
Кубок орла
Пришлось снова все пороть и перешивать.
Пока дворецкий портняжил, Петр Матвеевич от нечего делать достал из ларька пачку писем и принялся разбирать их. На одном он задержался.
«…Людям твоим не только запросных[55], но и табельных[56] сборов сбирать невозможно, – писал в цидуле ландрихтер. – Особливо с инородцев, за умножением в дворовом числе многой пустоты…»
Пальцы нервно смяли бумагу. Всего лишь два месяца тому назад Апраксин известил Сенат о «процветании вверенной ему государем губернации» и похвалялся, что «народишко» жительствует в полном довольстве и тихости. Не перехватил ли он через край? Вдруг, упаси боже, Петр прознает правду? Мало ли что он добросовестно каждый год ублажает государя поминками. Царь от гостинцев не отказывается, но нисколько от них не мягчеет. В прошлый раз Апраксин привез ему сто двадцать тысяч рублей! За такую уймищу денег покойный Алексей Михайлович или тот же Федор Алексеевич первым бы человеком в государстве его поставил. А Петр Алексеевич и спасибо не удостоил сказать. Да что там «спасибо». Пусть бы хоть успокоился, и то хорошо. Так нет же! Пяти месяцев не прошло, а он уж снова тормошит. «По пригоде объявления Екатерины Алексеевны царицею русскою, приказываю со всех губернаций собрать по пятьдесят рублев с каждого города». А как их собрать, коли кругом несусветная нищета?
«Мажордом» тряхнул камзолом:
– Готово-с, Петр Матвеевич! Ладно ли, благодетель?
Губернатор недовольно засопел:
– Сызнова «благодетель»? Сколько я тебя, азиата, учить буду! Помни раз навсегда: ты не дворецкий, а мажордом. И я не благодетель, а монсынер.
– Ладно ли, благодетель ты мой, монсынер?
– Ну, чего вы с невежей поделаете?
Одевшись, Петр Матвеевич стал на колени перед киотом и, помолясь, зашагал к жене.
– Прощай, – приложил он руку к груди и шаркнул ножкой.
Губернаторша, подобрав юбки, чуть присела.
«Сущая квашня на дубовых подставах, – брезгливо поморщился Петр Матвеевич. – И откуда столь сала у бабы берется?»
– Не тоскуй, мон агрыабль. Я завсегда вспоминать тебя буду. Оревуар.
В темноте замелькали факелы. Челядь рассыпалась по двору. Первыми выехали возы, нагруженные всякой снедью и вином. За ними на конях потянулись солдаты и вооруженные холопы. Между обозом и караулом катила пузатая карета губернатора.
Жена проводила Петра Матвеевича до угла.
– Любезный мари[57], – с мольбой уставилась она на мужа, – темь-то какая… Остался бы до утречка, право!
Губернатор, очутившись на улице, и сам готов был уже вернуться. Он бы так и поступил, если бы то же самое не предложила жена.
И кто только ее дернул за сорочий язык!
– Гони! – отчаянно крикнул Апраксин.
Лес молчал. Передовой отряд солдат, освещенный факелами, медленно продвигался опушкой.
– Пусто, – доложил сержант.
Петр Матвеевич недоверчиво покачал головой. Что-то уж слишком все было спокойно. Почему именно сегодня такая благодать сошла на лес? То дня не проходило без грабежей, а тут вдруг эдакий мир! Страх нарастал. Снова потянуло домой.
– Эка баба на мою голову навязалась! – вслух выругался Апраксин. – Дернуло же ее допрежь меня про утро вспомнить!
Поезд медленно двигался вперед. Ночь была душная. Парило, как перед дождем. Лицо горело, шея промокла от пота, а по телу бежала неприятная дрожь, будто его обложили мокрым тряпьем.
– Стой! – крикнул губернатор. – Да стой же!
