В комнате Мирового висела фотография. Он выдавал себя за бывшего партизана, комиссара. Сидит он за столом, на столе два нагана, в руках по нагану.
В годы гражданской войны Мировой боговал на Пушкинской и на Лиговке, доставлял своим приспешникам наиприятнейшее средство к замене всех благ земных, правда, в те годы он и сам его употреблял в несметном количестве.
Тогда он имел обыкновение лежать в своей комнате на Пушкинской улице в доме, наполненном торгующими собой женщинами, и изображать больного, не встающего с постели. В подушках у него хранились дающие блаженство пакеты, за которые отдавали и кольца, и портсигары, и золотые часы, верхнюю и нижнюю одежду, крали и приносили целыми буханками ценный, не менее золота, хлеб и в синих пакетах рафинад, и кожаные куртки, и водолазные сапоги, на них тогда была мода. Все эти предметы на миг появлялись в комнате Мирового и исчезали бесследно. Женщины, виртуозно ругающиеся, толпились у постели Мирового, вымаливая часами хоть заначку. В его комнате было жарко, как в бане. Он лежал, молодой и сильный.
Напротив в садике, у памятника Пушкину, собирались его помощники, сидели на скамейках, ждали его пробуждения или того момента, когда наступит их очередь. В комнате, ради безопасности, мужчинам толпиться не разрешалось. Помощники сидели на зеленых скамейках, под городскими чахлыми деревьями, курили старинные папиросы – все, что относилось к мирному времени, уже тогда называлось старинным, – понюхивали чистейший порошок и волновались, им уже начинало казаться, что их преследуют.
Не все помощники были у Мирового профессионалы в ту эпоху.
Были у него и широкоплечие матросы, и застенчивые прапорщики, и решившие, что не стоит учиться, что равно все пропадет даром, студенты, и банковские служащие, одетые как иностранцы.
– В свое время я на пружинах скакал, почти все припухли, а я вот живу, песни сочиняю.
Ему вспомнилась удачная ночь на Выборгской стороне когда он в белом балахоне выскочил из-за забора, и, приставив перо к горлу, заставил испуганного старикашку донага раздеться и бежать по снегу, – вот смеху-то было, – и как в брючном поясе у безобидного на вид старикашки оказались бриллианты. «Да, теперь ночью бриллиантов никто не проносит, – подумал он, – искать теперь бриллиантов не приходится».
– Давай, гад, хоть с тобой в колотушки сыграем, – сказал Мировой явившемуся за водкой и деньгами Анфертьеву. – Что-то мои гады не идут.
И, сдавая кованые карты, от скуки запел Мировой старинную, сложенную им в годы разбоев песню:
Эх, яблочко, на подоконничке,
В Ленинграде развелись живы покойнички,
На ногах у них пружины,
А в глазах у них огонь,
Раздевай, товарищ, шубу,
Я возьму ее с собой.
– Ты какой-то Вийон новый, – сказал Анфертьев, усмехаясь.
– Это еще что? – спросил Мировой.
– Поэт был такой французский, стихи сочинял, грабежами занимался. А потом его чуть не повесили.
– Ну, меня-то не повесят, – сказал Мировой. Мировой достал люстру и налил стакан.
– Пей, гад, в среду опять приходи петь.
– А хрусты? – спросил Анфертьев.
– Пока бери трешку. Следующий раз остальное. А то запьешь и в концерте участвовать не сможешь.
Когда ушел Анфертьев, Мировой стал готовиться к настоящему делу. Он поджидал Вшивую Горку и Ваньку-Шофера.
Вынул из-под пола набор деревянных пистолетов и стал перебирать. Издали они выглядели настоящими.
«С игрушками приходится возиться, – подумал он. – То ли дело настоящий шпалер. Теперь песнями приходится промышлять, а раньше для души сочинял их».
Стояла луна. Анфертьев шел в своей просмерделой одежде, одинокий и несчастный.
– Вот все, что есть, – сказал Локонов, наливая рюмку и ставя на стол.
Он повернулся и опрокинул рукавом рюмку.
Анфертьев с минуту смотрел на опрокинутую рюмку, затем в глаза Локонова, стараясь разгадать что-то.
Лицо у пьяницы исказилось, он подошел вплотную к Локонову. Голос в виске шептал ему, что его травят.
– Травишь, – повторил Анфертьев.
В этой рюмке сосредоточилось для Анфертьева спокойствие его души, возможность человечески провести несколько часов.
Анфертьев был вне себя. Руки его сами сжимались. В глазах потемнело. Голос в виске звучал все настойчивее. Вся комната наполнилась голосами.
Анфертьев почувствовал облегчение. Пошатываясь, багровый, с запекшимся ртом, вышел Анфертьев от Локонова.
Он пошел к киоскам допивать пиво, остающееся в кружках его отгоняли. Он странствовал по всему городу. Наконец, его угостили. Он свалился и уснул.
Жулонбин постучал. Никто не ответил. Жулонбин обрадовался: он подойдет к столу, откроет ящик, возьмет и незаметно скроется.
Жулонбин отворил дверь. Вошел в комнату.
Он отпрянул. На полу лежал, раскинув руки, Локонов.
В растворенную дверь заглянули. Раздался истошный женский визг. Жулонбин попытался скрыться.
За ним погнались. Толпа все увеличивалась. Жулонбин бежал изо всех сил.
– Лови! Держи! – кричали из толпы.
Начали раздаваться свистки.
Из кооперативов стали выбегать люди.
Когда он пробегал мимо пивной, парень, стоявший, у дверей, подставил ему ножку.
Жулонбин растянулся со всего размаху. Его моментально окружили и повели.
1933
Стихотворения и поэмы
I. Стихи 1919–1923 гг
ПУТЕШЕСТВИЕ В ХАОС
Седой табун из вихревых степей…
Седой табун из вихревых степей
Промчался, все круша и руша.
И серый мох покрыл стада камней.