И мало основательных идей.
Но тупость рабства сокрушает гений.
– «В политике кто гений, тот злодей», —
Ответил Пушкин.
Впрочем, разговор
Был славный. Говорили о Ликурге,
И о Солоне, и о Петербурге,
И что Россия рвется на простор.
Об Азии, Кавказе и о Данте
И о движенье князя Ипсиланти.
Заговорили о любви.
– Она, —
Заметил Пушкин, – с вашей точки зренья
Полезна лишь для граждан умноженья.
И, значит, тоже в рамки введена.
Тут Пестель улыбнулся.
– Я душой
Матерьялист, но протестует разум. —
С улыбкой он казался светлоглазым.
И Пушкин вдруг подумал: «В этом соль!».
Они простились. Пестель уходил
По улице разъезженной и грязной,
И Александр, разнеженный и праздный,
Рассеянно в окно за ним следил.
Шел русский Брут. Глядел вослед ему
Российский гений с грустью без причины.
Деревья, как зеленые кувшины,
Хранили утра хлад и синеву.
Он эту фразу записал в дневник —
О разуме и сердце. Лоб наморщив,
Сказал себе: «Он тоже заговорщик.
И некуда податься, кроме них».
В соседний двор вползла каруца цугом,
Залаял пес. На воздухе упругом
Качались ветки, полные листвой.
Стоял апрель. И жизнь была желанна.
Он вновь услышал – распевает Анна.
И задохнулся:
«Анна! Боже мой!»
Стихотворение про то, что великому поэту дано помимо политики, в которой живет Пестель, хотя он тоже, видимо, живет не только политикой, ощущать еще нечто, какую-то остроту жизни, прекрасно независимую от того, как между собой сословия относятся и в каком политическом положении находится Россия: есть апрель, желанная жизнь, поющая Анна – вот об этом хорошо бы не забывать.
В связи с этим я думаю, зачем нужно искусство? Мне кажется, что искусство играет очень важную роль. Вы когда-нибудь задумывались над тем, зачем оно нужно? Понятно, творцу оно нужно, чтобы выявлять себя, как-то проявляться, потому что он ходит беременным своими ощущениями, художнику нужно рисовать, литератору писать, артисту выступать. Ему нужно как-то высказываться. Его природа наградила особой дополнительной энергией. Ему мало собственной жизни, он придумывает себе еще какую-то иную, создает какой-то иной мир, и по нему сходит с ума, про него пишет, его рисует, про него играет на сцене. Но это творцы, это все-таки меньшинство. А практически все люди Земли, которые потребляют искусство, которые ходят в кино, в театр, читают литературу, смотрят живопись, вот им зачем это? Почему это происходит?
Я думаю, это происходит, потому что человек ко всему привыкает, он перестает ощущать жизнь. Понимаете, мы в нашей жизни все время кому-то дозваниваемся, что-то достаем, носимся, в Москве это особо остро. Эти безумные ритмы, погони за какими-то очень важными делами, целями: в этой жизни, очень суетной и напряженной, участвуют наши мышцы, нервы, мозги, и, как правило, совершенно не участвует то, что мы называем душой. Ну, какие-то глубинные, сутевые наши вещи, струны, что ли, – совершенно не участвуют. Мы ко всему привыкаем. Мы привыкаем к уродству, к красоте, к подлости и к подвигам, к геройству тоже привыкаем. Мы привыкаем, повторяю, к чему-то и в эстетическом, и в этическом смысле, мы привыкаем к жизни. Мы приезжаем куда-то, едем на курорт или летом в отпуск, в какое-нибудь красивое место, на море или в горы, или куда-то в другой климат, предположим. И выходим к морю или оказываемся в каком-то красивом городе и думаем, какие счастливые люди, живущие здесь: они это видят постоянно. Никакие они не счастливые. Они нисколько не счастливее нас. Они даже несчастнее, потому что ходят мимо этого моря, мимо этих гор, как в фотообоях, и совершенно не чувствуют этого.
