На концерте, где он исполнял свои композиции, она пригласила его на обед в его честь. В голубовато-зеленом домике за столом первенствующую роль играл Фелинфлеин как композитор и столичный житель.
Глаза всех были устремлены на него.
Это обстоятельство еще более сблизило его со всеми тут бывшими, и так как все они были незнакомые ему люди, то и было ему не скучно.
Он обратил внимание на Нинон.
Евгений отказался от телятины и просил передать ему гуся, очень понравившегося Нинон. Лицо Евгения молчаливо выражало страсть. Как бы невзначай юноша спутал рюмки и, смотря на Нинон, выпил ее рюмку. Нинон не рассердилась.
Евгений, передавая ей соус, коснулся как бы невзначай ее руки. Соседка не отдернула своей руки, а посмотрела Евгению в глаза. Народу в домике собралось много; Евгений говорил о новой музыке.
Затем почти вытолкнула «Я горжусь своим одиночеством» на середину комнаты Печенкина и, познакомив его с Евгением, нервно закричала:
– Граждане, тише! Сейчас всеми нами уважаемый гражданин Печенкин прочтет свои поэмы в прозе.
Краснея и бледнея, Печенкин сел.
Долго рылся в бумагах, посматривая на хозяйку, наконец решился покорить общество смелостью, взял листок и прочел:
У женщин есть нежные, пушистые крылья —
Это их пахучие, точно роза, бедра.
Печенкин встал, взял свою книгу и вышел.
Гробовое молчание после чтения воцарилось в комнате.
Евгений решил ободрить старика: он последовал за Печенкиным. Не имея мужества хвалить то, что ему показалось старомодным, он посоветовал почитать Пруста и Валери, достать где-нибудь Джойса, но почувствовал, что комичный старик не знает иностранных языков, и, увидев, что тот уставился грустно в его глаза, – понял, что старик очень несчастен.
Евгений взял его под руку. В это время появилась в дверях «Я горжусь своим одиночеством».
– Вы не те отрывки читали, – накинулась она на своего протеже, – говорила я! Выбирали мы вместе! А вы? Что сделали вы? Опозорили меня и себя на весь город…
Евгений, условившись встретиться с Печенкиным, последовал за хозяйкой.
В разгаре вечеринки, когда все внимание было обращено на него, Евгений, посматривая на свои ногти, попросил принести ножницы для маникюра.
Печенкин подошел к туалету «Я кланяюсь твоей девственности» и принес ящик. Евгения окружила толпа, упрашивая его сыграть еще что-либо.
– Сейчас, – сказал Евгений; сел в кресло, заложил ногу на ногу и стал не без грации остригать кусок завившейся подошвы.
Общество не знало, рассмеяться ли, счесть ли это за шутку, или презреть этот случай и вместе с ним Фелинфлеина.
«Я им отомстил за Печенкина, – подумал Фелинфлеин, – в них нет ни капли вежливости», – и стал играть музыкальную картинку.
Если бы кто-нибудь сказал Евгению, что он издевается, то он бы обиделся на подобное обвинение, он бы ответил с утрированно-серьезным лицом, удивленными глазами и словами, что он может только шутить, что издеваться могут только люди, не уважающие себя.
«Если нет гармонии, если человек не совершенен, если его природа не доделала и если он сознает это, – что он должен делать? Он должен разбить себя на обломки, на осколки, на отдельные чувства и дать каждому чувству самостоятельное существование; сделать из себя одного несколько людей, т. е. стать актером». «Несовершенство ведет к творчеству, и оно сделало меня актером», – говорил Евгений, стоя перед сидящей Нинон.
Весь вечер Евгений, за исключением краткой отлучки с Печенкиным, был при Нинон, ходил вокруг нее, как петух вокруг курицы, не допуская Бамбышева.
Физкультурник предложил покататься на лодке; это была его собственная лодка: в ней он катался по речке. Свою лодку он назвал «симпомпончик».
– Идемте кататься на «симпомпончике», – говорил он. Иногда можно было видеть вечером, как гребет Бамбышев, как сидит у руля Нинон, как читает книжку «Я кланяюсь твоей девственности».
Евгений, увидев голубую лодку и прочитав название, еще более возненавидел Бамбышева, сидящего между пышноволосой Нинон и редковолосой «Я кланяюсь твоей девственности».
«Добро бы это было иронией, – подумал он, – а то ведь искренно люди считают это красивым».
Между тем с «симпомпончика» заметили Евгения и стали ему махать платками, принуждая Бамбышева грести к берегу.
– Садитесь в нашу голубую лодку, – вскричала «Я кланяюсь твоей девственности».
