Судьба Нового человека. Репрезентация и реконструкция маскулинности в советской визуальной культуре. 1945–1965 - читать онлайн бесплатно, автор Клэр М. Макколлум, ЛитПортал
bannerbanner
Судьба Нового человека. Репрезентация и реконструкция маскулинности в советской визуальной культуре. 1945–1965
Добавить В библиотеку
Оценить:

Рейтинг: 5

Поделиться
Купить и скачать
На страницу:
5 из 9
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

К повестке этого направления, помимо прочего, относятся призывы заново обратиться к идеям постепенного отмирания государства и полного освобождения женщин от оков домашнего быта, возобновить атаки на религию, возвратиться к руководящей роли партии и отказаться от сосредоточения власти в руках одного человека. Но самое важное заключалось в том, что этот новый акцент на идеалах ленинизма подразумевал возрождение братских скреп революционных лет – это означало, что военная гомосоциальность теперь была пронизана иным смыслом, особенно во время празднования годовщин революции и Гражданской войны. Однако, несмотря на риторику возвращения к подлинным принципам 1917 года, для репрезентации солдатского братства, возникшего в беспокойные революционные годы, была характерна слащавая и прямолинейно героическая концептуализация мужского товарищества. В этом плане данные изображения находились в стороне от более сложных в психологическом отношении подходов к опыту осмысления Второй мировой войны, которые появились примерно в то же самое время.

В ходе Всесоюзной выставки 1957 года, посвященной сорокалетию Великой Октябрьской социалистической революции, продлившейся с 5 ноября по 16 марта следующего года, были одновременно представлены как работы прошлых лет, уже завоевавшие популярность, так и новые произведения и признанных, и начинающих художников. Понятно, что при заявленной теме это была самая большая экспозиция 1950-х годов, на которой были показаны картины более чем двух тысяч художников, – выставке были гарантированы развернутые комментарии и бесчисленные репродукции как в популярной, так и в профессиональной прессе94. От внимания проницательного наблюдателя не ускользнет тот факт, что в рамках этой экспозиции на всеобщее обозрение было выставлено противоречие между новой направленностью советского искусства и устоявшимися способами репрезентации, в особенности в части подхода художников к теме советского человека на войне. Критик Е. Полищук в своей опубликованной в январе 1958 года длинной рецензии обозначила некоторые изменения, произошедшие с момента появления работ Непринцева, Федорова и их современников. Как утверждала Полищук, искусство уходило от прежних жестких жанровых границ и в батальных сценах, и в зарисовках из военной жизни, поскольку художники теперь были способны увидеть «героизм в простом, малом и повседневном». Речь шла не о внешней демонстрации, а о психологической и эмоциональной глубине живописи, которую волновали «мысли, чувства, сомнения и надежды»: современное искусство рассматривалось ни много ни мало как поэзия на холсте95. Несмотря на то что Полищук, возможно, слишком оптимистично воспринимала новое направление, в котором двигалось советское искусство, в некоторых создававшихся в этот период картинах, посвященных войне и ее последствиям, предсказание критика, как мы увидим, действительно сбылось.

Если обратиться к изображению товарищества, то эта тенденция наиболее заметна в картине Бориса Неменского «Земля опаленная» (1957). На ней изображены трое мужчин, прячущихся в покинутом окопе посреди безлюдного пейзажа с колючей проволокой и вздыбленной землей96. Самым примечательным в работе Неменского был именно психологический аспект, который, как дала понять в своей статье Полищук, прежде совершенно отсутствовал в визуальной репрезентации войны. Три героя Неменского представляют три разные реакции на сражение: один солдат отдыхает, опершись на стену окопа, другой, лежащий на его дне, беззаботно покуривает сигарету, а лицо центральной фигуры на картине искажено полнейшим ужасом и горем. Подобно Дейнеке в «Обороне Севастополя», Неменский использовал историю отдельного человека для создания ощущения коллективного опыта. Результатом стало гораздо более сложное видение как индивидуальных реакций на события войны, так и значимости товарищества для тех, кто сам побывал в таких обстоятельствах. Однако, в отличие от интерпретации сталинского периода, это не была предсказуемо героическая и беззаботная картина военного братства, слишком далекого от сражения, – у Неменского изображение товарищества основано на бескомпромиссном реализме войны и ее ментальных и физических тяготах97.

Но в то же самое время, когда Неменский приступал к художественному освоению психологического воздействия войны, картины вроде «Соловьиной ночи» (1957) Дмитрия Обозненко продолжали преподносить зрителю романтизированный и «одомашненный» образ военного братства в стиле, фактически напоминавшем одну из предыдущих работ Неменского – «Дыхание весны» (1955), на которой изображен молодой солдат, просыпающийся в удивлении от того, как пробуждается жизнь в окружающем его и его товарищей лесу98. Дипломная работа Обозненко, также представленная на Всесоюзной выставке 1957 года и впервые опубликованная в качестве иллюстрации в той же статье журнала «Искусство», что и «Земля опаленная», являет узнаваемую, почти пасторальную сцену. На ней изображена группа солдат, спящих в лесу, укрывшихся общими одеялами (подушками для них служат тела их товарищей). Тем временем один из бойцов этого отряда стоит на часах. Как и в «Утре танкистов», в этой сцене непорочной интимности физическая близость не сообщает большего, чем силы связи и доверия между этими людьми, а то обстоятельство, что тела бойцов тщательно прикрыты армейскими одеялами, маскирует не только их принадлежность к мужскому полу, но и их маскулинную самость. Это явно противоречивая концептуализация фигуры героя войны. Использование художником однотонных одеял и шинелей также превращало спящих солдат из индивидов в единую массу с отсутствующими физическими отличиями или четкими контурами, что вновь подчеркивало их коллективную идентичность и взаимозависимость. Хотя в изображении спящих солдат сделан акцент на их доверии друг к другу, эта картина в конечном итоге оказывается репрезентацией советского героя в его самом уязвимом виде.

Как можно заметить на примере картины «Отдых после боя», для советских художников было вполне естественным черпать вдохновение в более ранних произведениях искусства, в особенности конца XIX века, а в некоторых случаях их источниками становились фотоснимки – и среди этих авторов, как выясняется, был и Обозненко. В его «Соловьях» присутствует явное сходство со снимком, сделанным в сентябре 1941 года военным фотокорреспондентом «Красной звезды» Сергеем Лоскутовым. На нем изображена группа спящих в лесу партизан, которых охраняет их товарищ-женщина. Исчерпывающих доказательств, что именно этот источник стал образцом для Обозненко, нет99. Однако, помимо таких очевидных отличий, как замена партизан на солдат регулярной армии и помещение на картину дозорного мужского пола, работа Обозненко отличается от упомянутого фото и в других значимых аспектах. Например, солдаты на картине не производят впечатление вооруженных, тогда как молодая партизанка на фото держит в руках винтовку – фигура этой стоящей на часах женщины исполнена решимости, тогда как главный герой картины Обозненко несколько мечтательно смотрит в глубь леса, стоя вполоборота к своим товарищам, которых он сторожит. Таким образом, при всем композиционном сходстве тональность этих двух изображений значительно отличается: фотография наполнена напряжением и беспокойством, вызванными потенциальной опасностью, картина же больше напоминает пасторальную идиллию, нежели военную живопись, – и это в точности демонстрирует, как изменилась со времен войны визуальная концептуализация советского бойца, будь то солдат регулярной армии или партизан. В оценке, которую дала картине молодого художника критик Полищук в альманахе «Искусство», отразился этот буколический и романтический настрой, полностью оставляющий в стороне ту коллективную задачу, которую выполняет стоящий на часах солдат, – вместо этого критик полностью сосредоточилась на его личных переживаниях:

В лесу, под березами, спят солдаты, но один из них, еще молодой боец, не может спать в эту весеннюю ночь, напоенную ароматом трав и цветов. Прислонившись к стволу березы, он слушает пение соловья, которое отзывается в его душе и пробуждает мечты100.

Учитывая, что репродукция картины Обозненко часто публиковалась в «Огоньке», этот романтизм определенно обладал привлекательностью – вплоть до того, что в марте 1958 года, примерно в одно время с закрытием Всесоюзной выставки, работа была помещена на заднюю сторону обложки журнала – на том месте, где обычно публиковались фотографии101. В то же время репродукции «Земли опаленной» Неменского вообще не публиковались за пределами профессиональной художественной прессы.

Комментировавшие картину Обозненко современные художественные критики, такие как Мэтью Каллерн Боун, в своих оценках, как правило, отводили наиболее значимое место взаимоотношениям человека и его окружения, помещая эту работу в рамки гораздо более широкого контекста искусства хрущевской оттепели102. Картина Обозненко продолжает тенденцию, сформированную десятилетием ранее, когда фигура солдата помещалась не на поле боя, а в ситуацию относительного покоя и безопасности. Хотя, безусловно, существуют различия в работах периода оттепели и позднего сталинского периода.

В более ранних произведениях мог использоваться тот же самый прием физического дистанцирования от поля боя, чтобы свести на нет насилие и жестокость войны. Попытка некоторых художников середины 1950-х годов заострить психологизм привела к тому, что в некоторых произведениях появилось ощущение пассивности героев и их ухода в себя. И хотя в картинах Неменского и Обозненко даны два совершенно разных воплощения войны, ясно, что и та, и другая работа передают гораздо более тонкие эмоции, нежели Тёркин Непринцева или танкисты Федорова. Этот прием использовали и другие художники, например Адольф Константинопольский в картине «На рассвете» (1960–1961) и Венир Кныжов, чье изображение изможденной группы бойцов в Севастополе, отдыхающих во время краткой передышки между боями, резко контрастировало с наполненной действием и исключительно телесной картиной Дейнеки103. В целом эти произведения можно поместить в один ряд с некоторыми другими популярными работами того периода, такими как «Весна идет. Деревня строится» Юрия Анохина (1959) или «Теплый день» (1957) Анатолия Левитина – характерными примерами интереса к внутренней жизни новой советской личности в период оттепели104.

В конце 1950-х годов Вторая мировая война по-прежнему оставалась темой, волновавшей советских художников. Однако вместе с провозглашенным возвращением к ценностям ленинизма после сталинистского «уклона» от них и празднованием сорокалетия Октябрьской революции живописцы вновь сосредоточились на первых революционных годах и в особенности на Гражданской войне. Несмотря на то что тема борьбы и победы революции достигла пика в 1957 году, она получила продолжение и в поздний хрущевский период. Именно в этом контексте появляются наиболее романтизированные образы войны и связанной с ней гомосоциальности, и это обстоятельство отделяет художественные воплощения революционной эпохи от медленно менявшегося изображения Великой Отечественной войны. Можно заметить, что романтизация приобретала две формы. Первая – концептуализация военного товарищества, типичным примером чего является картина Евсея Моисеенко «Красные пришли» (1961)105 – наполненное героической витальностью изображение несущейся по деревне конницы Красной Армии. Вторая – более экспрессивная лирическая идеализация, заметная в таких работах, как «На фронт» (1957) Льва Котлярова и «Между боями» братьев Сергея и Алексея Ткачевых (1957–1960). В такой образности заметен масштаб художественных интересов периода оттепели: у Ткачевых товарищи по битве вновь показаны в минуты отдохновения. Это грамотные и окультуренные солдаты, коротающие время в промежутках между боями за чтением и написанием писем106. На картине Котлярова этот лиризм принял более клишированную форму: на рассвете паровоз тянет за собой поезд сквозь русский сельский пейзаж, молодой новобранец играет на гитаре, лицо другого освещено зажженной сигаретой, а остальные слушают и наблюдают107. Несмотря на динамизм, заложенный в названии произведения, в котором подразумеваются возбуждение, страх и волнение в ситуации, когда герои готовятся присоединиться к сражению, полотно Котлярова примечательно спокойное и умиротворенное. Как можно убедиться и по другим работам этого периода, таким как «Октябрь» Павла Никонова (1956)108, использование художником света и тени – курящий солдат, светлая униформа, алые знамена, украшающие поезд, – позволяло устранять драматизм происходящих событий, которые разворачивались на воображаемой, затененной части холста, оставляя и персонажей, и зрителя в состоянии ожидания109.

Таким образом, можно считать, что изображение революции и Гражданской войны в конце 1950-х годов делилось на два основных стилевых направления. С одной стороны, это творчество таких художников, как Моисеенко, Индулис Заринь, Виктор Шаталин и Гелий Коржев с его известнейшим триптихом «Коммунисты»110, – в центре внимания этих авторов оказывались возбужденность и яркость революционной борьбы. С другой – работы Котлярова и Ткачевых, которые продолжали эмоционально сдержанный тренд, обнаруживаемый в картинах о Великой Отечественной войне, и отображали военную тематику в миролюбивом ключе. Именно в этих произведениях можно увидеть сходство с появившимся сразу после войны способом изображения мужской гомосоциальности, когда подлинные события войны и солдатская героика ослаблялись акцентом на отдыхе и комфортной близости людей друг к другу. Однако общим свойством обоих подходов к такому определяющему периоду советской истории, как революция, было подчеркнутое отсутствие насилия. Как отмечал А. Кантор в своей оценке Всесоюзной выставки 1957 года в относительно либеральном художественном журнале «Творчество», тогдашние изображения революционной эпохи представляли собой «жанр „романтических воспоминаний“ о том, что художники не видели или по меньшей мере не могли помнить», поэтому в памяти эпохи оттепели о тех суровых испытаниях не находилось места для крови, грязи и смерти111.

Но могло ли к этому исключительно идеализированному представлению о советском прошлом добавиться нечто большее, чем просто взгляд сквозь розовые очки и избирательная память? Чтобы разобраться, почему именно такой тип репрезентации войны обнаруживается в начале хрущевской эпохи, нужно не ограничивать наше рассуждение рамками событий в художественном мире и попытаться понять, как изменилось место человека в обществе примерно за предшествовавшее этому периоду десятилетие. За сорок лет, прошедших после революции, социальная роль мужчины изменилась, и зачастую это происходило параллельно с трансформацией представлений о роли семьи в советской жизни. Маскулинность (кто-то даже будет говорить о гипермаскулинности) периода первых лет революции была выраженно воинственной. В борьбе за советскую утопию успех был гарантирован только Новому советскому человеку. Поэтому, помимо собственно победы красных, в военных терминах формулировалось все, что угодно, – от механизации рабочего места и индустриализации, искоренения неграмотности и рационализации общества до идеалов всемирной революции и уничтожения буржуазии. Эту мобилизацию общества можно рассматривать в параллели с советскими нападками на семейную ячейку: как предположил один литературовед, «когда семья и женственность оказались в опале [поскольку ассоциировались с интеллигенцией и буржуазией], построение нового мира стало по определению мужской задачей», в центр которой было помещено «производство, а не воспроизводство»112.

К социальной динамике семьи и в особенности к месту в ней мужчины мы более подробно обратимся в главах IV и V. Здесь же в контексте проблемы товарищества важно осознать то, каким образом риторика революционной эпохи в рассматриваемое время формировала представление об идеальном мужчине и его отношениях с обществом. И в декларациях, и на практике (благодаря законодательным актам наподобие нового Семейного кодекса 1918 года) революция преподносилась как разрушитель патриархального порядка. Строгие вертикальные связи между государством и людьми были разорваны в клочья и заменены идеалом пролетарского общества равных – обществом братьев, а не прежней имперской или капиталистической моделью отцов и сыновей. Эдвард Саид в своей работе «Мир, текст и критик» продемонстрировал аналогичную тенденцию в западной литературе периода fin de siècle, когда традиционные семейные (филиативные) связи размывались под давлением модерна и на смену им тотчас же приходили скрепы, выходившие за рамки биологической связи (аффилиативные):

Если филиативные отношения скреплялись естественными связями и естественными формами власти, <…> то новые, аффилиативные, отношения приводят к тому, что эти связи превращаются в нечто оказывающееся трансперсональными формами, такими как корпоративное сознание, консенсус, коллегиальность, профессиональное уважение, класс и гегемония господствующей культуры. Филиативная схема принадлежит владениям природы и «жизни», тогда как аффилиация относится исключительно к культуре и обществу113.

