чудную вазу тончайшего фарфора, расписанную нежнейшими красками под тон аметиста, увидела я Тебя наверху этой лестницы, суровую и строгую».
Это облегчило скульпторшу, и она задремала.
Бедняга не знала, что Нинон, не уважая ее любви, уже давно покрыла тетради ее стихов стенографическими записями, что под ее стихотворением: