– Голосом? – переспросил я, недоумевая.
– То-то голосом. Увидал он меня в таком виде на шкаторине, да как крикнет, дьявол, со всей мочи с мостика: «Насмерть запорю, такой-сякой, ежели, говорит, упадешь. Держись!» И так я испугался этого крика, что зубами вцепился в шкаторину… держусь. А тем временем конец подали с реи… И меня подняли… Не подбодри он тогда меня страхом – не жить! – прибавил Кириллыч.
Кириллыч выдержал паузу и продолжал:
– Как просвистал боцман «с марсов долой!» – велел меня позвать. Прибежал. А он стоит на мостике, ноги расставил, сам сгорбимшись маленько, поглядел на меня своим пронзительным глазом и говорит: «Молодчина, Кириллов! Слушаешься своего командира, а то лежал бы ты, такой-сякой, с пробитой головой. Как это ты сорвался? По какой такой причине?» – «От горячности, вашескобродие», – докладываю. «А отчего, спрашивает, ты руки за пазуху спрятал?» – «Ногти, мол, сорваны и кровь, говорю, вашескобродие, каплет, так чтобы не загадить палубы!» – «С рассудком ты, матрос. Ну, ступай, говорит, в лазарет… там тебе пальцы починят, а за меня, говорит, пей десять ден по чарке!»
– И долго вы возились с пальцами, Кириллыч?
– Так, неделю, должно быть, не мог справлять должности, а там опять на марс. Однако недолго мне пришлось служить на марсе. Вскорости после того назначил он меня вестовым, а бывшего своего опять сделал марсовым, да и в тот же день приказал отодрать.
– За что?
– А на марс бежал сзади всех… Отстал… Известно, в вестовых очижалел… А мне говорит: «Отдохни, подлец, при мне. Очень уж ты, такой-сякой, отчаянный, говорит, матрос… Будешь, говорит, вестовым, да смотри – не воображай о себе, что ты капитанский вестовой»…
– За что ж он вас ругал?
– У его, вашескобродие, без того, чтоб не загнуть дурного слова, не было и разговора. Только меня он ругал не от сердца, а, значит, одобрительно… Так я у его два года в вестовых и прослужил… Сперва боялся, а после – нисколько… Непривередливый был и взыску строгого не было… И редко-редко когда в горячности искровянит, да и то, как отойдет, повинится… «Извини, говорит, братец. Я, говорит, не в своем праве бить человека на берегу. Жалуйся на меня, если забижен!» И, бывало, карбованец даст… А жил он на берегу просто… Квартира у нас была небольшая – две комнаты да кухня… Только и всего работы, что содержи ее в чистоте, подай ему утром самовар да почисти сапоги и платье… И еще жалованье платил от себя – три рубля в месяц, а обедать я в казармы ходил… Сам он редко дома сидел… Чай отопьет и ушел… Тоже на охоту часто ходил; бывало, осенью на несколько ден закатывался со своим «Шарманом» – пес легавый у его был… И горячий охотник был… Раз так и влепил заряд дроби в ногу своему приятелю, капитан-лейтенанту Кувшинникову. «Зачем, мол, не в очередь стрелял»… Много, бывало, дичи нанесет и сейчас пошлет меня разносить по знакомым. «Кланяйся, мол, и скажи, что от Сбойникова». А дома не обедал. Больше все в клубе или где у знакомых. Вернется, отдохнет час-другой, выпьет чаю, да и айда к своей душеньке.
– Это к той самой, с которой он потом так жестоко расправился?
– К той самой… И очень он к ей привержен был. Одаривал ее – страсть!
– Верно, хороша собой?
– То-то очень даже видна из себя… Такая чернобровая, глаз черный, лицо чистое-пречистое… одно слово, форменная бабенка, вашескобродие. Но только и шельмоватая же была! Этого самого Сбойникова долгое время обманывала – на стороне, значит, гуляла с кем ни попадется… И больше летом, когда он уходил в море. Не очень-то опасалась своего. Думала: обожает, так она в полной, значит, у его доверенности. И точно: сперва Сбойников не догадывался, что она без его погуливает, – верил, как она зубы ему заговаривала. Ну, а она оставила всякую опаску… Пошла вовсю… Жаль стало бабы, она хоть и гулящая, а добрая-предобрая, я вам скажу, и, бывало, скажешь ей: «Ой, милая, не очень-то форси… Остерегайся… Как-нибудь да пронюхает твои штуки генерал-арестант, небось не похвалит… От такого зверя всякой беды можно ждать»… А она куражится. «Я, говорит, не казенный человек, а вольная вдова и не обязана его бояться… Я, говорит, с эстим самым дьяволом связалась из антиреса и никакой приверженности к ему не имею. Начхать мне на его!» Так, глупая, и докуражилась!..
– Куда она потом делась?
– Куда ей деваться? В Севастополе осталась. Почти всю осаду пробыла в городе по своей воле, пока ее не убило бомбой… Она отчаянная была – ничего не боялась. Почитай, каждый день к отцу-матросу на батарею бегала… хлеба, квасу, огурцов, того да другого принесет. «Кушайте, мол, на здоровье». Белье тоже стирала. Страсть ласковая к отцу была! Прибежит, смеется, зубы белые скалит и балакает с матросиками… Всем и радостно… Отец, сказывали, запрещал ей ходить. «Убьют, мол, дура». Так она не слухала… «Я, говорит, тоже обязана свой город защищать, а бог, говорит, не захочет, меня не убьют… Уж если тогда он меня спас от генерал-арестанта – значит, и теперь спасет…» И опять смеется, обнадеживает себя… И к нам на бакстион забегала.
– К вам зачем?
– А был у нас, вашескобродие, один мичман молоденький… хороший такой мичман – недавно из корпуса определился. Так она к ему бегала: узнать, значит, жив ли, почему, мол, в слободку к ей давно не заходил… Вроде быдто прачки шлялась – тоже и ему белье стирала – и привязалась к этому мичману, ровно собачонка. Так в глаза и смотрит. Прикажи он, примером, ей стать под расстрел – стала бы, глупая, вашескобродие… И то ведь бегала на бакстион, под пулями да ядрами…
– А мичман привязан был к ней?
– Одобрял, вашескобродие, только при других виду не показывал. Совестился, что к ему девка бегает… И то над им смеялись. Однако, как услыхал, что ее бомбой убило, как она с бакстиона в город шла, заскучил… Жалел, видно. Вскорости и сам, бедный, в вылазке голову сложил. Все просился: «Возьмите да возьмите»… Отвагу показать хотел… Известно, молод был, не понимал, что сегодня ты цел, а завтра и нет тебя и что соваться нечего. Суйся не суйся, а час придет – и шабаш.
– А Сбойников узнал, что его прежняя любовница убита?
– Узнал… Я тогда при ем состоял вроде как ординарцем… Очень даже заскучил… В задумчивости большой ходил, как бы не в себе был… Поди ж ты! Приверженность-то, значит, осталась, даром что живую сказнить хотел… И верите ли, вашескобродие, послал меня разыскать покойницу, дал денег, чтобы похоронили честь честью, и велел клок ейных волос ему принести…
– А матрос-отец жив остался?
– Какое! Его еще раньше дочки штуцерной пулей убило наповал, и не пикнул… А добрая была эта Машка – царство ей небесное! – продолжал Кириллыч и перекрестился, глядя на усеянное звездами небо. – И мне, бывало, когда рубаху постирает, когда свежих бубликов принесет на бакстион… И всякому матросику рада была угодить. И за ранеными хаживала… Шустрая… везде поспевала. Положим, грешна она была, что и говорить, а только я так полагаю, вашескобродие, что за ейную доброту да отважность бог все грехи ей простил… Даром что женского звания, а живот свой положила за Севастополь…
Кириллыч примолк и задумался.
– Хо-ро-шо! – протянул он, глубоко вздохнув. – Ишь звезды-то повысыпали вокруг месяца…
В тишине вечера раздался резкий крик.
– Это дрохва, вашескобродие. Должно, испугалась чего-нибудь! – промолвил Кириллыч и опять погрузился в молчание.
– Быть может, вы спать хотите, Кириллыч? – спросил я.
– Какой сон? За день-то я отоспался… Ночью только и дохнуть можно… Не жарит… Хо-ро-шо! – повторил он.
Я сидел около, ожидая, что он будет продолжать рассказ о Сбойникове.
Но старик, кажется, уже и забыл о нем.
Так прошло несколько минут.
V
– А почему вы, Кириллыч, ушли из вестовых от Сбойникова? – спросил наконец я, желая навести его на прежнюю тему.
– По случаю войны. Когда стали воевать с туркой, он поздравил меня с войной и приказал назавтра же свою должность новому вестовому сдать. «А ты, говорит, явись в экипаж… Тебя снова на корабль марсовым назначат. Теперь, говорит, хороший матрос должен на своем месте быть и, в случае чего, за матушку-Расею, говорит, сражаться и честь флага отстаивать. Понял? А затем, говорит, я тобою был доволен». И с этими самыми словами дал мне десять карбованцев. Вскорости мы с Нахимовым-адмиралом ушли в море турку ловить и накрыли его под Синопом. Как вернулись в Севастополь после Синопа, пошел слух, что война будет долгая, и не с одним туркой. Сказывали потом, будто наш император Николай Павлович не согласился французского императора за ровню считать. «Я, говорит, настоящий император, а ты, говорит, из каких-то беглых арестантов. Я не согласен тебя за брата признать. Прусский и австрийский императоры – те точно мои двоюродные братья, а какой же мне, русскому царю, может быть брат – беглый арестант?» Так и отписал ему и приказал своему любимому генералу отвезти письмо к французскому императору и отдать, значит, в собственные руки. Тому, известно, обидно стало, и он объявил войну да англичан на свою сторону переманил. За турку, значит, заступиться. «Мы, говорит, спеси-то собьем с русских, Черноморский флот изничтожим и Севастополь разорим». И точно, пришло ихних кораблей видимо-невидимо… Все так полагали, что Меньшиков не допустит высадки. Однако допустил. Войска, говорит, мало нашего. И в первом же сражении наших вовсе одолели… Побежали солдатики кто куда… Сказывали потом: у тех штуцера, а у нас, мол, ружьишки плохонькие – не берут. Он издалече бьет, а ты стой на расстреле. И опять же: начальство вовсе бестолковое было… Генералы все врозь. Никто никого не слухает. Совсем дело плохо… Пошли, значит, французы с англичанами на Севастополь… А Меньшиков тем временем с войсками ушел… «Пропадай, мол, Севастополь, а я не виноват. Зачем мне подмоги не присылают; я, говорит, давно просил. И генералов умных просил, а мне одних, говорит, глупых генералов прислали. Без войска да без генералов я, говорит, сражаться не могу». И просил он, сказывали тогда, императора: «Ослобоните, ваше императорское величество, а то на победу я не обнадежен!» Однако император рассердился. «Врешь, Меньшиков… Армия моя первая на всем свете, и ты мне должен французов всех выгнать. А то смотри!» Так Меньшиков и остался, – ничего не поделаешь против царского повеления. А был этот самый Меньшиков с большим рассудком старик, но только не для войны, а по другим делам… И веры в ем в войско не было… И генералов не уважал… И его никто при войске не видал. Как увидали Нахимов да Корнилов, чего набедокурил Меньшиков, поняли, что одна надежда на матросиков… «Вызволяй, мол, братцы!.. Не отдадим Севастополя!..» И сейчас же это стали возить пушки с кораблей на бакстионы да строить новые батареи на сухом пути. Дни и ночи работали. И всех, значит, арестантов выпустили – работай и вы, мол, вместе с прочими, и за то вам будет прощение. И бабы и девки, матросские женки да дочери, тогда старались вместе со всеми – помогали, всем жалко было Севастополя. Через дня два всех нас расписали по бакстионам, а залишним дали ружья и заместо войска назначили. Ждем мы таким родом неприятеля… А Корнилов-адмирал объезжал, значит, по всем батареям да по городу и обнадеживает: «Все, говорит, лучше помрем, а без бою не отдадим Севастополя!» Только он да Нахимов в те поры и распоряжались, а остальных адмиралов да генералов что-то не видно было. Сказывали, быдто вовсе пали духом: растерялись, значит. Город, мол, беззащитен. «Что поделаешь с горсткой матросов против всей армии…» А Нахимов да Корнилов подбадривали… Отчаянные были адмиралы… Первый отвагой брал, а другой и очень башковатый был… Ждем день, другой… И в те поры мы так и полагали, что помирать всем до одного… Где же горстке сустоять против всей армии?.. Однако господь, видно, продлить испытание хотел и навел туману на ихних генералов.
– Какого тумана?
– Да как же? Заместо того, чтоб идти прямо на Севастополь с северной стороны и брать Севастополь, а нас всех перебить, они в обход пошли, чего-то испужались. Видим это мы, что они тянутся на южную сторону – вздохнули… Значит, он осаду поведет… штурмовать не согласен. Тем временем и Меньшиков вернулся с армией. Дело и пошло взатяжку… Мы знай себе все батареи строим… И он строит. Отстроился и начал бондировку. Страсть как жарил.
– А вы где были?
– На четвертом бакстионе, вашескобродие…
– А Сбойников?
– А он рядом с нами батареей командовал… И строил сам… В два дня она у его, дьявола, была готова. Сам день и ночь стоял – и чуть заметит, что матрос отдохнуть захочет или покурить трубочки, он его приказывает отодрать линьками… Хуже, чем на судне, страху нагонял… Война не война, а он все зверствовал… Другие, которые прежде матроса не жалели, как война пошла, попритихли… Прежде, бывало, чуть что – в зубы или драть, а теперь – шабаш… опаску, значит, имели, как бы за жестокость свои не пристрелили… Разбирай потом. А этот еще сердитей по службе стал – нисколько не переменил карактера… Ну и возроптали у его на батарее матросики… Но только он внимания не обращал на это – свою линию вел. И чтобы вы полагали, вашескобродие, он делал? Бывало, велит комендору навести орудие, и если бомба или ядро не попадет в цель, он этого комендора на четверть часа на банкет, под неприятельские, значит, пули на убой… Что выдумал-то? Редко кто живым оставался. А одного писаря так прямо велел привязать… потому тот стоять со страха не мог.
– А другие стояли? – спросил я.
– Что будешь делать? Стояли! Но только пошел по батарее ропот, все больше да больше. И без того каждый раз от бондировки людей убивают да ранят, а генерал-арестант еще сам под расстрел ставит… А надо вам сказать, стреляли на батарее Сбойникова, почитай, лучше всех. Первая батарея была. До того, значит, он застращал… Кому лестно под расстрел попасть? Однако терпели-терпели, да раз, когда Нахимов приехал на батарею, какой-то комендор и скажи… «Так и так, ваше превосходительство, а терпеть, мол, командира никак невозможно… беззаконно расстрелом наказывает…»
– Что ж Нахимов?
– Отвернулся, быдто не слыхал, и после что-то Сбойникову говорил, отчитывал с глаза на глаз, потому видели, как вышли они из блиндажа оба красные. Нахимов все плечом подергивал, видно, недоволен был, а генерал-арестант насупимшись, на людей не глядит. Однако комендору, что претензию заявил, ничего не сделал, а дня через два самого Сбойникова на другой бакстион перевели.
– А там он не зверствовал?
– И там чуть не взбунтовались матросы, – так он их жестоко стрельбе учил… Под расстрел не ставил, а забивал… беда! Потом мне сказывал один матрос с бакстиона, что они промеж себя решили пристрелить его, ежели случай подойдет. Однако случая не подходило. После подошел! – прибавил значительно Кириллыч и замолк.
– Какой случай? Расскажите, Кириллыч.
– Да что рассказывать? Пристрелили, и шабаш! Может, и неправильно тогда с им поступили. После войны и ему не дали бы так зверствовать при новом положении… Ну, да, видно, так господь ему определил! – промолвил старик словно бы в каком-то раздумье.