Предложенная Саидом схема замещения филиативных связей аффилиативными не относится к теме нашего исследования, но имеет особую значимость для советского дискурса, в котором разрушение традиционной семьи происходило не просто в силу требований современной жизни, но было целью, активно преследуемой государственной политикой. Именно в этом контексте можно оценить связь между товарищескими узами, взаимодействием между маскулинными идеалами и нападками на институт семьи в ранний советский период.

И все же, несмотря на то, как художники 1950-х годов могли изображать раннесоветскую эпоху в своих работах, они не жили в социуме, в котором поддерживалась та же гендерная динамика, что и в 1920-х годах – напротив, они принадлежали к обществу, которое, пусть и не было менее маскулинизированным, чем предшествующее ему, но определенно было менее милитаристским по своему мироощущению. Это утверждение может прозвучать странно, учитывая так называемую гонку вооружений во время холодной войны, – в этом отношении милитаризм оставался ключевой составляющей социальной топографии. Но, в отличие от революционной эпохи, милитаризм больше не использовался в качестве системообразующей метафоры всего социума. К аспектам этого феномена также относятся меняющиеся отношения к семье: взаимосвязь между маскулинностью и семьей испытывала масштабное воздействие таких событий, как криминализация абортов и другие изменения в семейной политике, произошедшие в 1936 году114, принятие Семейного кодекса 1944 года, и, конечно же, травм самой войны. К середине 1950-х годов официальная риторика претерпела еще один сдвиг: отныне делался акцент на духовном возрождении и семейной жизни, а идеалы ленинизма ретроспективно переформатировались так, чтобы соответствовать этой более «домашней» версии советского общества.

Таким образом, несмотря на искушение рассматривать приведенные выше воплощения военного товарищества в отрыве от социального контекста, необходимо помнить, что эти картины создавались в то же самое время, что и огромная масса изображений и плакатов, дававших куда более «одомашненное» и сконцентрированное на семье представление о советской маскулинности. Все это контрастирует с работами, появлявшимися в период революции и Гражданской войны, основанными на эпической борьбе, происходящей на расстоянии вытянутой руки, и в силу этого неприкрыто воинственными по тональности и по представлению о социальных отношениях. Изменение маскулинного идеала, происходившее в хрущевскую эпоху с целью закрепления за мужчинами активной роли в семье, вероятно, в той или иной степени объясняет эту продолжавшуюся романтизацию военного братства, несмотря на появление определенной свободы в освоении прежде запрещенных тем. Мужчина-воин, служивший главным героическим образцом предшествующих четырех десятилетий, не соответствовал мироощущению послесталинского общества.

Люди из гранита: мужество и товарищество на новом пограничье

Несмотря на происходившее в период оттепели смягчение милитаристской маскулинности, одновременно возник новый мужской архетип, заполнивший пустое пространство, оставшееся после военного. Вместе с вновь актуальным акцентом на духовном возрождении общества, с притоком финансирования в науку и технологии и начавшимся в 1954 году освоением целины стало проявляться альтернативное представление о мужественности, которое во многом было противоположно образам безымянных героев-пролетариев первых лет революции. На смену последним пришли гиганты, покорители природы и обитатели почти исключительно гомосоциального мира. Эта новая гипермаскулинность появилась в то же самое время, когда возникала «одомашненная» форма маскулинности, и две эти парадоксальные тенденции развивались параллельно с конца 1950-х годов до конца эпохи Хрущева. Однако, несмотря на то что они являли собой две совершенно разные идеи, обе эти модели имели одну и ту же основу – отрицание военного идеала прошлого.

