– Как сказать. Бывают… Боязно. Пытались в окно влезть. Вон, в горницу, где одежда висит. Да у меня фейверк припасен.
– Какой фейверк?
– Я зажгу фитиль, а бурак с порохом да песком запасен, на шесте. Вон, около, тут. Он как ахнет – чисто пушка. Ну и бегут, опрометя. Ну и оружие у меня есть. Вот когда в объезд езжу, так жена и сестрица остаются. Обе стреляют хорошо. Только по зиме волки вот к воротам подходят. Собаку хотят всё выманить. Так вот, сколько видали они, жена и сестрица, а волка жалеют… Не стреляют. Чудно, а? Вот они, – показал он на жену и сестру.
Во дворе с лаем завыла собака.
– Слышь, чу! – сказал лесничий. – Это на волков. Музыка будет. Идите-ка на крыльцо.
Мы оделись и вышли все на крыльцо. И слышим, далеко, в той стороне, откуда пришли, протяжный вой.
Тяжкой тоской неслись звуки и необычайной гармонией. Переливались эхом; вой и мольба. Какой-то ужас безысходной доли, неизбежной судьбы был в этом далеком крике жалобы и мольбы. Волки…
Жуть прошла в душу. Мы вернулись в дом. Сестра лесничего смотрела в темное окно и, улыбнувшись, сказала:
– Брат музыкой зовет волчий вой. А я не люблю. Они это плачут о доле своей лютой.
– Да, жутко воют волки, – согласился я.
– Эх, да, – сказал и Герасим. – А что, Лисеич, люди-то тоже воют. Да ведь горд человек. Не показывает. А ежели долю свою знать, то много горя. И завыл бы другой, да стыдится…
Печной горшок
Лето. У крыльца моего дома во Владимирской губернии сижу я под большим зонтиком и пишу красками с натуры рыб – золотых язей… Сзади сидят на траве приятели: крестьянин Василий Иванович Блохин и Павел-рыбак, тоже крестьянин.
На деревянной террасе накрывают стол к обеду.
– В Глубоких Ямах в Вепреве и дна нет, – говорит Павел.
– Как дна нет? А что же там?
– Просто глыбь. Ну и рыбы!..
– Глядить-ка, к вам гости едут! – перебил Василий.
Я обернулся. В ворота заворачивала лошадь; в тарантасе сидят двое: один очень толстый, с широким красным лицом, другой – худенький, черные глаза смотрят через пенсне испуганно.
Я узнаю гостей. Первый – композитор Юрий Сергеевич М., второй – критик, музыкант Коля Курин. Композитор с трудом вылезает из тарантаса, хохочет, показывая на возчика:
– Замечательный человек этот парень, дай ему стакан водки… Здравствуй, здравствуй!
– Я к тебе на неделю, – говорит Коля Курин. – Устал, знаешь. Так устал, что страсть! Юрия я, брат, не понимаю. Этот возчик – скотина… А ему нравится!
– С приездом, – говорит возчик, проглатывая стакан водки, и, улыбаясь, закусывает. – Князев кланяться вам велел. Ежели на охоту пойдете в утро, то на бочагах ждать будет…
Гости пошли купаться, а я с Василием Ивановичем ставили на стол графины полынной, березовку, рябиновую, окорок своего копчения, маринованные белые грибы, словом – дары земли…
– Что ты весь в черном сукне? Переоденься в рубашку Ведь лето, жарко. Какой ты бледный, однако, скучный, – говорю я Коле Курину. – Что с тобой?
– Да, брат, намучился. Закрутили. Одна меня прозвала «риальто». В чем дело? Ведь это, кажется, мост в Венеции такой?
– Да, мост, – отвечаю я.
– Ну вот, она в Италии петь училась. Странно! Риальто – мост. А я-то при чем? Рад, что к тебе уехал от всех этих историй…
На террасу вошел Юрий Сергеевич в шелковой рубашке, расшитой красными петушками; широкие синие шаровары и лакированные сапоги. Лицо свежее, волосы назад причесаны, карие умные глаза улыбаются. Приятели сели за стол.
– Смотри, Николай, белые грибы и березовка какая!
– Послушай, – обратился ко мне Юрий, – возчик, с которым мы ехали со станции, – замечательная личность. Везет это он, посмотрит на нас и засмеется.
– Скотина, – отрезал Коля.