– У меня что-то голова болит сегодня, – ответил Евгений.
– Неужели такое прекрасное общество вас не привлекает? – жеманно спросила разноцветная гирлянда. – Нинон вам споет в лодке; не правда ли, Нинон?
Нинон подтвердила кивком и указала на место рядом с собой.
– Я лучше посижу здесь на берегу, – сказал он. Евгений шел по дороге, полный Нинон, полный звуками ее голоса, ее улыбкой, ее походкой. Он чувствовал, что она глуповата, – это действовало на него возбуждающе.
В томных, легко поддающихся ухаживанию девушках и женщинах была для него особая прелесть игры. Ему казалось, что сама поддельность, заученность слов, условность жестов, лживость и наигранность взглядов давали ему право относиться к этим девушкам и женщинам несерьезно.
С этого дня стали в городе и на службе, при встречах с Печенкиным, насмешливо его спрашивать: не написал ли он чего нового? Затем его трепали дружески по плечу и, улыбаясь, отправлялись дальше.
Рухнула дружба между дамой и ее чичисбеем.
«Я кланяюсь твоей девственности» стала избегать Печенкина, а Печенкин – ее. Она считала, что он не оправдал ее надежд и поставил ее в глупое положение; он это чувствовал и смущался при встрече с ней. Теперь «Я кланяюсь твоей девственности» отзывалась презрительно о своем бывшем друге. «Дрянь, а не человек! – выражалась она резко. – Подлиза! Втерся в мой дом, а затем скомпрометировал меня. Никогда он мне не был другом. Просто был собачкой на побегушках».
И подняв нос, она плыла с Нинон.
Печенкин подружился с Евгением, который ощущал, что жизнь – игра, и который его этим несколько утешил.
– Да и не сказал ли великий Шекспир, – говорил Евгений Печенкину (Евгению нравилось просвещать пожилого человека), – не сказал ли великий Шекспир, – продолжал Евгений, задерживая руку старика в своей, – «Весь мир – театр». Да и Эразм Роттердамский, насколько нам известно, был того же мнения. Что такое, в сущности, человеческая жизнь, как не одно сплошное представление, в котором все ходят с надетыми масками, разыгрывая каждый свою роль, пока режиссер не уведет его со сцены. На сцене, конечно, кое-что приукрашено, подкрашено, оттенено более резко. В театре ли, в жизни ли – все та же гримировка, все те же маски, все та же вечная ложь. Относитесь к жизни как к театру, где… Развлекайтесь сами, – продолжал юноша, – жизнь не заслуживает серьезного к ней отношения, будьте снисходительны. К чему эти бесплотные порывы, если вы познали их неосуществимость! Будьте разнообразны, играйте, и вы будете счастливы. Нужно, чтобы каждый человек чувствовал, что вы ему сродни.
Печенкин решил стать как все: он стал учиться плевать, курить, кашлять, сопеть, издавать восклицания, показывать предсмертные конвульсии, чтобы было совсем как в жизни.
Постепенно увлекся Печенкин поднятием бровей, опусканием уголков рта, передачею удивления и презрения, отвращения и восторга.
Следуя советам Евгения, Печенкин стремился стать разнообразным.
Он учился то быть мягким и гибким, то неуклюжим и неповоротливым. Печенкин учился говорить быстро, когда он воображал себя плутом, медленно и нараспев – когда он играл франта; он стремился добиться того, чтобы его жесты и интонации стали общедоступными, издали понятными; он учился короткому стройному смеху и смеху визжащему; он учился в одном монологе настроить собеседника на торжественный лад, а в другом сейчас же заставить того же собеседника залиться животным смехом. И, наоборот, после комических выходок учился произносить величественные и патетические речи.
– А ну-ка, взгляд исподлобья, – говорил Евгений, – а теперь принужденный взгляд; сейчас же восторженный взгляд, взгляд экстаза; напоследок кокетливый взгляд. Так! Молодцом! Теперь мигание, теперь выражение горечи. Так. Выражение слащавости, еще раз выражение горечи, презрительное выражение, полный покой. Смех, шире рот, покажите зубы. Приподнимите щеки к скулам. Полный покой. Еще раз: шире рот, зубы, полный покой.
– Гау, гау, – раздалось за окном, и в комнату вбежала Нинон.
– Чем вы это тут занимаетесь?
На следующий день Печенкин и Евгений вышли; они пришли на небольшую лужайку. Еще никого не было, только изредка проезжали телеги, увозя крестьян в кепках в поля. Солнце только что еще начинало согревать землю. Роса еще покрывала траву. Пастух гнал коров в поле.