Идея самодостаточного сурового человека пограничья, ведущего борьбу с природой за само свое выживание, никоим образом не была советским изобретением, и не только Советский Союз обращался к этой модели в послевоенные годы. Покорение Эвереста в конце мая 1953 года и последовавшее через несколько дней вступление на престол молодой королевы вдохнули новую жизнь в тип героя-авантюриста Британской империи, особенно проявившийся в кинематографе. В ходе десятилетия, прошедшего после 1945 года, британская имперская идентичность оказалась под угрозой отчасти в связи с обретением независимости Индией, отчасти в силу того, что в целом были поставлены под сомнения отношения между колонизаторами и колонизируемыми – этот аспект вышел на первый план благодаря участию колоний в военных действиях в Европе. Эта тенденция продолжалась и в период деколонизации. В это время произошло возрождение классической имперской героической модели, показательными примерами чего служат фильм Питера О’Тула «Лоуренс Аравийский» (1962) и образы защитников Роркс-Дрифт115 в фильме Сая Эндфилда «Зулу» (1964)116. В Германии (и в ФРГ, и в ГДР) жанр киновестерна был объявлен ответственным за американизацию немецкой культуры и рост молодежной преступности, однако в 1950-х годах он стал рассматриваться как инструмент внедрения некой приемлемой немилитаристской модели маскулинности, в особенности в свете перевооружения армии в ФРГ. Как утверждала Ута Пойгер, власти были уверены, что «благодаря просмотру киновестернов немцам больше не понадобится возвращаться на какой-либо фронт<ир>… – вместо этого они смогут заботиться о своих здоровых желаниях в пространствах кинотеатра и собственной души»117. В фильмах Джона Уэйна американский ковбой, идеальное воплощение человека пограничья, давал западной аудитории «неприрученный, чистый, полнокровный образец американской маскулинности высшего сорта»118. Несмотря на то что восприятие и способ изображения людей на краю социума варьировались от случая к случаю, эта фигура, освобожденная от оков быта, постоянно появлялась в послевоенной культуре, напоминая о тех воображаемых более простых временах, когда мужчины были мужчинами, женщины знали свое место, а приключениям не препятствовали современные технологии. Хотя советская модель в той или иной степени тоже вписывается в этот масштабный тренд, идея людей-первопроходцев, конечно же, была основана на совершенно ином наборе правил в сравнении с тем, что обнаруживается на Западе. Советское представление о пограничной маскулинности могло базироваться на реально существующем фронтире и подлинном приключении в советском духе – на освоении целины, разведке минеральных богатств Сибири и строительстве гидроэлектростанций.

Сибирские просторы были податливым фоном для новых характеристик советского героя. Это пространство указывало на технологический прогресс, вовлеченность советской молодежи в социалистический проект; одновременно оно подходило для изображения подлинной трудовой мощи советского народа. Однако интерес к Сибири, особенно около 1961 года, можно рассматривать и как часть более масштабного процесса десталинизации, в рамках которого само пространство периферии и населяющие его люди возвращались в лоно нового политического режима. Несмотря на масштабный приток добровольцев в Сибирь и на целинные земли Казахстана (в 1955–1960 годах их количество составило порядка 1,23 млн человек), после 1956 года население этих территорий фактически сокращалось в связи с освобождением политических заключенных и сосланных туда народов: по имеющимся оценкам, за указанный промежуток времени оттуда уехало 2 млн человек119. С. Г. Процюк в своей статье, посвященной изменению характера рабочей силы в Сибири, охватил эту многоплановую трансформацию образа советского пространства следующей формулировкой: «Мы [иностранные наблюдатели] можем искренне восхищаться храбростью советских исследователей Сибири и дать высокую оценку множеству молодых людей, не боявшихся физических тягот в борьбе за реабилитацию земель Сибири для обитания человека и цивилизации»120. Всего за несколько лет Сибирь из пограничной территории превратилась в край, находившийся в средоточии советских представлений о социализме при Хрущеве121.

На страницу:
5 из 9