Католицизм, положим, еще не сдался тогда в принципах, и позднее Бисмарк пошел сам на уступки. Но разве эти потрясения и эта борьба причинили мало вреда охранению? Разве мы не помним, как тогда было испугано этим движением само протестантское духовенство? Оно, обыкновенно столь неприязненное Риму, вспомнило тогда, что эта борьба направлена против общехристианского мистицизма; что через эти либеральные затеи понижается уважение к таинствам крещения, брака и т. д. (или хоть бы к «священным обрядам» по-ихнему). Протестантство, пиетизм – есть ведь мистическая основа германского общества, и на протестантском обществе граждански-либеральные действия германского правительства отозвались хуже, чем на среде католической. Взбунтоваться, защитить свои церковные принципы рукой вооруженной католики теперь уже не могут, но они сплотились все-таки крепче и не оставили таинств своих, а в протестантской среде нашлось тогда, благодаря новым, всеравняющим в отрицании законам, множество людей, которые перестали крестить своих детей. Я помню, как тогда ужаснулись многие и в Германии, и у нас; у Каткова писано было об этом, есть о том же превосходные места и в письмах Тютчева, изданных Аксаковым.
Против великого мистического охранения новое правительство объединенной и смешанной, чисто племенной Германии повело немедленно сильную борьбу; зато социализму оно сделало огромную уступку, признавши социалистов легальною партией… Социализм же есть международность по преимуществу, т. е. высшее отрицание национального обособления. (Значит, и тут национальная политика ведет ко всенародному, антикультурному смешению.) Сверх того, в аристократической дотоле (до 71–72 года) Пруссии «юнкерство» стало падать; последовали демократические реформы. Старая Пруссия демократизируется; «пусть и она гниет, как мы!» – воскликнул тогда Ренан с восторгом патриотического злорадства.
Еще уравнение, еще смешение. Даже еще два-три шага на пути приближения к типу новой французской государственности: чистое племя, централизация, эгалитаризм, конституция (достаточно сильная, чтобы и гениальный человек не решился бы ни разу на coup d'Etat[9 - Coup d'Etat (франц.) – переворот.]), усиление индустрии и торговли, и в отпор этому – усиление, объединение анархических элементов; наконец – милитаризм. Точь-в-точь императорская Франция! Оттенки местные так ничтожны перед тем широким и высшим судом, о котором здесь речь, что о них и думать не стоит.
Итак, торжество национальной, племенной политики привело и немцев к большей утрате национальных особенностей; Германия после побед своих больше прежнего, так сказать, «офранцузилась» – в быте, в уставах, в строе, в нравах; значительные оттенки ее частной, местной культуры внезапно поблекли.
Ну, не рок ли это? Не коварный ли обман? Не наивное ли это самообольщение у самых великих умов нашего века, уже истекающего в неразгаданную и страшную бездну вечности?..
VII
После разгрома второй империи Франция, минуя обычную и уже прежде (от 1830 до 1848) перейденную ею ступень орлеанской, умеренно-либеральной монархии, прямо переходит к практическому осуществлению той самой мещанской (т. е. не социалистической, а граммато-плутократической) республики, которую тщетно старались утвердить террористы в 90-х годах прошлого века. Тогда (в 93 и т. д. годах) конвент, несмотря на свое кровавое всемогущество, боялся еще аристократов, католиков, легитимистов; и он боялся их не без основания; тогда еще была возможна Вандея; возможны были эмиграция, восстановление Бурбонов; возможен был, наконец, «белый террор» 20-х годов и т. п. Оттого проливала так безжалостно кровь свирепая буржуазия в конце XVIII века, что охранительные или реакционные (задерживающие разложение) силы были еще не так изношены, как теперь, в конце XIX. Якобинская же республика во Франции 1871 года устроилась легко и просто. «Правая» сторона, и без того давно устранявшаяся от настоящих дел, и не подумала противиться. Напротив того, древнее французское дворянство потворствовало этой республике. Все продолжая упорно мечтать о возможности новой реставрации под белым знаменем Генриха V, оно надеялось, что с республикой легче будет справиться, чем с империей. Многие из легитимистов впервые со времени июльской революции удостоили принять высшие должности из рук Тьера, которого они не уважали; они приняли их в надежде низвергнуть его. Последнего они достигли и помогли маршалу Мак-Магону занять кресло президента, точно так же мечтая, что он будет для старого Генриха V тем, чем 200 лет тому назад был в Англии Монк для Карла II Стюарта. Но – увы! – времена не те; почва социальная изменилась глубоко. Никакой аристократический coup d'Etat не может удаться на разрыхленной столетним эгалитаризмом почве Франции! Мак-Магон уходит, а в президенты попадает сперва безличный буржуа Греви, а потом Сади Карно, тоже неважный; и вдобавок, как уверяют, некрещеный. Я, конечно, справок метрических не наводил, но со всех сторон слышу об этом. Если это правда, то как вам это тоже кажется? Я нахожу, что у нас на это в высшей степени важное обстоятельство слишком мало обратили внимания.
Впервые с того великого дня, когда Хлодовик крестился и положил начало христианской государственности на Западе, впервые с тех пор во главе во всем передового европейского государства стоит не христианин, человек некрещеный!
Папа узник! Первый человек Франции не крещен! И мы, русские, молчим об этом, – вероятно, из соображений внешней политики… (опять-таки, в сущности, через племенной вопрос – через славянский)!
Итак, через племенную национальную политику, благодаря торжеству Италии и Германии, благодаря внезапному и глубокому перевороту в 400-летнем распределении государственных сил на Западе, – повторяю еще раз, папа лишен той вещественной силы, которою он пользовался в течение 1000 лет; во Франции стал возможен некрещеный председатель народовластия, попытки в ней возврата к настоящей охранительной монархии оказываются ничтожными и почти смешными.
И всего этого мало. История новых школ во Франции вам известна. Республика, бессильная против соседей, благоразумно уступающая Германии, находит, однако, в себе силу против своей народной церкви. Она выбрасывает распятия из училищ; она хочет учить детей только чистой гражданской этике и законам природы, не подозревая, что атеистическое государство так же противно законам социальной природы, как жизнь позвоночного животного без остова, без легких или жабр. Мистицизм практичнее, «рациональнее», так сказать, чем это мелкое утилитарное безбожие! Вот где кстати будет воскликнуть с Царем Давидом: «Живый на небесах посмеется им и Господь поругается им!»[10 - Пс. 2:4.]
Республика Франции в домашних делах своих не боится ни Бога, ни папы, ни безбожия; она боится только социалистической анархии, которая дала уже себя знать в 1871 году и даст знать себя еще сильнее… Подождите!
И в самом деле, какая еще новая и крутая историческая ступень может предстоять Франции в ее внутренней жизни?
Я думаю так: ничего резкого и важного, кроме новых попыток имущественного, хозяйственного уравнения. В монархию французскую я не верю серьезно. Можно верить в какое-нибудь кратковременное усиление единоличной власти во Франции – не более. И при этом замечу (по аналогии со всеми предыдущими и перечисленными мною событиями), если эта единоличная власть диктатора или монарха и утвердится на короткое время в этой уже столь расслабленной равенством стране, то историческое назначение ее будет главным образом, разумеется, в том, чтобы ускорить боевое столкновение с Германией и все неисчислимые социальные и внешнеполитические последствия его.
И, конечно, все в том же ассимиляционном направлении, от которого не спасают в XIX веке, как мы видели, ни мир, ни война, ни дружба, ни вражда, ни освобождение, ни завоевание стран и наций… И не будут спасать, пока не будет достигнута точка насыщения равенством и однородностью.
Борьба с Германией в близком будущем неизбежна для Франции, и в громкую победу ее трудно верить. Если бы даже случилось именно то, о чем французы мечтают, – если бы им пришлось воевать в союзе с Россией, то, мне кажется, с ними может случиться то же, что с итальянцами в 1866 году. Сами они могут быть опять разбиты немцами, но кое-что все-таки выиграть, благодаря тому, что немцы, вероятно, будут побеждены русскими. И заметьте, я верю в нашу победу – не потому, что знаю хорошо нашу боевую подготовку, и не по расчету на то, что совокупность напряженных франко-русских военных сил превзойдет численностью военные силы «среднеевропейской лиги», а потому, что Россия в этом случае будет служить все тому же племенному началу, все той же национально-космополитической политике, все тому же обманчивому Протею всеобщего смешения. Война у нас будет все-таки через славян, через наши права на Болгарию и на Сербию. Война будет с Австрией, положим; но если Германия не догадается вовремя покинуть свою союзницу, а в самом деле вступится за нее, то она пострадает жестоко, как пострадали все те, которые противились племенному потоку. Но и побитая Франция побита будет теперь все-таки не так легко, как в 1870 году. Далеко опередившая Германию на пути гражданского уравнения, она только что сравнялась с нею в военном отношении. Империя Германская, правда, по гражданскому строю пока (до русских над нею побед) стала, как я говорил, уже более похожа на империю Наполеонов, чем на самое себя, на свое прошедшее; но зато республика Франции в военном отношении стала теперь более похожа на эту новую Германскую империю, чем была при своем императоре.
(Еще черта сходства и уравнения сил!..)
Германия 80-х годов – это нечто вроде Франции 50-х и 60-х годов. Франция 70-х и 80-х годов – это Германия будущего, – Германия, безвозвратно побитая славянами, вот и все…
Что же может случиться во Франции после этой борьбы? Допустим даже, что дело выйдет иначе. Допустим, что Франция будет победительницей.
Разве это возможно без временной военной диктатуры?
Конечно нет. Пример тому 1871 год. Штатский Гамбетта при всей силе своего характера оружием победить не мог – не было единства власти. Якобинская Франция теперь видимо колеблется между диктатурой и анархией. Воспользуется ли диктатор анархией для достижения власти и потом победит немцев, или прежде победит, а потом умиротворит внутренние волнения, во всяком случае можно пророчить, что, и усмиряя, и побеждая, он послужит хоть отчасти все тому же, то есть и внутреннему уравнению, и внешнему сходству, – заграничному международному сближению гражданских идеалов и социальных привычек.
У себя, во Франции, диктатор или даже король непременно вынужден будет сделать что-нибудь для рабочих и для партии коммунистов. В побежденной же Германии (кем бы то ни было, справа, или слева, или с обеих сторон) непременно поднимет голову крайне либеральная партия, общественное мнение обрушится на Бисмарка, на «милитаризм» и повторится здесь история Бонапартов, с тою, вероятно, разницей, что при старой династии и при въевшейся уже в кровь конституции и не меняя монарха, Германское государство станет только больше похоже на искренно[3 - Чем искреннее дарована конституция, чем строже выполняются ее параграфы правительством, тем хуже для будущего страны – Авт.]конституционное королевство Людовика Филиппа или современной нам Италии Савойского дома, т. е. сделает сильный шаг к мещанской республике.
Что касается до социализма, так он, говорят, в Германии еще глубже, чем во Франции.
Заметьте еще одно, опять-таки фатальное, стечение обстоятельств для этой передовой Франции, которая первая в Европе ровно сто лет тому назад противопоставила церкви, королю и сословности идею уравнения и воплощенной в «среднем сословии» нации. У нее в течение этих ста лет были три династии. Где же теперь даровитые представители этих династий?
Кто слышал о талантах и величии графа Парижского (представителя либеральных Орлеанов)? Честный Генрих V, последний из настоящих Бурбонов, скончался почему-то непременно бездетным! (И физиология даже помогает революции!)
Бедного мальчика – Наполеона IV – убили дикие. Это удивительно! Я не говорю: «Зачем он поехал сражаться в Африку?» Это понятно, он хотел отличиться подвигами ввиду будущего трона. Я спрашиваю себя о непонятном: почему именно он, бедняжка, не попал скоро ногой в стремя и дал время дикому нагнать и заколоть себя, – ведь он, конечно, умел ездить верхом? Почему не случилось того же с другим, с каким-нибудь неизвестным англичанином, а непременно с ним?
Кто же еще остался из претендентов у Франции? Не старый ли герцог Монпансье, которого мы видели в Москве на коронации? Или два Бонапарта: старый же принц Наполеон – свободолюбец не хуже Орлеанов и его несогласный с ним и ничем не отличившийся сын, воображающий, кажется, вдобавок, что в 90-х годах этого века можно идти по стопам Наполеона I; все они непопулярны, это раз; а во-вторых – все они не представляют собою никаких особых новых начал, которых приложение не было бы уже и прежде испытано во Франции. Разница между всеми нынешними претендентами только в имени, в фамильном знамени прошедшего, в звуке пустого предания, а не в существенном – не в основных социальных принципах. Всё то же: равенство прав и т. д.; «белый колпак – колпак белый», как выражаются эти самые французы («bonnet blanc – blanc bonnet!»).
Великий человек, истинно великий вождь, могучий диктатор или император – во Франции может нынче явиться только на почве социализма. Для великого избранного вождя нужна идея хоть сколько-нибудь новая, в теории уже назрелая, на деле не практикованная, идея выгодная для многих, идея грозная и увлекательная, хотя бы и вовсе гибельная потом.
На такой и не на иной почве возможен во Франции великий вождь, хотя бы и для кратковременного торжества. Но чем же это отзовется? Какою ценою купится? И к чему дальнейшему привел бы подобный исторический шаг?
Не будем больше предсказывать; не будем как потому, что в общих чертах все это математически ясно, так и потому, что частности и подробности, все изгибы и неожиданности этого пути, ясного по главному направлению, предвидеть никак нельзя. Я скажу здесь только об одной еще возможности: о победе Франции над Италией, все так же прилагая индуктивно к будущему примеры и поучения прошлого.
VIII
Признаюсь, мне почему-то, сам не знаю, все кажется, что на этот еще раз войны между Германией и Россией не будет и что сила обстоятельств вынудит Германию пожертвовать Австрией. Мне кажется, что, ввиду все той же таинственной телеологии, довольно сильная Германия еще нужна. А если ее сила еще нужна (хотя бы для того, чтобы пассивно или полупассивно задерживать славянство на пути гибельного, преждевременного и полного объединения), то она не должна так рано следовать убийственному примеру Австрии, Франции и Турции, которые противустали племенному началу открыто и вооруженною рукою (в 1859, 66, 70 и 77 годах). Умри завтра Бисмарк, я бы воскликнул: «Погибла Германия!» Без Бисмарка она не найдет предлежащего ей безвредного пути. Но пока Бисмарк жив, инстинкт его призвания, быть может, подучит его не противиться слишком явно и сильно славянскому племенному движению; а задерживать его только понемногу.
Все это так; но предположим даже истинно всеобщую войну: Францию и Россию, с одной стороны, «лигу» – с другой.
В таком случае, я уверен, случится вот что: австрийцы и германцы будут побеждены русскими (с помощью французов), французы же будут разбиты германцами, хотя и не так легко, как в 1870 году, и этот лучший противу прежнего отпор облегчит, конечно, русское дело.
Что касается до итальянцев, то они будут французами, я надеюсь, побеждены без особого труда. Французские войска в таком случае могут дойти и до Рима. Что же должно тогда произойти с Италией после подобного разгрома, с демократической, антипапской, но пока еще кое-как монархической Италией? Можно ли надеяться хоть в этом случае на серьезную реакцию в пользу церкви?
Нет, нельзя! Идея папства слишком возвышенна; формы католичества слишком изящны и благородны для нашего времени, для века фотографической и телеграфной пошлости.
Если бы на престоле самой Франции сидел Генрих V или если бы был жив молодой Наполеон IV, то от них, сообразно с их идеалами и преданиями, можно было бы ожидать хоть попытки восстановить светскую власть папы, которая была столь полезна для его нравственного веса. Но этого нельзя ожидать ни от Сади Карно, ни от Буланже, ни от принцев Орлеанского рода, ни от боковой линии выродившихся Бонапартов.
Как бы не пал скорее в этом случае Савойский дом. Как бы не воцарилась и там такая же якобинская, радикально-либеральная республика! А раз будет и там республика, как бы не уехал вовсе из Рима сам папа, как бы не выжили его! А что это будет значить? Ведь это истинное начало конца, начало 5-го акта европейской трагедии.
Папство связало принципы свои с одним городом; с переменой места едва ли в среде самого западного духовенства устоит надолго и самый принцип.
Вот куда привело Европу это псевдонациональное или племенное начало.
Оно привело шаг за шагом к низвержению всех тех устоев, на которых утвердилась и процвела западная цивилизация. Итак, ясно, что политика племенная, обыкновенно называемая национальною, есть не что иное, как слепое орудие все той же всесветной революции, которой и мы, русские, к несчастью, стали служить с 1861 года.
В частности, поэтому и для нас политика чисто славянская (искренним православным мистицизмом не исправленная, глубоким отвращением к прозаическим формам современной Европы не ожесточенная) – есть политика революционная, космополитическая. И если в самом деле у нас есть в истории какое-нибудь особое, истинно национальное, мало-мальски своеобразное, другими словами – культурное, а не чисто политическое призвание, то мы впредь должны смотреть на панславизм как на дело весьма опасное, если не совсем губительное.
Истинное (то есть культурное, обособляющее нас в быте, духе, учреждениях) славянофильство (или – точнее – культурофильство) должно отныне стать жестоким противником опрометчивого, чисто политического панславизма.
Если славянофилы-культуролюбцы не желают повторять одни только ошибки Хомякова и Данилевского, если они не хотят удовлетворяться одними только эмансипационными заблуждениями своих знаменитых учителей, а намерены служить их главному, высшему идеалу, то есть национализму настоящему, оригинальному, обособляющему и утверждающему наш дух и бытовые формы наши, то они должны впредь остерегаться слишком быстрого разрешения всеславянского вопроса.
Идея православно-культурного руссизма действительно оригинальна, высока, строга и государственна. Панславизм же во что бы то ни стало – это подражание и больше ничего. Это идеал современно-европейский, унитарно-либеральный, это – стремление быть как все. Это все та же общеевропейская революция.
Нужно теперь не славянолюбие, не славянопотворство, не славяноволие – нужно славяномыслие, славянотворчество, славяноособие – вот что нужно теперь!.. Пора образумиться.
Русским в наше время надо, ввиду всего перечисленного мною прежде, стремиться со страстью к самобытности духовной, умственной и бытовой… И тогда и остальные славяне пойдут со временем по нашим стопам.
Эту мысль, простую и ясную до грубости, но почему-то у нас столь немногим доступную, я бы желал подробнее развить в особом ряде писем: об опасностях панславизма и о средствах предотвратить эти опасности. Не знаю – успею ли.
Я полагаю, что одним из главных этих средств должно быть по возможности долгое, очень долгое сохранение Австрии, предварительно, конечно, жестоко проученной.
Воевать с Австрией желательно; изгнать ее из Боснии, Герцеговины и вообще из пределов Балканского полуострова необходимо; но разрушать ее избави нас Боже. Она до поры до времени (до православно-культурного возрождения самой России и восточных единоверцев ее) – драгоценный нам карантин от чехов и других уже слишком «европейских» славян. Ясно ли?