– Как же, мы завсегда к Вашему степенству…
– Привязанность чувствуете?
– Очень привязаны.
– Снимай колеса.
Те недоумевают.
– Скорей, скорей! – командует дядя.
Кто попрытче, человек двадцать, слазили под козла, достали ключи и стали развертывать гайки.
– Хорошо, – говорит дядя – теперь мажь медом.
– Батюшка!
– Мажь!
– Этакое добро…в рот любопытнее.
– Мажь!
И, не настаивая более, дядя снова сел в коляску, и мы понеслись, в, те, сколько их было, все остались с снятыми колесами над медом, которым они колес верно не мазали, а растащили по карманам или перепродали лабазнику. Во всяком случае они нас оставили, и мы очутились в банях. Тут я себе ожидал кончину века и ни жив ни мертв сидел в мраморной ванне, а дядя растянулся на пол, но не просто, не в обыкновенной позе, а как-то апокалипсически. Вся огромная масса его тучного тела упиралась об пол только самыми кончиками ножных и ручных пальцев, и на этих тонких точках опоры красное тело его трепетало под брызгами пущенного на него холодного дождя, и ревел он сдержанным ревом медведя, вырывающего у себя больничку. Это продолжалось полчаса, и он все одинаково весь трепетал, как желе, на тряском столе, пока, наконец, сразу вспрыгнул, спросил квасу, и мы оделись и поехали на Кузнецкий «к французу».
Здесь нас обоих слегка подстригли и слегка завили и причесали, и мы пешком перешли в город – в лавку.
Со мной все нет ни разговора, ни отпуска. Только раз сказал:
– Погоди, не все вдруг; чего не понимаешь, – с летам поймешь.
В лавке он помолился, взглянул на всех хозяйским оком, и стал у конторки. Внешность сосуда была отчищена, но внутри еще ходила глубокая скверна и искала своего очищения.
Я это видел и теперь перестал бояться. Это меня занимало – я хотел видеть, как он с собою разделается: воздержанием или какой благодатию?
Часов в десять он стал больно нудиться, все ждал и высматривал соседа, чтобы идти втроем чай пить, – троим собирают на целый пятак дешевле. Сосед не вышел: помер скорописною смертью.
Дядя перекрестился и саказал:
– Все помрем.
Это его не смутило, несмотря на то, что они сорок лет вместе ходили в Новотроицкий чай пить.
Мы позвали соседа с другой стороны и не раз сходили, того-сего отведали, но все натрезво. Весь день я просидел и проходил с ним, в паеред вечером дядя послал взять коляску ко Всепетой.
Там его тоже знали и встретили с таким же почетом как у «Яра».
– Хочу пасть перед Всепетой и о грехах поплакать. А это, рекомендую, мой племяш, сестры сын.
– Пожалуйте, – говорят инокини, – пожалуйте, от кого же Всепетой, как не от вас, покаяние принять, – всегда ее обители благодели. Теперь к ней самое расположение… всенощная.
– Пусть кончится, – я люблю без людей, и чтоб мне благодатный сумрак сделать.
Ему сделали сумрак; погасили все, кроме одной или двух лампад и большой глубокой лампады с зеленым стаканом перед самою Всепетою.
Дядя не упал, а рухнул на колени, потом ударил лбом об пол ниц, всхлипнул и точно замер.
Я и две инокини сели в темном углу за дверью. Шла долгая пауза. Дядя все лежал, не подавая ни гласа, ни послушания. Мне казалось, что он будто уснул, и я даже сообщил об этом монахиням. Опытная сестра подумала, покачала головою и, возжегши тоненькую свечку, зажала ее в горсть и тихо-тихонько направилась к кающемуся. Тихо обойдя его на цыпочках, она возмутилась и шепнула:
– Действует… и с оборотом.
– Почему вы замечаете?
Она пригнулась, дав знак и мне сделать то же, и сказала:
– Смотри прямо через огонек, где его ножки.
– Вижу.
– Смотрите, какое борение!
Всматриваюсь и действительно замечаю какое-то движение: дядя благоговейно лежит в молитвенном положении, а в ногах у него словно два кота дерутся – то один, то другой друг друга борют, и так частенько, так и прыгают.
– Матушка, – говорю, – откуда же эти коты?
– Это, – отвечает, – вам только показываются коты, а это на коты, а искушение: видите, он духом к небу горит, а ножками-то еще к аду перебирает.
Вижу, что и действительно это дядя ножками вчерашнего трепака доплясывает, но точно ли он и духом теперь к небу горит?
А он, словно в ответ на это, вдруг как вздохнет да как крикнет:
– Не поднимусь, пока не простишь меня! Ты Бо один свят, а мы все черти окаянные! – и зарыдал.
Да ведь-таки так зарыдал, что все мы трое с ним навзрыд плакать начали: Господи, сотвори ему по его молению.
И не заметили, как он уже стоит рядом с нами и тихим, благочестивым голосом говорит мне:
– Пойдем – справимся.
Монахини спрашивают:
– Сподобились ли, батюшка, отблеск видеть?
– Нет, – отвечает, – отблеска не сподобился, а вот… этак вот было.
Он сжал кулак и поднял, как поднимают за вихор мальчишек.
– Подняло?