Орешников просто замер от восторга. Мог ли он ожидать такого внимания от директора департамента? Он весь вспыхнул до корней волос и взволнованно прошептал:
– Я несказанно счастлив, ваше превосходительство!
– Отчего это? – несколько удивленно спросил сухощавый брюнет со звездой.
– Оттого… оттого, что удостоился похвалы такого читателя, как ваше превосходительство!
По лицу его превосходительства пробежала тень. Он остановил пристальный и серьезный взгляд на молодом человеке. Но лицо Орешникова сияло так искренно и дышало таким неподдельным выражением восторга, умиления и преданности, что сухощавый брюнет снисходительно улыбнулся, протянул руку и сказал, что Орешников может идти.
В тот же день директор департамента осведомился у начальника отделения, хороший ли чиновник Орешников, и, получив утвердительный ответ, промолвил:
– Имейте его в виду, когда откроется вакансия столоначальника.
От директора Орешников пришел в отделение с самым равнодушным видом. Он рассказал обступившим его сослуживцам о своей беседе с генералом, в значительной степени преувеличив сказанные ему комплименты, и когда кто-то его поздравил, он небрежно ответил:
– Есть с чем!
А вечером, в одном литературном кружке, Орешников рассказывал, что «его генерал» сделал ему замечание за статью, но что ему «плевать» на это.
V
На Орешникове, как на чувствительном барометре, отражались все разнообразные оттенки веяний времени. Он был вернейшим указателем того, что думает, о чем говорит и что читает «улица» в данный момент.
Я встречался с Аркадием Николаевичем в те времена довольно часто – он доводился мне родственником – и не без любопытства наблюдал, с какою легкостью он менял свои мнения. Плохо знавшие Орешникова люди звали его «переметной сумой» и в этих быстрых переменах усматривали рассчитанную преднамеренность, но я всегда защищал своего родственника от этих нападок. Если бы была преднамеренность! Ее-то именно и не было. Он и сам не замечал, как с одинаковою стремительностью сегодня порицал то, что еще вчера хвалил, как-то инстинктивно, в силу стадности, приспособляясь к господствовавшим течениям. Вполне уверенный, что выражает собственные мнения, он повторял мнения газеты, которую читал. И – характерная черта русского человека! – повторяя с чужих слов иногда жестокие вещи и поступая подчас далеко не безупречно даже с точки зрения примитивной этики, Аркадий Николаевич во все фазисы своей жизни оставался все тем же добродушным, легкомысленным и веселым человеком, каким я знал его в молодости.
Года через три после нашего знакомства Орешников, сделавшийся столоначальником, отпустивший себе бакенбарды котлетами и переменивший фетр на цилиндр, все еще называл себя либералом, но о дальнейших реформах выражался уклончиво (нужно-де и с настоящими-то разобраться и их упорядочить!). Общество дам и барышень Аркадий Николаевич по-прежнему очень любил – недаром у него были такие пышные алые губы, – но уже не огорашивал слушательниц широкими горизонтами будущего, а больше напирал на эстетические идеалы, любил по весне декламировать «Шепот, робкое дыханье, трели соловья» [7 - «Шепот, робкое дыханье, трели соловья»… – начальная строка известного стихотворения А.А.Фета.] и выражал боязнь, как бы занятия медициною (хотя он, по существу, ничего против них не имеет) не лишили женщину лучшего украшения – женственности. Статейки Орешников продолжал пописывать, но уже не столь резвые и с более ограниченным выбором тем: более о гессейнской мухе [8 - Гессейнская (гессенская) муха – хлебный комарик, насекомое, истребляющее хлебные посевы.], о колорадском жучке или о попавшемся в растрате коллежском секретаре, на котором можно было излить гражданскую скорбь об «этих прискорбных случаях лихоимства». Насчет худощавого брюнета со звездой Аркадий Николаевич даже и за глаза не позволял себе отзываться непочтительно, а, напротив, говоря о директоре департамента, вдруг становился серьезным и солидным, словно бы отчасти и сам он нес тяготу и ответственность его положения.
Во время «сербского возбуждения» [9 - Во время «сербского возбуждения»… – Имеется в виду восстание 1875 года в Боснии и Герцеговине, знаменующее собой начало нового этапа борьбы славянских народов против владычества турок.] Орешников возбудился до того, что все свободное от службы время носился, как бешеный, по городу, собирал в конках вместе с зрелыми девами пожертвования, плакал и умилялся, заказывал хоругви, провожал добровольцев я везде так трещал о «славянской идее» [10 - …трещал о «славянской идее»… распинался за «братушек-болгар»… – В 70-е годы в России развернулось широкое общественное движение в пользу братских славянских народов в связи с восстаниями в Боснии и Герцеговине, жестоким подавлением турецкими войсками Апрельского восстания 1876 года в Болгарии и другими событиями национально-освободительной борьбы славян.], что охрип. Но скоро пыл его прошел, и Орешников стал поругивать и «братушек», и добровольцев. Затем он с таким же азартом распинался за «братушек-болгар» и, когда объявлена была война [11 - …когда объявлена была война… – Русско-турецкая война началась 12 апреля 1877 года.], воспламенился таким воинственным духом, что хотел было поступить в юнкера, если бы только можно было не рисковать жизнью. Он требовал Константинополя и проливов, найдя внезапно, что без них жить никак невозможно, проливал слезы над героем русским солдатиком, возмущался недобросовестными интендантами и в то же время втайне завидовал непопавшимся счастливцам, нажившим на войне сумасшедшие деньги. Плевна заставила его приуныть [12 - Плевна заставила его приуныть… – После ряда неудачных попыток русская армия ценой огромных потерь взяла Плевну 28 ноября 1877 года.], но не надолго. Успехи нашего оружия вновь окрылили Орешникова. Он снова носился с Константинополем к проливами, умилялся «братушками» и просился было к ним вице-губернатором, чтобы осчастливить их хорошим управлением, а себя хорошим содержанием. Однако это не удалось, и Орешников остался дома столоначальником.
Сан-стефанский договор не вполне удовлетворил расходившегося в ту пору Аркадия Николаевича. Он досадовал, что Константинополь не сделался губернским городом и что там не будет (в этаком-то прелестном климате!) ни русского театра, ни русских чиновников. Собственно говоря, он и сам не знал, зачем ему Константинополь, но храбро говорил и об «естественном выходе в море» я об «обмене продуктов» и «вообще» о «задачах России».
Несмотря на лишение Константинополя, он однако ликовал, надеясь, что, при «целокупной» Болгарии [13 - …«целокупной» Болгарии… – По Сан-Стефанскому договору, подписанному 19 февраля 1878 года, Болгария превращалась в вассальное по отношению к Турции государство, но объявлялась автономным княжеством с правом избрания князя.] да с нашими в ней начальниками, Царьград [14 - Царьград – старое название Константинополя.] от нас не уйдет, – ликовал и вместе с тем бранил Биконсфильда, что называется, на все корки, без малейшего стеснения, даже и у себя в отделении. Он награждал первого английского министра такими ругательными эпитетами, критикуя его внешнюю и внутреннюю политику с такой свободной развязностью, что однажды почтенная Феоза Андреевна, не разобравшая, в чем дело, и тугая на одно ухо, просто-таки обомлела и смотрела на сына испуганно во все глаза, словно на только что вырвавшегося из сумасшедшего дома. Добрая старушка пришла в себя лишь тогда, когда сын объяснил ей, что дело идет об английском министре и притом гадившей нам державы.
Тем не менее Феоза Андреевна все-таки наставительно заметила:
– А все, Аркаша, ты бы полегче. Чужой, чужой, а все же министр!
– Да вы, маменька, прочтите, как этого «проходимца» газеты честят. Так, маменька, продергивают, что любо! – со смехом отвечал Орешников.
Сан-стефанский «восторг» довольно скоро сменился берлинским «унынием» [15 - Сан-стефанский «восторг»… сменился берлинским «унынием». – Имеется в виду Берлинский конгресс 1878 года, пересмотревший решения Сан-Стефанского мирного договора в ущерб России и славянским народам. Представителем Англии на этом конгрессе был премьер-министр Биконсфилд, председательствовал канцлер Германии Бисмарк.]. Во время конгресса Аркадий Николаевич только и повторял: «мы не позволим!» и раз даже, подкутивши у Палкина, пристал к какому-то посетителю с вопросом «позволит ли он или нет?» По счастию, и посетитель, оказавшийся интендантским чиновником, самым категорическим образом «не позволял», в надежде вновь заведовать каким-нибудь складом, и дело кончилось благополучно. Оба не позволявшие выпили шампанского и завершили вечер в танцклассе.
Когда действительность показала, что следует позволить, Аркадий Николаевич тотчас же и сам «позволил», и с обычной стремительностью везде доказывал, что соображения высшего порядка заставляют нас быть благоразумными, и из ярого шовиниста обратился в миролюбца, по временам не забывая однако посылать шпильки по адресу Бисмарка.
Не прошло и месяца по окончании войны, как уже Орешников забыл и о войне, и о Царьграде, и о братушках, и занялся спиритизмом, проводя три вечера в неделю на сеансах в обществе спириток. Затем бросил спиритизм и восхищался какой-то приезжей дивой, а после – сведущими людьми. Затем одно время он вновь вдруг заговорил о каком-то «упорядочении», снова стал декламировать: «Вперед, друзья, без страха и сомненья» [16 - «Вперед, друзья, без страха и сомненья»… – Контаминация двух первых строк стихотворения А.Н.Плещеева (1825–1893) «Вперед!» (1846).], но внезапно смолк и, решительно не зная, что ему теперь говорить, завинтил без удержа.
Тем временем он уже исправлял должность начальника отделения и, за многочисленностью занятий, статеек не писал. Маменька все советовала ему жениться – слава богу, уж Аркаше тридцать семь лет, – но Орешников отклонял этот разговор, находя, что «так» лучше и что семья требует больших расходов.
VI
Вскоре Орешников получил предложение ехать в провинцию. Он согласился; место было довольно приличное. Но прежде, чем ехать в Оренбургский край, Орешников совершенно неожиданно женился и притом на девице совсем не в его вкусе. Аркадий Николаевич любил барышень свежих и молоденьких, не худощавых, а скорее даже полных, а между тем его молодая жена была особа уже второй молодости, лет тридцати, худощавая, малокровная, поблеклая брюнетка, далеко не красивая, но, разумеется, «симпатичная», как отзывались о ней ее более миловидные подруги. Она была генеральская дочь, умна и с характером, кое-чему училась и читала, в молодости штудировала Гете, недурно играла на фортепиано, знала два языка, отличалась большим тактом и щеголяла манерами и комильфотностью. [17 - Комильфотность – то есть соответствие правилам приличия (франц.).] Она едва ли бы пошла за Орешникова, фамилия которого звучала в ее ушах не особенно красиво, если бы не ее критический возраст и не пышные румяные щеки Аркадия Николаевича вместе с его ослепительными белыми зубами и мягким характером.
Родственники Орешникова и, главнейшим образом, Феоза Андреевна говорили тогда, что «бедный Аркаша» попался как кур во щи, женившись на этой перезревшей девице. Он, видите ли, легкомысленно поверил намекам будущей тещи, бойкой вдовы генерала Буеракина, насчет значительного обеспечения за Наденькой. И как было не поверить! Буеракины жили хорошо: квартира, обстановка… мать и дочь одевались щегольски… и вдруг, после венца, вместо значительного обеспечения, Аркаше преподнесли всего три тысячных билета…
– Просто надули Аркашу, – говорила Феоза Андреевна.
И добродушно прибавляла:
– Сам и виноват!.. Зачем перед венцом не оформил дела!
Хотя и Аркадий Николаевич понял, что поступил опрометчиво, однако скоро примирился с положением. Наденька, постоянно говорившая в девичестве, что терпеть не может мужчин, любит одну психологию и никогда не выйдет замуж, – оказалась такой влюбленной, заботливой и нежной женой, что Орешников скоро забыл, что его «надули» с приданым, и привязался к этой по виду холодной, но необычайно пылкой сухощавой брюнетке, дарившей его такой горячей любовью. Нечего и говорить, что Наденька, как дама умная, скоро понявшая супруга, не замедлила прибрать своего «Аркадия» к рукам, не давая ему этого заметить и умно играя роль послушной жены, готовой исполнять малейшие желания мужа. Это очень льстило самолюбию Аркадия Николаевича.
В губернском городе, где поселились супруги, Наденька скоро сделалась одной из первых дам. Ее называли большой умницей. Она умела поговорить и о литературе, и об истории, и особенно любила психологические разговоры. Она отлично поддерживала связи, была дружна с губернаторшей, со всеми ладила, ни с кем не ссорясь, не сплетничала и вообще держала себя с большим тактом, одеваясь к тому же с изяществом.
Дом свой она вела в образцовом порядке. Квартира у них была уютная, хорошо обставленная, убранная со вкусом. Ели они отлично и, при умелой экономии Наденьки, жили без долгов. Горничных она всегда выбирала некрасивых, но умела отлично их школить.
Под боком у такой жены Орешников чувствовал себя счастливым, тем более, что с первого же года замужества Наденька, к удовольствию мужа, стала заметно добреть. В ее смуглых, прежде бледных щеках появился румянец. Взгляд черных глаз стал спокойнее и добрее, и прежняя девичья нервность исчезла. Когда Наденька бывала в белом капоте, с распущенными черными волосами и, томно щуря глаза, глядела на Аркадия, – муж находил свою супругу даже обворожительной и нежно уверял ее в своей любви.
В течение двух лет об Орешниковых доходили хорошие вести. Сама Феоза Андреевна, недолюбливавшая невестку и чувствовавшая, что Наденька считает ее очень «мовежанрной» [18 - …считает ее очень «мовежанрной»… – то есть дурного тона (франц.).] дамой, стала отзываться о невестке благосклоннее, получив от нее в подарок оренбургский платок вместе с нежным письмом. Когда же Наденька сообщила, что они необыкновенно дешево купили две тысячи десятин, за которые теперь же дают хорошие деньги, Феоза Андреевна была совсем побеждена и вскоре, по случаю появления на свет внучка Николая, послала ему на зубок, несмотря на свою скупость, триста рублей.
Между тем, благодаря нескромности какого-то корреспондента, поднялась так называемая «уфимская история», обратившая на себя внимание правительства на расхищение земель в Оренбургском крае. В числе многих, прикосновенных к этой истории, оказался и Орешников. Вышли неприятности. Хотя Аркадий Николаевич и избежал серьезной ответственности, однако должен был выйти в отставку, успев, впрочем, благополучно продать свой с неба упавший участок за тридцать тысяч.
Справедливость требует заметить, что в деле покупки главной виновницей была Наденька. Сам Аркадий Николаевич сперва находил не совсем благовидным, пользуясь своим положением, покупать за баснословно дешевую цену землю, да еще заведомо принадлежащую башкирам. Но Наденька так умно вела по этому поводу беседы с мужем, указывая, что таким образом приобретают земли «все», причем так горячо говорила о будущности детей (она в это время была беременна и ждала второго ребенка), что Аркадий Николаевич скоро уступил и сделал, как «все». Приобретя землю, он почувствовал себя вскоре вполне довольным и ничего неблаговидного в этом уже не видал, не предвидя будущих неприятностей. Напротив, он находил, что переход пустующих земель в культурные руки есть в некотором роде полезное для государства дело.
После отставки Орешниковы приехали в Петербург.
В это время Аркадий Николаевич называл себя умеренным консерватором. Он начинал поговаривать о падении основ и бранить ту самую «Ласточку», в которой когда-то помещал резвые статейки и мнения которой, бывало, повторял. Но особенно в ту пору Аркадий Николаевич ругал «негодяев корреспондентов» и говорил, что пора обуздать «этих разбойников пера» и запретить печати касаться лиц, находящихся на службе, чтобы не подрывать престижа власти. Он был по-прежнему добродушен, легкомыслен и решителен в суждениях, но на нем лежала печать некоторой меланхолии, которую кто-то из его знакомых назвал «уфимской меланхолией», и искал места.
Несколько лет я не видал Аркадия Николаевича, но имел известия, что он, благодаря хлопотам Наденьки и отчасти своим собственным, устроился очень хорошо: член какой-то временной комиссии, директор в двух правлениях и получает тысяч двенадцать в год. Вместе с тем сообщали, что Аркадий Николаевич очень весел, совсем забыл об уфимской истории, считая ее просто тенденциозной выдумкой либеральной печати, называет себя истинно русским человеком, шьет платье из русского сукна, пьет русские вина, ругательски ругает Европу и жалуется на снисходительность правительства, терпящего гласный суд и разные другие учреждения, вовсе не отвечающие, по его мнению, нашему национальному характеру. Прибавляли, что Орешников по-прежнему счастлив с Наденькой, имеет трех человек детей и почти ежедневно винтит.
VII
Нынешним летом, когда я однажды сидел после завтрака перед кафе на бульваре С.-Мишель, пробегая газеты, кто-то громко, крикливым тенорком, окликнул меня по-русски. Смотрю и не верю глазам: передо мной стоял Орешников с супругой.
Аркадий Николаевич, значительно потолстевший, с солидным брюшком, круглый, крепкий и румяный, мало постаревший, весело поводил своими сочными толстыми губами и добродушно улыбался. В петлице краснела орденская ленточка.
– Не узнаете?
– Как не узнать!
Он радостно облобызался со мной троекратно, засуслив мне губы, а Надежда Павловна, изящно, по последней моде одетая, гладкая и раздобревшая, глядевшая из-под белой вуалетки с мушками еще довольно моложавой для своих сорока лет, приветливо, по-родственному пожала мне руку.
– Наконец-то встретили русского человека, да еще родственника! – радостно отдуваясь, проговорил Орешников, присаживаясь с Надеждой Павловной к моему столику. – А то пять дней путаемся в Париже и ни одной русской души.
В эту минуту спешно подошел гарсон, вопросительно глядя, в ожидании заказа.
– Чего, Наденька, хочешь? Ведь здесь, в свободной стране, нельзя так просто посидеть. Непременно ешь или пей! – иронически прибавил Аркадий Николаевич.
– Все равно… какого-нибудь питья.