Оценить:
 Рейтинг: 0

Необыкновенное лето

<< 1 ... 38 39 40 41 42 43 44 45 46 ... 151 >>
На страницу:
42 из 151
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Нет, Лиза не оправдывала своё прошлое. Она только видела себя в нем беспомощной. У ней не было своей воли. Свою волю она лишь начинала искать, когда Кирилл был для неё уже потерян.

До тех пор, пока не узнаешь горя, не станешь взрослым. Но и сделавшись взрослым, не со всяким горем справишься. Шесть лет жизни с Виктором Семёновичем Лизе и теперь ещё кажутся наваждением. Несмотря на множество маленьких событий, составивших бойкую биографию Шубникова, все годы замужества слились в памяти Лизы в сплошную краску сумрака. Ребёнок держал Лизу в доме его отца, но ребёнок и вырвал её из этого дома. Она была пронизана долгом перед сыном – тем, что обязана вырастить сына. Но она убедилась, что вырастить его в доме Шубникова – это значит вырастить второго Шубникова: ребёнок не мог не повторить собою отца, впитывая каждую минуту его пример. И она бросила дом, чтобы выполнить материнский долг, как прежде оставалась в доме ради мнимого выполнения того же долга.

Сыну исполнилось тогда пять лет. Она схватила его, спящего, на руки и чёрной лестницей, вечером, ушла в одном платье, так же как почти за шесть лет перед тем первый раз пробовала убежать от мужа. Слишком долго зрело её решение, чтобы слабость могла его пересилить. Слишком безответны стали её ожидания помощи, чтобы она не уверилась, что ей никто не поможет.

Иногда жажда помощи так томила её, что она искала сочувствия даже там, где заведомо его не могло быть. Так, однажды она рассказала все о себе Цветухину, нечаянно и нелепо – в театре, во время антракта, прогуливаясь в фойе и крутя в пальцах программку.

Не видя Егора Павловича годами, она после каждой встречи открывала в нём новые особенности. Но обаяние его, некогда почти ослепившее Лизу, все время тускнело. Она думала, что меняется он, а менялась она. Он как-то линял в её глазах, живописность его становилась похожей на рисовку, и вдруг, не веря себе, Лиза обнаружила в нём пошлость. Однако она по-прежнему волновалась, слыша его многотонно переливавшийся голос.

Здесь, среди разодетых, чинных пар, мерно и серьёзно кружившихся по фойе и разглядывавших особенно разодетую, особенно чинную пару – известную Шубникову с известным Цветухиным, – Лиза, сама не зная почему, сказала Егору Павловичу, что жизнь не удалась, и все надо перестраивать, и она не в состоянии найти выход. Он слушал её с проникновением, и когда она выговорилась, ответил, что, вероятно, несчастье корнями своими уходит в тот дар, которым её наделила природа.

– Что это за дар?

– Чистота, – сказал он, будто с сожалением.

Он даже назвал Лизу мадонной и процитировал: «чистейшей прелести чистейший образец». Это звучало шуткой, а Лизе хотелось говорить от всего сердца.

– Вы когда-то предостерегали меня от моего купца.

– Да, но вы не доверились мне. Теперь поздно предостерегать. Нужны иные советы.

– Какие? У вас жизненный опыт, я готова довериться.

– Вы требуете от всех слишком большой правдивости, – сказал он с видом вдумчивым и немного утомлённым. – А люди всегда двойственны, и даже нищий играет какую-нибудь роль, если он не наедине с самим собою. От этой бытовой мудрости не уйти. Она целительна.

– Нельзя ли яснее? Как эту мудрость должна применить я?

У него был слегка комичный, но хитрый взгляд картинного змия, когда он тихо выговорил оттолкнувшие её слова:

– Аромат лжи утешительнее зловонной правды.

Она прошла несколько шагов точно оглушённая, потом ответила:

– Поэт выразил это пристойнее: «нас возвышающий обман», – так, кажется?

– Да. Однако, я припоминаю, вы боитесь поэзии. Поэтому я перевёл её на язык прозы.

– Но начали вы с поэзии, и, разрешите, я ею кончу: я предпочитаю оставаться «чистейшим образцом». Проводите меня в ложу.

Эти околичности и кокетство Цветухина отодвинули его в воображении Лизы неожиданно далеко, хотя был момент, когда он легко мог бы стать ей другом, потому что Шубников толкал её к поискам дружбы своими вздорными преследованиями.

Она не любила вспоминать жизнь с Шубниковым, но совсем незадолго до болезни один миг повторил в её памяти весь путь с Виктором Семёновичем в таких разительных подробностях, словно это был предсмертный миг, о котором знают умиравшие и возвращённые к жизни люди.

Лиза проходила той отлично знакомой улицей, где помещался главный магазин её бывшего мужа. Ещё издали она заметила кучку зевак и перебегавших с места на место неуклюжих, в брезентовых одеяниях, рабочих. Она решила, что случился пожар, каких много бывало из-за распространённых самодельных печек. Звон железа, треск досок долетел до её слуха. Она перешла на другую сторону и увидела, что все происходит вокруг магазина. Она невольно ускорила шаги.

Пожарными баграми срывали с дома вывеску. Аршинные золотые буквы по чёрному полю – ШУБНИКОВ – уже исковеркались на разорванных и свисавших со стен железных листах. Крючья багров скрежетали по железу, длинные гвозди со свистом вылезали из своих проржавленных гнёзд в мясе полусгнивших досок. Наконец вывеска вместе с кусками деревянной рамы рухнула на тротуар под восторженные крики бегавших кругом мальчишек.

Был действительно один только миг, совпавший с грохотом обрушенного на асфальт железа, когда Лиза, словно во внезапном припадке, все озаряющем пронзительным светом, увидела себя за кассой этого шубниковского магазина, и всё своё существование у Шубниковых, и мгновенно заново передумала прежние нескончаемые свои думы. Потом это исчезло, как исчезает взблеск магниевой вспышки, и ей почему-то сделалось необычайно легко, будто миновал мучивший страх. Лязг багров, детские голоса, треск деревянных рам, отдираемых от железа, показались ей весёлым шумом ранней весны. Задорная уверенность вселилась в неё: теперь с Шубниковым кончено для всех и для всего! Она уже не гнала от себя воспоминаний о нем, они перестали её пугать…

И вот проплывают в сознании Лизы непохожие друг на друга, но связанные в нераздельную череду эти далёкие облака: Кирилл, Цветухин, Шубников. И – самое близкое, из-за близости неуловимое ни в расцветке, ни в очертаниях, с размаха полнеба занавесившее облако: Ознобишин. Кто из всех четверых проявил к ней столько человеческой заботы? Мыслимо ли, чтобы в трудную для неё пору болезни Анатолий Михайлович руководился чем-нибудь другим, кроме любви, поддерживая Лизу своей добротой?

Он был, несомненно, добр, хотя Лизу изредка останавливало на себе его маленькое игривое лукавство: вдруг будто проскользнёт в мягком взгляде Анатолия Михайловича тоненький смешок, да и лицо станет хитрым-прехитрым, но всегда на одну секунду, а потом он снова добродушно смеётся, и все в разговоре хочет смягчить и приладить. О добре он рассуждает с охотой, считая, что время должно бы научить людей преимуществу доброты над злобивостью.

– Человек плохо знает арифметику, если думает, что на злобе больше выгадаешь. Счастливее добрый, а не злой. Не говоря о том, что у доброго печень в лучшем порядке, ему всегда легче окажут услугу, в расчёте на его доброту. Каждый ведь помнит о чёрном дне и прикидывает: я тебе, ты мне.

Лиза, слушая его, в раздумье сказала:

– Я припоминаю, меня, в сущности, только и учили что добру. На разный манер, но все то же: делай добро, делай добро. Отец с утра до ночи. Мать. В гимназии. В церкви. Добро, добро, добро – я больше ничего и не слышала. Готовили к миролюбию, к прощению, ко всякой боязненности, к тихому уюту. А когда вырастили, оглянулась я, вижу – вокруг борьба, ненавистничество, бесстрашие, пороховая вонь. Как быть с неглохнущим в ушах наставлением о добре? Чему теперь учить сына?

– Добру и учите, – без колебаний посоветовал Ознобишин.

– Чтобы он был беспомощен, как его мать? Вот вы, с вашим тихим идеалом – зелёным городком Васильсурском. На Волге, под горой, – песня. На Суре замерли рыболовы в лодках. Кругом – сады. Козы на травке-муравке. Из окна на сто вёрст – заливные луга. На столе – «Нива» за девяностый год, на стенке – часы с кукушкой. Так ведь вы мне рисовали? А вас взяли и посадили в тюрьму…

– Добро-то меня из тюрьмы и выручило, – с торжеством сказал Ознобишин. – Убедились, что вреда я никому не причинил, и выпустили.

У него скользнула на один миг улыбка, и тут же он проговорил в покаянном тоне:

– Когда я служил в палате, у меня было спокойное убеждение, что тюрьма – это непременно справедливость. А когда сел сам в тюрьму, я воспринял её как крайнюю несправедливость. Странно, правда? Теперь мне справедливым кажется только освобождение. И я должен отблагодарить за добро добром. Сделаю это, тогда успокоюсь.

Лиза больше не расспрашивала, что же с ним произошло в тюрьме. Ей было довольно, что он на свободе, а ворошить пережитое для него слишком тяжело.

Пережитое не давало Анатолию Михайловичу покоя, это верно. Ему вдруг мерещилось, будто он снова погружается в глухоту одиночного заключения, и страх, что это повторится в действительности, заставлял его все время думать – как бы предотвратить такую грозную возможность? Он не мог допустить, чтобы существовало сомнение в его добропорядочности, и решил как можно скорее доказать верность своему слову.