Выбравшись из кареты, он подозвал к себе ратника:
– Вот чего. Ты садись в карету, а я до утра на твоем коне скакать буду. Да еще давай одежей меняться.
Переодевшись в солдатскую форму, Апраксин достал из сундука свое парадное обмундирование.
– Теперь облачайся и залазь в карету. И ежели что приключится, молчи, пусть тебя хоть режут. Никакого голосу не подавай.
Спрятав камзол с зашитыми в нем деньгами под седло, губернатор взобрался на коня и сразу повеселел.
Где-то далеко впереди тишину прорезал приглушенный свист. Тотчас же лес содрогнулся от могучего крика «ура».
Петр Матвеевич хлестнул лошадь нагайкой.
– Бей их, разбойников!
Грянул залп. Возницы гнали что было мочи коней. Солдаты и челядинцы разбились на два отряда. Один ринулся навстречу ватаге, другой подался в обход.
Первая рогатка была взята легко, почти без боя. Отряд воспрянул духом и пустился дальше. Но у второй рогатки солдат встретили фузейным огнем. Кони шарахнулись в сторону, и тотчас же на них посыпался каменный град.
– Берегись тропы! – предупредил сержант. – Обрыв там!
Защищенные деревьями от пуль, станичники беспрерывно стреляли.
– Держись, молодечество! – ревел Кисет. – По кумполу губернацию! Пугай коней!
Он пригнулся и завыл по-волчьи.
Тут за живое задело Яценку:
– Чи пивень поет, чи зозуля кукует? Ось я зараз завою, так то буде вивк!
Такого дикого рева никто отродясь не слыхал. Так жутко и безнадежно еще не плакала ни одна потерявшая вожака и падающая от голода волчья стая. Не только кони – люди шарахнулись прочь от Яценки к тропе.
Чья-то лошадь оступилась и полетела вниз. За ней другая, третья. Раздались пронзительные крики, проклятья. Задние ряды повернули назад, но их встретил залпом отряд самого атамана.
Чувствуя гибель, Апраксин достал из-под седла камзол, спрыгнул с коня и на брюхе уполз в чащу.
Никем не замеченный в сумятице, он выбрался на дорогу. Смертельный ужас породил в нем необыкновенную прыть, Ревматические ноги стали крепкими и легкими. Сердце колотилось так, что губернатору чудилось, будто в груди его бьют барабаны, по углам губ кипела кровавая пена, – а он все бежал, даже не помышляя об отдыхе.
Отряд Яценки разгружал на дне оврага возы, станичники Кисета волокли связанных пленников к становищу. У кареты Апраксина, с фузеями наперевес, дозорил десяток ватажников. Ряженый все время порывался рассказать, кто он такой, но на него только махали руками, свистели, хохотали в лицо.
Взвалив отвоеванное добро на плечи пленников и сами достаточно нагрузившись, станичники собрались в путь. Тучи редели. Лес побледнел, заструился вдали молочный туман. Выплывала луна.
Фома подошел к солдату, которому дозорные, «чтобы не трещал попусту», заткнули тряпкой рот, и недоуменно пожал плечами:
– Да оно не губернация… Да кто ж оно такое будет?
Пленный, едва освободили его от тряпки, пал на колени и рассказал, как очутился в карете.
– Вот так оказия с человечиной! – посочувствовал кто-то.
– С богом! – властно поднял руку Памфильев.
Под развеселые шутки казаков Яценко кряхтя поставил себе на голову бочонок с вином и, уморительно виляя задом, возглавил шествие.
Глава 8
В гостях у купчины
В пещере, много лет тому назад вырытой беглыми, сидели подле Купеля Фома, Кисет, Яценко и еще кое-кто из споручников атамана.
Яценко одолевала дрема. Глаза слипались, хмельная голова то и дело бессильно падала на плечо. Но он превозмогал себя: очень уж хотелось послушать диковинные рассказы Купеля.
