Вдруг понизу, у самой земли, подлетел близко косач и смотрит на чучело.
Вытянув шею, опустив крылья, особенным гортанным звуком косач сказал:
– Чу-фы. – И запел: – Ту-ру-ту-ту-ту-ту, ту-ру-ту-ту-ту…
Он прыгнул кверху, перевернулся в воздухе и стал на ноги. Вдруг, вижу, подлетел другой. Вытянув шею, они смотрели друг на друга, растопырив крылья, и оба пели «Ту-ру-ту-ту-ту».
Это было так близко, и до того занятно они прыгали, что я забыл, что надо стрелять. Вдали раздались выстрелы, подряд: «Та-та-та-та-та». Мои тетерева с треском полетели. Я выстрелил вдогонку. Упавший косач забил крыльями. А вдали все стреляли.
Герасим подползает ко мне и, смеясь, говорит:
– Чего это? Чисто война. Ложись, Лисеич, не убили бы.
– Выходите! – кричит архитектор Вася.
У дальнего шалаша, потрясая ружьем, стоит гофмейстер.
– Восхитительная охота! – кричит он. – Кругом меня, понимаешь ли, орут, токуют, масса. Я смотрю, чучела, но, представь, странно, и они орут, чучела… Я стреляю, кто чучело, кто нет, все равно, стреляю, потом узнаем. Невероятно забавно.
Герасим подбирает чучела. Из них сыпятся белые опилки.
– Вот, одного взяли, ваше превосходительство, – говорит Герасим, показывая убитого косача.
– Превосходно, – радуется гофмейстер. – Признаться, не ожидал… Первый раз ведь чучелов стрелял. Черт их разберет.
Из-за елей леса уже показалось солнце, осветило долину мелколесья. Весеннее утро. Свежие голубые длинные тени кладет лес. А вдали, за моховым болотом, на бугре, ярко освещенный, среди высокого сада, блестит мой деревянный дом.
Идем лесом. Неизъяснимые стада, крики птиц. Яркая зелень, как пух, покрывает леса.
Мы входим в дом. В сенях слуга Ленька говорит:
– Николай Васильевич захворал. Яиц объелся. За доктором послали.
На кухне жена профессора греет салфетки, утомленно говорит:
– Ах, бедный. Так захворать.
– Болван, объелся, – перебивает ее профессор. – А ты его лечишь.
– Это мой долг, – отвечает профессорша. – Сам отлично знаешь, что я – сестра…
И с горячими салфетками, чайником, мятой она уходит в дом.
– Этот болван, – волнуясь, говорит мне профессор, – съел сотню яиц. А она растирает ему живот. Глупо.
– Неумно и опасно, – согласился и Вася.
На тахте в моей мастерской лежит Коля. Испуганно смотрят в пенсне черные глазки.
– Что, – говорит ему друг Вася. – Обожрался? Сколько съел яиц?
– Я не помню, – отвечает кротко Коля.
– Не помнишь!
– Они все яички съели, – вежливо заявляет Ленька.
– Феноменально глупо! – вставляет профессор. – Его нужно оперировать, а ты его не трогай…
Профессорская жена, уходя с бутылками, посмотрела на мужа и сухо сказала:
– Прошу без указаний. Это мой долг…
До самого вечера профессорша ухаживала за Колей, а вечером приехал доктор, рослый блондин.
Он, весело улыбаясь, осмотрел нас и спросил:
– Скажите, пожалуйста: кто это съел сто яиц? Где этот замечательный человек? Он жив?
– Вот он, – говорим мы, показывая на Колю.
– Христос Воскресе, – сказал ему доктор. – Это вы изволили скушать сто крутых яиц?
– Я, – ответил робко Коля.
– Это невероятно. Это на Земле первый случай. Дайте, пожалуйста, чистую салфетку и оставьте меня с больным…
Ленька достал салфетку в шкафу и подал ее доктору. Мы все вышли.
Скоро вышел и доктор и, улыбаясь, объявил нам:
– Господа, не волнуйтесь. Этот милый человек, ваш друг, будет жив… За ним необходим только внимательный уход.
Профессор возмущенно фыркнул. А мой слуга Ленька остановил меня в коридоре, осклабился и сказал:
– А все яйца-то в шкафу так и лежат. И вовсе их Николай Васильевич и не ели
Московская жара
Давно было это. Народу в Москве осталось мало, все уехали на дачу:
Летом все живем на даче.
Невозможно нам иначе,
Будь хоть беден, хоть богат,
Город летом – сущий ад…
Я смотрю в окно. Сосед-часовщик из немцев стоит у своей лавки. Я ему говорю из окна:
– А часы-то, опять не ходят…