Я приехал в один из моих любимых городов, в Венецию. Я не могу нажраться этим городом. Это город меня все время подталкивает к каким-то театральным фантазиям. Не театральный, он подсказывает все время какие-то ходы, там хочется играть. В общем, для меня это замечательный город. Я понимаю, почему он на многих творческих людей производил такое неизгладимое впечатление. И вот я еду в очередной раз на каком-то речном трамвайчике. Бродский про них говорил: «Это смесь утюга с бутербродом». И еще он гениально говорил про Гранд-канал с этими гондолами, всякими суденышками, что это как непарная обувь, разбросанная на клеенке. Это непарная обувь, потому что они абсолютно все разные. Я еду в таком, и вдруг по какому-то пристальному взгляду понимаю, что в толпе едущих на этом трамвайчике есть узнавшая меня соотечественница. Заговорили мы с ней, у нее страшный местечковый акцент, и я спрашиваю: «А где вы живете»? – «Я живу в Венеции». – «Вы живете в этом гениальном городе»? Вдруг она говорит: «Гениальном»? Я отвечаю: «Все, все, все, все». Я понимаю, конечно, какой же он гениальный город? Там крысы, там сырость, там тараканы, наверное. Воды много, мокро, сыро, плохо там жить. Туда нужно, как я, приезжать и ощущать эту красоту. А она эту красоту не ощущает. Она ощущает только житейские проблемы и что ей очень не повезло, понимаете?
Так вот, люди ко всему привыкают. Ужасно. Мы привыкаем ко всему, перестаем ощущать жизнь. Как, знаете, у Сенеки написано в письмах к Луцилию, что только то имеет значение, что затрагивает душу. От нашей беготни, доставаний, дозваниваний ничего не остается, нечего вспоминать. Вспоминаются только моменты потрясений, когда душа затронута, когда мы влюбляемся, когда мы в этом бегу останавливаемся, когда есть какие-то стопы в этой суете, – вот тогда мы начинаем ощущать красоту. Короче говоря, что делает искусство? Искусство делает жизнь ощутимей. Вот мы прочтем про то, что заснеженный лес прекрасен, и посмотрим на него, а иначе мы мимо него ходим с утра до вечера и ничего не замечаем. Потом посмотрим что-нибудь в кино хорошее и вдруг обратим внимание на то, что ту подлость, которая в кино перед нами разыгрывается, мы не замечаем в жизни. Она перед нами происходит каждый день, и мы к ней привыкли. И героизм, и какую-то красоту, которую мы увидели на экране или на сцене, мы вдруг начинаем замечать в жизни на какое-то время, а потом опять привыкаем.
Я считаю, что искусство действует, пока оно длится. Я тут не заблуждаюсь, не прекраснодушествую. Я считаю, что сильный спектакль, пока он идет, действует на зал. И даже жлоб толстокожий, случайно попавший в зал, как-то растопыривается лицом, тончает душой. Это длится, пока идет сильный спектакль. Кончается спектакль, жлобу кто-то наступает на ногу, и он опять в своем жлобском средне-хамском состоянии и опять. Искусство же не может изменить жизнь раз и навсегда. Мы в баню-то ходим, моемся, раз в неделю, но душу-то отмывать сложнее чем тело. Тут тоже нужна регулярность, чтобы что-то изменилось. Если вся жизнь все время нам подсказывает, что ценнее денег ничего нет, то оттого, что мы один раз посмотрим «Доходное место» Островского в течение двух часов, мы вряд ли уж так совсем поменяемся. Но пока идет сильный спектакль, даже нечестный человек, сидя в зале, сочувствует честному и не любит нечестного на сцене. Он хорошим становится. Он потом это забудет, но Бог этого не забудет. Бог запомнит, что в своей жизни этот мерзавец, случайно попавший в театр, на два часа улучшился. И когда потом он его будет наказывать, он ему немножечко скостит наказание за эти два часа, потому что он был все-таки лучше, хотя сам мерзавец, вполне возможно, забыл про эти два часа. Вот я так к этому отношусь. Это для меня гораздо важнее, чем политика.
Поэтому я считаю, что мы в театре занимаемся очень серьезным делом. Это микроб, но это очень сильный микроб. Я вам больше скажу: сейчас речь заходит о том, что надо закрывать несостоятельные провинциальные театры, так вот я считаю, что этого нельзя делать. Я когда-то очень много концертировал по стране. В театре нельзя деньги заработать на нормальную жизнь. Театр – это низкооплачиваемое место работы, поэтому театральному артисту приходится как-то крутиться: кто-то снимается в кино, а я в свое время стал работать на эстраде – делал сольные концерты и ездил по стране. И я, приезжая в какой-то, предположим, Мухославск, мог на спор сказать по публике, есть в этом Мухославске драматический театр, или нет. По публике просто, по тому, как она воспринимает. Причем, у меня был демократичнейший материал. Я выходил на сцену со stand-up комедией и в течение двух часов очень сильно смешил зал. Они, бывало, прямо выпадали из кресел, так я их веселил. Потом я читал стихи сложные: Мандельштама, Заболоцкого, Пушкина. И они, полюбив меня за полтора часа смеха, слушали, уже как-то мне доверяя. Просто вдруг влетаешь в неожиданное поле, где не было прямого юмора, а была философия, поэзия. Это сложно, но, когда это получалось, это бывало самым правильным и сильным в этом концерте.