Лесной смолистый дух и обильная пища благотворно подействовали на беглеца. Его щеки округлились, заиграли здоровым румянцем, глаза обрели обычное свое выражение незлой усмешки, на лбу снова кудрявился задорный чуб.
Сон брал свое. Один за другим растягивались на земле казаки, будто затем, чтобы удобнее слушать, и тут же засыпали. Клевал носом и атаман.
Купель поглядел на него:
– Спи, брателко.
Памфильев встряхнулся.
– Чего-то не спится…
– А коли не спится, слушай дальше.
– Ты мне про паренька… Кажись, на пареньке остановился?
– На ём, окаянном! На ём, будь он проклят!
– За что мальца так честишь?
– Каин он! – скрипнул зубами Купель. – Потому нашего убогого звания, брат наш, выходит, а братьям смерти ищет.
Немного успокоившись, Купель приступил к подробному рассказу. С каждым новым его словом Фому все более охватывало непонятное чувство тревоги.
– И очи, сказываешь, такие… вроде пустые? И нос широкий, маленький? И губы тонкие?
– Так. Тоись в самый раз ты его понимаешь.
– А как звать его? – спросил Памфильев.
– Звать? Стой… погоди… Работные его будто Ваською кликали.
– Вась-ко-ю?!
Мирно потрескивала лучина в светце, озаряя приколоченный к изголовью Купеля образок Егория Храброго. По осклизлой стене пещеры, точно выполняя неприятный урок, ползали мокрицы.
– Ты чего это за щеку ухватился? – чуть приподнялся Купель.
– Зуб схватило, – солгал атаман. – Маета с ним. Ноет и ноет…
И, ткнувшись лицом в землю, глухо застонал.
Отдохнув, ватага двинулась дальше. Станичники шли не сплошным строем, а разбились на небольшие отряды и связь между собой держали через сторожевых казаков. На полпути обе части соединились и устроили привал. С часу на час сюда, в условленное место, должны были подоспеть уральцы, донцы и калмыки.
Сам Памфильев, поручив Кисету атаманить над ватагой, ушел в Нижний. Там на канатной фабрике работал один из его споручников, Сенька Коваль.
В изодранном подрясничке, из-под которого проглядывали вериги, опираясь на посошок, Фома отправился не прямо к товарищу, а в кремль. Привратник беспрепятственно впустил его. Без конца крестясь и кланяясь на все стороны, атаман засеменил в Спасо-Преображенский собор. В соборе шла ранняя обедня. Служил архиепископ Питирим, недавний раскольник, променявший нелегкую жизнь гонимого на безмятежное житие гонителя староверов.
В конце литургии Питирим, как делал это всегда, выступил с громовой проповедью.
Пастырь говорил о новых временах, о «великом радении государя, денно и нощно пекущемся о благосостоянии царства», о «благоволении его к несокрушимому подпорью престола – к церкви, дворянству и купечеству» и, между прочим, словно вскользь упомянул про «православных братьев-славян и крест Господень, попираемых злыми гонителями Христа – богомерзкими турками».
Фома заметил, как молящиеся многозначительно переглянулись между собой. Стоявший подле благообразный старик, должно быть, из купчин, стал на колени, громко шепча:
– Господи, Господи, воззри на истинных чад своих!
Взгляд старика уходил куда-то далеко в пространство. Купчина словно о чем-то мечтал. Может быть, о бренности тела и суете сует. А может, и о том, что выгоднее поставлять в новой войне на армию – рыбу или канаты… Как осудить чужую душу, особенно если на лице разлита умиленная благодать, а от всего существа так и веет добром?
Помолясь, купчина приложился к образу Иверской Богородицы, творению государева иконописца Симона Ушакова. Фома взглянул на икону и невольно опустился перед ней на колени – до того поразили его живость лика и великая скорбь, которую излучали глаза Богородицы. «Инда сейчас уста отверзнет, – умилился он. – Пошлет же Бог человеку эдакий великий дар малеванья!»
Памфильев давно не молился по-настоящему, в церкви. Правда, он добросовестно каждый день, утром и перед сном, клал положенное число поклонов, соблюдал посты, но все это делалось больше по привычке, чем по внутреннему убеждению. С тех пор как умерла Луша, в душе его что-то надломилось, сердце томило чувство, близкое к сомнению. «Бог, он завсегда Богом останется, – не любовно, как в юности, а сурово думал он иногда. – Токмо, не в хулу и не в осуждение Ему, примечаю я, что не любы ему люди. Непрестанно и без малого передыха испытует Он людей великими испытаниями».
Купчине пришлось по сердцу скорбное, преисполненное молитвенного созерцания лицо Фомы.
– С матушкой-Заступницей беседуешь, отче праведный?
– С нею.
– Похвально, отче! – Старик слезливо заморгал и приложился к образу. – Коль преславен твой лик, Владычица Пресвятая!
Скрипучий голос купчины и топырившаяся козлиная его бороденка, как бы всем говорившая: «А смотрите-ка на нас, какие мы есть хорошие люди», – сразу вывели атамана из забытья. Он торопливо отодвинулся за гробницу Минина-Сухорука и злобно сжал кулаки.
Молящиеся подходили к кресту. Фоме становилось скучно. От нечего делать он тронул пальцами бархатный покров, перевел взор на огромный венок «избавителю Москвы и издыхающей России оживителю» и горько вздохнул. «Супостатов ляхов одолел, а мы, убогие русские, все в беглых по своей матушке-Расее ходим».
– Изыдем, отче, – проскрипел над самым его ухом голос купчины.
«Фу, привязался! – глотнул слюну атаман. – Дался же я ему…»
– Ушицы, отче, отведаешь у меня. Отменная ушица… Уважь! Чать, много знаешь про святые места? Чать, и в Киеве бывал, и в Соловецкую обитель хаживал?
– Как не хаживать, – сумрачно ответил Фома. – Сподобился. Всего нагляделся. Особливо в Соловецкой обители.
Зазвякали вериги. Над головой тихо плыл перезвон. За воротами в ложбинке резвились воробьи. Бархатным синим покровом раскинулось небо. Далеко по краям его чуть колебалась светлая бахрома облачков. С Волги доносилась тягучая бурлацкая песня. В придорожных лужах купалось разбитое в мелкие куски солнце.
– Благодать! – вздохнул старик. – Воистину всякое дыхание хвалит Господа.
Фома молчал. С каждой минутой купчина все больше противел ему. Он едва сдерживался, чтобы не уйти или, что того хуже, не обругать его. «Прямо тебе репейник!». – пыхтел атаман, но, чтобы не навлечь подозрения, терпеливо шел дальше.
– А вот и моя кельюшка, – осклабился купчина, сворачивая в переулок. – Видишь? Вона, при канатном дворе.
Откушав ухи и позабавив хозяина небылицами, атаман как бы безразлично бросил:
– Канатами промышляешь?
– Божьим благоволением. Малость канатами, малость рыбою. Все больше Господнему делу служу, на воинство поставляю.
– Похвально, отец. А трудное это ремесло – канаты вить?
– Ежели в охотку, сходи погляди.
Только этого и хотелось Памфильеву. Посидев еще немного, он натруженно встал и зашаркал к выходу.
На обширном, заваленном пенькой дворе стояли три сарая. Это и была канатная фабрика. Атаман переступил порог, и тотчас же рот и нос его забило едкой пеньковой пылью. Он оглушительно чихнул. Работные расхохотались:
– Иль наш дух покрепче ладана?
Коваль узнал гостя и громко, чтобы слышно было старшему мастеру, крикнул:
– Нешто святые любят в пекло ходить?
– Ну, ты! – погрозил кулаком мастер. – Языкат больно стал…
В сарай вошел хозяин, не глядя на гостя, направился к мастеру. Тот низко поклонился и доложил о ходе работы. Купчина недовольно покачал головой:
– Какая же тут работа? Улитка – и та быстрее тащится.
Красный от волнения, старший, не смея возражать, беспрерывно кланялся и вздыхал.
– Распустились людишки. Наипаче сей рыжий мутит, – указал он на Коваля. – Сладу с ним нету, Трифон Иваныч.
Работа пошла быстрее. В пыли мелькали не сгибающиеся от напряжения пальцы. Бежали тонкие серые нитки. Мальчики ловко сортировали их по толщине и соединяли по двадцать – тридцать штук вместе. Женщины ловили мотки и еще быстрее перебрасывали дальше. Счет держали надсмотрщики. Клубок набухал толстой прядью и с надоедливым жужжанием обматывал барабан. Скрипучее колесо беспрестанно вертелось перед глазами, вызывая тошнотворную одурь.
Мастер прыгал от станка к станку, примерял пряжу. В толстой железной доске станка чернели дыры и поблескивали изогнутые крючки, прикрепленные к рукояткам. Работные по знаку мастера ухватились за них и начали вертеть.
– Ходи!
Каждый мускул напрягался, немели руки, рубахи пропитывались потом. На одно бы мгновение остановиться, вздохнуть полной грудью. Но прядь бесконечна. Как ни торопись, она все ползет и ползет, обматывает всю твою душу и тело. А тут еще эти проклятые окрики, подзатыльники. Они вновь и вновь пробуждают сознание, не дают забыться. Точно голос хозяина, скрипит колесо, ползет одноликая пряжа, суровая и тягучая, как подъяремная работная жизнь.
– Ходи!
До позднего вечера пробыл Фома у купчины. Старик не отпускал его от себя, поил, кормил и все уговаривал «еще чего-нибудь обсказать про святые места».
Атаман не ломался – ел вовсю и молол всякую ересь. Когда к хозяину пришли гости, он собрался было в дорогу, но старик и тут не отпустил его.
– Божий человек православным не в помеху. Так ли, гостюшки?
Фома сдался на уговоры и присел к столу. День был скоромный.
Подали мясных щей, гуся, баранину. Насытившись, гости помолились на образа и приступили к своим делам.
– Возьмем, к прикладу, канаты, – степенно басил криворукий старик, кум хозяина. – Нешто такую брали бы мы цену, ежели бы сим промыслом крестьянишки не занимались?
– Сице, сице[58], – вздыхал сочувственно атаман.
– У них и канаты лучше, – продолжал кум, – и цена дешевле. Потому как они сами, своим домом робят….
– Да и за прибытком великим не гонятся. Нешто за ними дотянуться? – подхватил Трифон Иваныч.
– А дотянемся! Иль пути не показаны государем? Меня хоть возьми. Сколь у меня фабрик нонеча? Одна. А из одноей вскорости три сотворю. В деревнях фабрики поставлю, где крестьянишки канатным промыслом промышляют. Все рукомесло ихнее закупать у них буду, казной ссужать буду. И не мигнут, как в долги ко мне с ушами влезут… Вот как действовать надобно.
– Сице, сице, – поддакивал Фома.
Со двора донесся стук молота о чугунную плиту. Фома выглянул в окно. Из сарая, шатаясь и продирая глаза, выходили работные.
– Благодарим тя, Христе Боже наш, – низко поклонился Памфильев, – яко насытил еси нас земных твоих благ.
– Куда же ты, отче, на ночь глядя? – забеспокоился хозяин. – Остался бы.
– По обету сон приемлю под небом…
На улице Фома подошел к дожидавшемуся его Ковалю и свернул в переулочек к Волге. На берегу, далеко одна от другой, стояли курные избенки – обиталища бурлаков, ремесленников и гулящих людей.
– Вот и мои хоромины, – потянулся Сенька. – Второй месяц тут жительствую.
Избенка была чуть больше свиного загончика. В зыбке головой к голове лежали две девочки, дочери Коваля. Младшая вскинулась и заплакала. Ничего не соображая, простоволосая, с изможденным лицом женщина приподнялась и ткнула ребенку дряблую длинную грудь.
– Так и жительствуем, Фома, – понурился Коваль. – Попотчевал бы, да, опричь тараканов, в избе не найдешь ничего… Не взыщи.
Коваль опустился на пол, с трудом разодрал губы в тщетной попытке еще что-то сказать, но только зевнул и тут же на всю избу захрапел.
Глава 9
Брюхо – оно неразумное
Утром, едва проснувшись, Коваль отправился с Фомой в город.
День был праздничный, благовестили к заутрени. Сенька, хоть улицы и были почти пусты, из предосторожности снял шапку и, почтительно слушая атамана, через каждые два-три шага кланялся и крестился. Тащившиеся в церковь молельщики, тронутые «ревниво проповедующим слово Божие старцем», подавали ему от щедрот своих медные гроши.
Атаман принимал подаяние и тут же отдавал его товарищу.
– Мне деньги не надобны. Птица небесная не сеет, не жнет.
Как только надоедливые молельщики проходили, Коваль продолжал прерванный разговор:
– И донцы, говоришь, и уральцы?
– Послы уже у нас, в лесу.
– Значит, утресь должен я по всем фабрикам…
– Возьми Христа для, – протягивалась снова рука к Памфильеву. – Не обессудь.
Коваль, проклиная сердобольных старух и сгорая от любопытства, тащил товарища дальше, в безлюдные переулки.
– А вдруг обманут донцы? Помнишь, как тогда обманули?
– Чего загодя думать! Увидим.
Расстались они на торгу. По площади, видимо без всякой цели, шатались работные и гулящие. У перекрестка стояла с протянутой рукой жена Коваля. Девочки-близнецы копошились у ее ног, на рогожке. Торговцы выкладывали на столы товары. Кое-где, еще лениво, слышались выкрики:
– Мыло! Мыло! Из чистого жиру! Хочешь, лик умывай, хочешь, в щи заправляй!
– Калачи-калачики! Подходи, братчики!
Узнав женщину, Памфильев не вытерпел, подошел к ней.
– Христарадничаешь?
– Робила бы, да не берут с малыми детками.
– А в скит пойдешь?
– Коли Коваля воля будет…
– Есть уже его воля.
Город постепенно пробуждался. Улицы загомонили ребячьим смехом, скрипом возов, перебранками. Кто-то валялся уже под забором и орал похабные песни. Позванивая ведрами, шли девушки по воду. Из заволоченных оконцев курных изб сочился дым.
Вдруг где-то в глубине послышался барабанный бой. Люди насторожились. Из окон высунулись любопытные и тотчас же скрылись. Бабы, еще не понимая, в чем дело, на всякий случай побежали на двор загонять птицу в сарай.
К кремлю шагали войска.
Из церквей с поднятыми иконами и хоругвями двинулся крестный ход. Вначале недоверчиво, потом смелее к кремлю продирались люди. Солдаты построились. Вновь забили барабаны, рявкнули трубы, и народу был прочитан указ.
– Костьми ляжем за Крест Господень! – первыми взвыли купчины, точно опасаясь, что кто-нибудь их опередит. – Не оставим на погибели братьев наших меньших, православных славян!
Весть о грядущей войне с турками придавила толпу. Один за другим убогие покидали площадь и со всех ног мчались домой. К полудню рынки запрудились коровами, свиньями, птицей, домашним скарбом.
– Купи, задаром отдам! – чуть не плакали невольные торгаши.
– А не отдашь, прибыльщики все равно за так отберут, в запросные сборы, – посмеивались прасолы и купецкие приказчики.
Купчины потчевали начальных людей и под звон кубков обделывали свои дела.
– Под Прут, сказываете? Да тут канат нужен самый первейший, потому река неизвестная. На корабле канат – главная музыка.
– Да и без рыбки соленой воинству никак не прожить.
– А мыльце? Нешто можно без мыльца?
В кремле набирали добровольцев. Гулящие, беглые, бурлаки ходили вокруг поручиков и не знали, как быть. Иные, решившись, подходили к столу, но в самое последнее мгновение пускались наутек.
Давно уже работные не видели такой ласки, с какой встретили их купчины, мастера и надсмотрщики.
Трифон Иваныч вышел на двор с высоко поднятой иконой.
– Поздорову ли, православные?
– Поздорову, благодетель наш, – хлопнул себя ладонью по животу Коваль. – Мы-то поздорову, да вот брюхо мутит.
Купчину покоробило.
– Оно, конечно… Брюхо – оно неразумное.
– А от ласковых глаголов, думаешь, брюхо заспокоится?
Работные сомкнулись плотнее вокруг Коваля.
– Так его, Сенька! Чеши!
Трифон Иваныч шепнул что-то мастеру. Тот послушно шагнул к воротам, но Коваль преградил ему путь:
– Я те покажу за ярыжками бегать!
Толпа загудела и угрожающе подступала к хозяину:
– Пошто ярыжек кличешь, Трифон Иваныч? Иль без них неспоручно с работными толковать?
Мастер вырвался от Коваля и побежал. Его озверелое от испуга и ярости лицо еще больше озлобило работных. Все страшные дни у станков, голод, побои, унижение, беспросветность разом всплыли наружу и затуманили голову. Удар по темени свалил мастера.
– Бей! Бей их, катов! – неистовствовал Коваль.
Из сарая вырвался сноп пламени. Какой-то мальчик выскользнул из двери с полыхающей пряжей и скрылся в соседней мастерской.
Вдалеке, через несколько улиц, к небу взвились столбы черного дыма. То по уговору с Ковалем орудовали у себя на фабрике другие работные. Город взбаламутился. По улицам бежал с ослопьем, камнями и молотами народ. Из лесу выскочили станичники. Прежде чем начальные люди успели опомниться, сгорело полгорода.
Разбившись на мелкие отряды, ватажники и убогие громили хоромы и, не принимая боя, уходили с наживой в лес. Генералу, вздумавшему преследовать бунтарей, Памфильев подкинул коротенькое воровское письмо:
«Сунься токмо к нам, всех до единого полоняников перебью».
– Да пропади они пропадом! – выругался генерал, чувствуя свое бессилие. – От них станется! – И отменил приказ «чинить облавы».
Связанных купчин и приказных приволокли в становище атамана.
– А! – расхохотался Фома, увидев Трифона Иваныча. – Вот спасибо, что проведать пришел!
Купчину трясло. От страху он лишился языка, бессмысленно вращая глазами, что-то мычал.
– Сейчас, ненаглядненькой! – подскочил к нему Коваль. – Ты не трудись говорить. Мы и так разумеем, чего ты просишь у нас. Уважим.
Над головой купчины заболталась прикрепленная к суку осины петля.
К стану с разных концов мчались сторожевые казаки.
– Донцы идут!
Вскоре ватага пополнилась многими сотнями новых бунтарей. Жена Коваля и еще с десяток семейств, приведенных бежавшими из города работными, были отправлены в один из державших с ватагами связь раскольничьих скитов.
Глава 10
На свадьбе
Санкт-Питербурх обрядился в огни, флаги и вензеля. Царь отменил все работы и повелел населению «веселиться». В Летнем дворце, что по Большой Неве и Фонтанке, день и ночь гремела музыка. В Дворцовом саду, у статуй и фонтанов, пировали сановники.
– А все-таки наша взяла, – уверенно сообщил Головкину Александр Данилович. – Обязательно повенчают их нынче.