– Постой… Знаешь, что он сказал нам? «Часто к Коровину, говорит, вожу. Ну и каких дураков! Эдаких у нас и в деревне нет». Я удивился. Спрашиваю: «В чем дело, любезный?» – «Да как же, – говорит. – На днях тоже двоих вез. Один молодой, здоровый, а другой постарше, махонькой. Ну подъезжаем к деревне, что вот сейчас проехали. Молодой и говорит: “Глядь-ка, сарай-то какой. Красота, ах! Прелесть! Стой!" – говорят мне… Я стал. Ну вот они ходили кругом сарая. Вот, говорят, хорош, вот красота! Час ходили. Нравится им очень сарай. Подумай, а ведь это брошенный овин гнилой: развалился весь, его на дрова никто не возьмет. Гниль одна. Что за народ чудной, думаю… Ну, дальше поехали. Я им и показываю дом Глушкова. Дом чистый, новый, крашеный. Говорю: “Вот дом хорош!” А они мне: “Чего, – говорят, – в нем хорошего? Трогай…” Вот ведь дурость какая. Эдакие все к Коровину ездят. И чего это? На станции жандарму рассказал. Не верит: “Врешь ты, – говорит. – Таких людей не бывает”». Вот и в другой раз к тебе с Николаем ехал. Возчик спросил: «Вы, господа, при каком деле находитесь?» Отвечаем: «Мы – музыканты». А возчик так и заржет. Я спрашиваю: «Что ты?» А он: «Музыканты, – говорит. – Да нешто это дело? У нас в деревне на гармонии, почитай, все играют».
Юрий, хитро улыбаясь, замолчал.
– А то Шурка вас вез, – подхватил Василий Иванович, смеясь. – Он маненько сам с тараканом в голове… Да только и то сказать, по прошлой-то осени вы, Киститин Лексеич, у речки-то лошадь списывали. Помните? Она – Сергеева, угольщика. Ну чего она, опоенная, на все ноги не ходит; ее живодеру отдать за трешницу, и то напросишься. Ну к ней телегу вы велели с хворостом поставить, и списывал ее Валентин Лександрыч Серов. Пишет, значит, Сергей-угольщик, и я сидим, а вы подошли и говорите: «Лошадь-то хороша». – «Замечательная», – отвечает вам Валентин Лександрыч… Ну, Сергей шепчет мне: «Чего это?» А я тихонько Сергею: «Поди, приведи к реке попоить мово вороного жеребенка. Пусть поглядят». Сергей привел. Пьет жеребенок у речки да ржет, чисто зверь. Я и говорю: «Валентин Лександрыч, вот этого-то коня списать, глядить-ка! А то что?» А он мне в ответ: «А скоро ли он его уведет?..» Не ндравится, значит… Не знал я, что и думать. Без обиды говорю. Вот и скажи, пожалуйста, эдакую картину кому глядеть охота?
– Ее, Василий Иванович, фабрикант Третьяков купил. Три тысячи дал.
– Да что ты? Неужто? Батюшки! Это что ж такое?! – удивлялся Василий.
– «Печной горшок тебе дороже», – громко и обиженно продекламировал Коля Курин в пространство.
Юрий Сергеевич раскатисто хохотал.
– «А мрамор сей, ведь бог», – не мог успокоиться Коля.
Крестьяне, улыбаясь, смотрели на него вопросительно, с изумлением.
– На какой это ты горшок серчаешь, Николай Петрович? – спросил Павел-рыбак.
– Да, верно, верно! Ну-ка, объясни, попробуй, на какой горшок! Объясни! – хохоча приставал Юрий Сергеевич.
– Что ж это такое? Черт-те что! Ты-то чего смеешься? – обратился Коля Курин и ко мне.
– Не знаю, – ответил я. – Прости, Николай. Смешно. Невероятно! К чему ты это «мрамор»? И всё так сердито…
Коля встал.
– Вы же Пушкина не понимаете! – закричал он, грозя пальцем.
В это время на стол принесли леща с кашей.
– Посмотри, какой лещ в сметане, – радовался Юрий Сергеевич. – Да что ты, Николай… Как же это с рыбой вишневку? Совсем спятил… А еще Пушкиным пугаешь. Нет, брат, Пушкин ценил леща в сметане, и трюфеля, и Аполлона… А ты наливку с лещом. Противно смотреть.
– Неважно, – огрызнулся Коля.