Я к чему говорю? К тому, что я мог всегда точно сказать, есть в этом городе театр или нет, не зная об этом заранее, просто по публике, по способности понимать русскую повествовательную речь, сложносочиненные и сложноподчиненные предложения. Потому что даже если у них плохой драматический театр, вообще пропащий, но там, на сцене, часто идет классика, пусть плохо поставленная, но там звучит хорошая русская речь. И вот этот микроб, этот театр, оказывает влияние на состояние мозгов в городе. Потому что люди, где театр есть, способны понимать русскую речь, состоящую более чем из двух слов. Люди же говорят как? Мат с междометиями, такие макароны по-флотски. Длинная фраза вообще не звучит. И я вижу, как зрители, которые в принципе хорошо относятся к столичному артисту, силятся понять, что он говорит, но не могут или понимают много позже, чем ты это сказал. Ты говоришь уже другое, серьезное, а они вдруг засмеялись посреди серьезной уже фразы твоей. Засмеялись так виновато, запоздало.
Нельзя закрывать театры, потому что когда есть плохой театр, разложившаяся труппа и плохой главный режиссер, сделать из него хороший трудно, но можно. А вот из фитнес-клуба опять сделать театр практически невозможно. В небольших русских городах театры обычно располагаются в замечательных купеческих зданиях: раньше купцы строили театры, и они как грибочки стоят посреди города в хорошем месте. Поэтому, конечно, у кого-то руки чешутся прибрать это к своим делам. Но если такой театр закрыть и превратить его в ночной клуб или магазин, потом из него опять сделать театр почти уже невозможно.
Я знаю, в Норильске, где было много ссыльных в свое время, из самодеятельности ссыльных политических людей возник сначала самодеятельный театр, а потом он стал профессиональным. Потом там выстроили здание театра. Потом люди стали в этом театре вообще встречаться. Это был самый главный культурный центр. Туда приехали богатые люди. Все-таки Норильск – это серьезное место, там очень много денег крутилось, и там выстроили роскошный театр, оснащенный. И вдруг произошел пожар, и он сгорел дотла. И что вы думаете? За полгода выстроили театр, так же оснащенный. Пришли эти богатые люди и сказали: «Будет театр. Не можем мы без театра». Никакой ночной клуб или дискотека не заменяют его. Нас с детства сюда водили. И выстроили. Я открывал этот уже отстроенный театр и выступал там. И мне было так трогательно, меня прямо пронзило до глубины души, когда эти богатые люди сказали: «А как иначе, нас же с детства сюда водили. Меня мальчиком сюда приводили. Это такое место, – замены ему нет». Это очень правильно.
Дмитрий Бак: Я очень люблю слушать, как Константин Райкин говорит про театр, я уж не говорю о том, какие эмоции я испытываю, когда я вижу, как он играет. Конечно, художник не может не быть убежденным, что в его театре или в его оркестре происходит самое главное. Конечно, это так, и в «Сатириконе» происходит масса интереснейшего и любопытного. Но возникает такая картина: вокруг гудящий и страшный мир, где все такие раздерганные на отдельные молекулы, лишенные ощущения души, а там вековая тишина, там Александр Сергеевич Пушкин. Там любая строка, не только «Из Пиндемонти», а любая строка говорит о том же: «Все говорят: нет правды на земле. / Но правды нет – и выше. Для меня / Так это ясно, как простая гамма», – как говорит Сальери. Но все же, Художественный театр, например, – один из самых долговечных проектов. Он очень прислушивался к тому, что происходило вокруг. Я не имею в виду, к преддверию революции или будущим Манифестам 17 октября 1905 года. Но этот театр, проект Станиславского, все-таки предполагал общедоступность, и, простите, экономическую прибыльность. Но я даже не про это говорю. А про то, что в недрах замечательного театра «Сатирикон» происходит очень многое, на мой взгляд, что отзывается не только этой божественной тишиной в высшем смысле слова, которая прямо причастна к душе и к сердцевине нашей жизни, но происходит очень много диссонансного, очень много того, что созвучно нашей жизни, которая за пределами театра, говоря опять же не о политике прямо, но об этой городской ритмичной раздерганной жизни. Вопрос мой в том, может ли быть верна и другая картина, что в театр не только лечиться и припасть к истокам идут, но и для того, чтобы узнать какую-то сторону этой гудящей жизни?