Дела былой камеры прокурора палаты в эти дни перевозились на новое место, в помещение губернского архива. Ознобишин застал в сыром приземистом доме катакомбы пропылённых папок, тетрадей, перевязанных в пачки или наваленных вдоль стен врассыпную. Нельзя было надеяться что-нибудь отыскать в этом хаосе. Но Ознобишину повезло: знакомая старушка-архивариус, некогда известная среди судейских чиновников по прозвищу «Былое и думы», сказала ему, что архивы начала десятых годов свалили недавно в дальней комнате – и пусть он там попробует порыться.

Он остался один на один со штабелями дел, пристроился у окна, где легче было разбирать надписи на корешках папок, и неожиданно обнаружил сразу несколько связок с датой 1910 года. Он скоро напал на след нужного дела и выискал донесение канцелярии тюрьмы товарищу прокурора судебной палаты о погребении на Воскресенском кладбище, в братской могиле номер такой-то, находившейся под следствием и умершей в тюремной больнице от родов Ксении Афанасьевны Рагозиной. Он обрадовался, что память не обманула его, и продолжал листать тетрадь за тетрадью, рассчитывая найти ещё какой-нибудь документ об умершей Рагозиной.

Но тут ему подвернулась папка с делами самого прокурора палаты. Он раскрыл её. Это были всевозможные прошения и письма чиновников камеры на имя его превосходительства и с его начальственными резолюциями.

Ознобишин быстро перенёсся в атмосферу быта, столь ещё недавнего и в таких подробностях изученного, что почудилось, будто распахивались, после разлуки, двери родного дома. Как живые, заговорили голоса сослуживцев и начальников – о перемещениях с должности на должность, о производстве в чинах, о представлении к «Аннам» и «Станиславам», о зачислениях, о квартирных и подъёмных.

Вдруг в этих голосах он расслышал самого себя, свой вкрадчиво-деликатный голос за каллиграфически написанным заявлением. Он, Анатолий Михайлович Ознобишин, кандидат на судебную должность, жаловался на товарища прокурора, не допускавшего его к участию в расследовании дела о привлекаемом по государственному преступлению Петре Петрове Рагозине. Заявление свидетельствовало о стремлении просителя послужить на благо царю и отечеству, и на бумаге, рукою его превосходительства, была нанесена сочувственная надпись: «Лично говорил товарищу прокурора о желательности поощрить».

Анатолий Михайлович замер с развёрнутой папкой в руках. Документ был памятный, документ был страшный. Документ продолжал жить старой жизнью Ознобишина, тогда как он сам эту старую жизнь хотел бы считать несуществовавшей. Документ не имел права на то прежнее существование, в котором было отказано самому Ознобишину. Бумага говорила о рвении её составителя к коронной службе. Бумага утверждала то, что Ознобишин должен был отрицать, если не хотел себе погибели.

Анатолий Михайлович обернулся на окно. Стекла были серы, за ними виднелась рано потемневшая зелень усталых от зноя деревьев. Он прислушался. Комнаты архива были немы и глухи.

Плотно накрыв бумагу влажной ладонью, Анатолий Михайлович чуть повернул кистью руки, и лист бесшумно отделился от корешка папки. Ознобишин сложил и спрятал документ в нагрудный карман. Папка была сшита шнуром, листы пронумерованы, но никакой описи в деле не имелось – никто не мог бы догадаться, какого именно документа недоставало теперь в папке. Ознобишин отнёс её в тёмный угол, закопал поглубже в кучу разрозненных листов и вернулся к окну. Он тщательно связал просмотренные раньше дела, сложил их на подоконнике и вытер лицо платком. Пальцы его немного вздрагивали.

Уходя из архива, он сказал об отложенных на окне связках и многозначительно просил не трогать их, потому что они могли скоро понадобиться:

– Делом интересуется ответственный товарищ. Оно имеет историко-революционное значение.

Ему обещали исполнить просьбу: обещания давались с лёгкостью безразличия, потому что архивисты видели в происходящем не просто беспорядок, но что-то похожее на всемирный потоп. Ломовые извозчики продолжали перетаскивать с телег вороха доставленных архивов, лестницы, коридоры были усеяны бумагой, и если бы исчез целый воз каких-нибудь документов, вряд ли кто бы сразу спохватился.

Анатолий Михайлович решил сжечь похищенную бумагу. Однако, придя домой, передумал: запах гари мог проникнуть к соседям, пепел было нелегко уничтожить. Он изорвал бумагу на крошечные кусочки и хотел выбросить их с мусором. Но и это показалось опасным. Тогда ему пришла на ум совершенно свежая мысль. В его холостяцком хозяйстве находился пакет с мукой. Он развёл немного теста, закатал в него изорванную бумагу и, завернув лепёшку в обрывок газеты, отправился на улицу.

Он пришёл к Волге в сумерки. Люди, изнурённые жарою, поодиночке поднимались ему навстречу в город. Лиловое марево затягивало всю луговую сторону, река шла молча и ровно, точно расплавленный свинец.

<< 1 ... 38 39 40 41 42 43 44 45 46 ... 151 >>
На страницу:
42 из 151

Другие электронные книги автора Константин Александрович Федин