Только что увенчана заслуженными наградами «Чайка». Замечательная «Чайка», поставленная в «Сатириконе» Бутусовым. Я дважды смотрел этот спектакль. Но ведь он весь наполнен каким-то визгом. Он сыгран на каком-то нерве, который Антона Павловича Чехова переворачивает и в то же время следует самому Чехову. То есть все-таки очень многое в искусстве происходит в том направлении, в котором развивается этот самый гудящий мир, наполненный тем, что имеет своим центром медиа, политику и так далее. Или не так?
Константин Райкин: Я тут не вижу никакого противоречия. Я совершенно согласен с вами, Дмитрий Петрович. Я сам считаю себя остро современным человеком. Тут важно, в какую сторону ты трешь, как говорит Бутусов. Куда он трет-то? «Чайка» – это замечательный спектакль. Да и любой спектакль, поставленный по классике, мне кажется, только тогда и замечательный, когда он отвечает сегодняшнему дню. Мы же не только отражаем сегодняшний день, мы же куда-то из этого отражения зовем, вот что важно. Мы к чему-то призываем, а не просто отражаем. Это мы к чему-то отражаем и что мы хотим с этим сделать, какова наша телеграмма-то в зрительный зал? То есть, конечно, я терпеть не могу музейного театра. Я не люблю, когда говорят: «Ой, Господи, ну как хочется посмотреть Шекспира в нормальных костюмах шекспировских». Как будто в этом дело! А потом, как будто существуют какие-то шекспировские костюмы! Шекспиру самому-то было глубоко наплевать, что это за страна, Дания это или это некая Илирия, как он писал, или это Италия. Что он особенного про Италию-то эту знал? Как будто он был вероновед или венециевед… Он вообще мало этим интересовался. Уж не говоря про Гоцци, который для венецианских карнавалов все это писал. Дело не в этом, дело в том, что спектакль тогда хорош, когда он отражает сегодняшнюю жизнь. За этим приходит зритель. Не про старинную жизнь посмотреть, а про себя. А такие гении, как Шекспир и Достоевский, или Гоцци и Гольдони, или кто-нибудь из греков, – они уже настучали на десять тысяч лет вперед. Все, надо только внимательно читать. Поэтому я как раз за то, чтобы отражать эти бури, я сам человек неспокойный, я не про эту надзвездную плавность говорю. Я за то, чтобы отражать нерв сегодняшнего дня. Потом театр – это такое место, где отражены все как в капле воды, там весь океан жизни отражен. Театр – это абсолютно прозрачное место. Артисты тем и ценны, что они ничего скрывать не умеют. Поэтому все явления жизни, в городе происходящие, в актерской среде сразу отражаются. Все дела, социальные и политические проблемы, все нервы времени. Не зря Гамлет называет актеров зеркалом времени.
Инал Габлия: Добрый день. Константин Аркадьевич, спасибо большое за ваше выступление. Я студент Высшей школы экономики. Я хотел бы узнать, в какой момент жизни вы поняли, что хотите стать артистом, заниматься тем, что вы делаете?
Константин Райкин: Вы знаете, мне кажется, что это вещи такие интуитивные. Ты потом только научаешься это как-то формулировать. А поначалу это же чувство бестолковое. Это, наверное, на беременность похоже: ой, что это со мной? А потом уж врач тебе объяснит, что тебе рожать скоро, что тебе как-то беречься надо. Это такое дело. Это же животное чувство, и оно не осознанное. Тот, кто осознанно это делает, он у меня вызывает большие сомнения. Потому что поначалу это связано с тем, что я как-то вот хочу, но что это, что такое артист? Это тот, который выступать хочет. У меня учится. У нас общие дети, как сказал Дмитрий Петрович, который у меня на курсе преподает, что является, мне кажется, большим везением для моих ребят, и ребятки эти замечательные. Они даже не из городов, там почти нет москвичей, так случилось, они из сел. Они театра-то не видели никогда до этого, вообще не были в театре. Я их стал спрашивать, а почему вы стали артистами, почему захотели стать артистами? И они стали рассказывать, как они там, на стульчике перед гостями выступали, и почему-то эти рассказы вызывали у них самих такие слезы… Они говорят: «Мама мне сказала, что мне нужно читать то-то, и я стал читать, и это всем очень понравилось». Потому что это животные, не осознанные, обезьяньи какие-то позывы, я бы сказал. Вот и у меня так было. А уж потом я научился по этому поводу что-то говорить. Вот так.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера: