
Женщина, голод
Я оттягиваю заусенец рядом с одним из ногтей и давлю на палец, пока не выступает красная капелька. Посасываю, пока не перестает кровоточить. Поднимаюсь с пола.
Наслаждаюсь головокружением. Пошатываясь, открываю сумку и достаю последние кусочки кровяной колбасы. Съедаю. Выплевываю в раковину овес и перец. Беру кошелек и телефон и иду к двери. Неуютно закрывать ее за собой – незнакомое место, незнакомый ключ, незнакомый замок. Тот щелкает, и я несколько раз дергаю ручку и толкаю дверь – убедиться, что она закрыта. Потом я снова отпираю и открываю ее, убеждаясь, что позже смогу попасть внутрь. Я закрываю студию и проверяю ручку второй раз, когда слышу шаркающий звук дальше по коридору. Примерно через десять дверей от меня стоит женщина – с телефоном возле уха и висящим на руке велосипедным шлемом. Очень высокая, очень худая, с темной кожей и туго затянутым вокруг головы платком. Она улыбается мне и говорит:
– Привет.
– Привет, – отвечаю я.
А потом она здоровается с собеседником в телефоне, машет мне рукой и исчезает в своей студии.
Некоторое время спустя я просматриваю ленту «Фейсбука», стоя в очереди в мясной лавке. Кто-то пишет о новом виде арахисового масла с пониженным содержанием сахара, один из ингредиентов которого опасен для домашних животных. «Собачники, будьте осторожны!» – гласит подпись. Еще кто-то просит посоветовать веганский протеиновый порошок для смузи. А один из моих бывших одноклассников запостил что-то о пропорциональной избирательной системе. Наверное, это логичная идея. Кажется, я уже задумывалась об этом, но иногда путаюсь, где мои собственные мысли, а где мысли, принадлежащие и выложенные в соцсетях других людей. На графике этого одноклассника показано, как при пропорциональной системе у консерваторов будет меньше на четыре процента, а у лейбористов больше на три, или что-то в этом духе. Но график не очень понятный, а я и так согласна с его мыслью, так что продолжаю листать.
– Мисс? – говорит парень за прилавком. Его глаза скользят по моим ключицам.
– Извините. – Я убираю телефон в карман и улыбаюсь.
Мужчина смотрит, уперев руку в бедро, будто поторапливая меня. Потом он говорит:
– Чем я могу вам помочь?
В Интернете об этом мяснике отзывались как об особенно дружелюбном; лавка передавалась в одной семье из поколения в поколение. Так что меня ошеломляет его нелюбезный тон и неулыбчивое лицо.
– О, эм-м… – Я смотрю на витрину. Разные пирожки и булочки, всякая всячина вроде яиц по-шотландски и картофельного салата, а еще мясные нарезки и отрубы. – Можно, пожалуйста, яйцо по-шотландски и… – мужчина тянется за яйцом, заворачивает его в полиэтилен, кладет на прилавок, – и булочку с сыром и… беконом… – указываю пальцем, и он достает из-за спины маленький бумажный пакет, чтобы упаковать ее, – и одну из этих сосисок, и, наверное, пару вон тех маленьких, немного картофельного салата, и, да… м-м… нет ли у вас, знаете, немного свиной крови? – Я перетаптываюсь на месте и прочищаю горло.
Рука мужчины в перчатке замирает на полпути к горке сосисок за стеклом. Он выпрямляется, на его лице отражается растерянность.
– Я акционистка. Занимаюсь перформансом, – говорю я, но очень тихо.
– Кто-кто? – переспрашивает он.
– Акционистка?..
Мужчина сверлит меня взглядом.
– Мы здесь ничего такого не продаем, – грубо отвечает он, как будто я пытаюсь купить немножко перформанса.
Я слышу, как один покупатель шепчет что-то другому за моей спиной и оба тихо смеются.
– О, эм-м-м… – Я отступаю от прилавка.
В Маргите[2] все было просто. У хозяйки мясной лавки почти каждый день оставалась лишняя кровь. И она не задавала вопросов.
Я начинаю пробираться к двери.
– Простите, – говорю я, уходя.
Продавец кричит мне в спину:
– А что ваши покупки? Эй!
Выйдя на улицу, я несколько секунд стою на тротуаре, кажется, что сейчас расплачусь. Но слезы не льются – я просто застыла у фонарного столба, а мимо спешат люди. Час пик. Они идут от станции Воксхолл и Воксхолльского моста, пытаясь поскорее попасть домой. Беру себя в руки, возвращаюсь мыслями к насущным вопросам и пытаюсь понять, что делать дальше. Темнеет. Солнце давно зашло за здания, но оно еще там, над горизонтом; я чувствую его лучи даже через тонны бетона между нами. Небо окрашено в приятный оранжевый цвет. В это время дня я могу смотреть на облака и свет не кажется слишком ярким.
Я иду вниз по улице и в какой-то момент оказываюсь под железнодорожным мостом. Стены перехода разрисованы вариациями на картины Уильяма Блейка. Судя по названиям ближайших улиц, художник когда-то жил здесь неподалеку. В самом центре мурала вариация «Призрака блохи» – чудовищный мужчина с неприятно, почти отвратительно мускулистыми ногами и спиной и очень длинными ногтями. Я поворачиваюсь лицом к картине – она чуть больше, чем если бы изображение человека было в натуральную величину, и почти в двадцать раз больше оригинала. Кончик языка монстра поднят наверх, будто перевернутая версия хоботка настоящей блохи, а его глаза огромные и голодные. Он смотрит в пустую миску. Ее, наверное, недавно наполнили свежей кровью прямо из животного, и «призрак» только что ее допил. А вдруг на донышке еще что-то осталось? Я вглядываюсь в нарисованную миску, и голова начинает кружиться – я завидую блохе, которая может укусить кого-то, кто этого даже не заметит, и поесть; блохе, которая вряд ли голодна. Я все еще смотрю на нее, когда слышу, что кто-то идет. Мужские шаги, пьяное бормотание, брань между неразличимыми словами, и я отворачиваюсь от стены и иду дальше в сторону студий.
По дороге захожу за своим чемоданом в камеру хранения на вокзале Сент-Панкрас. В кармане рубашки лежит связка ключей от студии. Мне кажется, что это ключи от моей новой жизни, тогда как старая лежит в чемодане.
– Привет, – говорит, проходя мимо, по направлению от мужских туалетов, незнакомый мне мужчина.
– Э-э… привет, – отвечаю я, хмурясь.
И подвигаюсь ближе к стойке камеры хранения, представляя, что ее окружает пузырь, внутри которого я в безопасности.
Из зоны хранения багажа возвращается сотрудник, которому я отдала квитанцию, когда пришла. Голова у парня маленькая и узкая, а пухлое тело прикрыто большой свободной рубашкой. Он спрашивает, рассматривая бумажку у себя в руке:
– Это точно правильная квитанция?
– Да, – я переминаюсь с ноги на ногу, – ну… да, ее мне тут выдали.
Накатывает волна паники. В чемодане нет ничего по-настоящему ценного – мой ноутбук уже в студии, – но там лежат вещи, успокаивающие своей знакомостью так, как никогда не сможет ноутбук. Книги, которые я читала в детстве, одежда, в которой прожила почти всю свою взрослую жизнь, старые скетчбуки, а кроме того, мое свидетельство о рождении. Мама свернула его восемь раз, до маленького прямоугольничка, и зашила в подкладку одной из перчаток, которые она сохранила из своей жизни до того, как ее обратили столетия назад. В нем нет ничего ценного. Но это знак моего человеческого происхождения, доказательство, что я родилась абсолютно нормальной и смертной – до того, как несколько дней спустя мама обратила меня. Теперь, когда я начинаю выглядеть младше, чем есть на самом деле, это маленькая тайна, сувенир из моей короткой чисто человеческой жизни, который я буду хранить вечно – во всяком случае, таков был план.
– Его там нет? – Мой голос скачет вверх. – У меня только эта квитанция. Мне ее дала женщина, она оторвала другую половину и отнесла туда. – Я указываю на дверь, из которой парень вышел с минуту назад.
– Нет, – отвечает он, все еще глядя на квитанцию. – Там нет ничего с таким номером. – Он поднимает глаза. – Хотите, я проверю еще раз?
– Естественно, – сердито отвечаю я.
Смотрю на свои руки на стойке. Они немного дрожат. То ли из-за проблемы с чемоданом, то ли от голода – я уже не чувствую его, но знаю, что на самом деле он никуда не делся.
– Окей. – Парень шаркает обратно за дверь.
Я жду, пытаясь вспомнить, что было в чемодане, будто, если вспомнить все эти вещи, у меня в голове будет хотя бы их копия. Сотрудник возвращается с пустыми руками.
– Простите, мисс, – говорит он. – Его тут нет. К сожалению, иногда такое случается. Наверное, кто-то что-то перепутал. Я дам вам формуляр заявления в головной офис, а прямо сейчас могу вам выдать компенсацию в… – Он снова глядит на бумажку. – Ага, двадцать два фунта с половиной.
– Вашу мать! Серьезно?
Он поднимает на меня глазки-бусинки. Мне открывается его шея. «Привет, – как будто говорит она. – Приятно познакомиться».
– Простите, – повторяет он.
– Понятно. – Я отвожу взгляд и сосредотачиваюсь на том, чтобы достать кошелек.
– Так… вы хотите компенсацию, да?
– Ага. Можете перевести ее сюда? – ровным голосом говорю я, протягивая свою карточку.
Пока он идет к другому концу стойки, я качаю головой и бормочу под нос: «Полная хрень». Выразив недовольство хотя бы только самой себе, я чувствую, что все не так уж плохо. Может быть, мне и не нужны эти книги, эта одежда и даже мое свидетельство о рождении. Да и что это свидетельство доказывает? Что когда-то я родилась? Что когда-то полностью была человеком? Мне это известно и без бумажки, тем более ее, зашитую в перчатку, даже прочитать нельзя. Кроме того, у меня есть вечность, чтобы собрать для себя коллекцию книг и одежды. На самом деле я планирую когда-нибудь обзавестись собственным домом с отдельной комнатой под библиотеку. Будет у меня и галерея. Открою ее под собственным именем, несколько лет поуправляю, потом найму людей, которые будут вести дела, а сама отойду в тень и буду следить за всем на расстоянии. В эти годы я стану создавать работы под разными именами, а в конце концов выпущу пресс-релиз: я мирно скончалась у себя дома от старости и передала галерею и дом своей взрослой дочери, которой буду я сама. А потом стану повторять это снова и снова. Мне будут принадлежать произведения искусства, книги, здание с моим именем на вывеске.
– Так, все готово. – Парень отдает мне карточку. – Извините, что так вышло.
– Спасибо, – говорю я и ухожу.
По пути к метро через главное здание вокзала я захожу в магазинчик с органической едой и кофе. Освещение тут довольно тусклое, и это приятно в сравнении с резко-белыми трубами ламп атриума. Еще здесь горят оранжевым обогреватели, и, когда я подхожу к ним, моя кожа вбирает тепло. Она не может удержать его – точно так же кожаные вещи нагреваются у батареи, но вдалеке от нее быстро остывают, – но так приятно хоть на миг представить в себе горячую кровь. Я беру несколько упаковок из холодильника с готовой едой (как и другой покупатель рядом со мной) и переворачиваю их, чтобы посмотреть данные о питательной ценности. Мне нравятся числа, рассказывающие, во что содержимое упаковки превратится в человеческом теле. Калорийность: 326 ккал. Жиры: 16 г. Углеводы: 38 г. Белки: 11 г. В этом блюде есть злаки и зерна граната, зеленый лук, оливковое масло, семена горчицы, чеснок и лимон. Надпись на упаковке гласит: «Суперфуд – суперчистый салат». Изучив маленькую белую этикетку на дне йогурта с овсяными хлопьями, я ставлю его обратно на полку, как будто что-то в нем не так или внутри нет того, что мне нужно. Наблюдаю, как другой покупатель берет вареное яйцо, лежащее на подстилке из шпината в маленькой круглой пластиковой ванночке, и холодный кофе. Он относит еду к прилавку и оплачивает, и вот рядом со мной, в отделе готовой еды, уже кто-то другой перебирает разные товары. В конце концов я подхожу к продавцам и спрашиваю, нет ли у них кровяной колбасы или не знают ли они, где она продается, и сотрудница в удивлении качает головой.
– Простите, нет. Кровяная колбаса?
– Ага, – говорю я, жалея, что не купила ее в мясной лавке, где на витрине среди других продуктов лежали целые палки. – Бывает в виде сосисок.
Она снова качает головой:
– Может быть, в «Маркс-энд-Спенсер»?
По пути к выходу я вижу мужчину, который купил вареное яйцо. Он сидит за столиком под обогревателем, откусил верх яйца и держит в руке остаток. Я иду в другой магазин, нужно попробовать купить спальник или что-нибудь мягкое, годное для сна сегодня, но все стоит слишком дорого. Раздумываю над тем, чтобы заглянуть в «Маркс-энд-Спенсер», но от одной мысли, что снова придется впустую общаться с людьми, мне становится плохо, и я иду к метро.
Спускаюсь по эскалаторам я в приподнятом расположении духа. Потерять все имущество из старой жизни – есть в этом что-то освобождающее. Хотя сегодня мне не на чем спать, я чувствую себя легко и настроена оптимистично. Но этого чувства хватает ненадолго. В переходах по пути к поездам Северной линии, следующих в южном направлении, мне начинает казаться, что за мной кто-то идет. Я не заметила никого, кто бы вел себя подозрительно, – все люди позади выглядят так, как будто просто спешат на поезд, – но ощущение такое, будто кто-то физически сверлит мою спину взглядом. Раньше я думала, что способность чувствовать такие вещи – это еще одна черта, отличающая меня от людей, но когда подростком я спросила об этом маму, то узнала, что это не так и что на самом деле этот талант пришел от моей человеческой половины. Такой, сказала мама, есть у большинства женщин – дополнительное чувство, которого то ли в принципе нет у мужчин, то ли оно им обычно не нужно.
Я поворачиваю на платформу и прохожу в ее дальний конец, где стоит небольшая компания. Женщины едут с девичника – судя по говору, они из Манчестера. Когда приходит поезд, я захожу вместе с ними, прячась за боа из перьев и воздушными шариками. Но когда поезд трогается, через окна между вагонами я вижу человека, который, как я думаю, преследовал меня. Мужчина с тонким лицом, большими глазами и темными волосами с проблесками седины пристально на меня смотрит. Я бросаю на него сердитый взгляд – даю понять, что вижу его и не рада его вниманию. Но он продолжает пялиться, и в конце концов кончики его рта поднимаются в легкой улыбке.
Теперь потеря чемодана приобретает новое значение. Глядя в глаза этого мужчины, я понимаю, что на самом деле не знаю, кто я. В каком-то смысле моя жизнь начинается завтра, в первый день стажировки в галерее. Сегодня я все еще эмбрион. Моя кожа тонкая и вся в слизи, веки еще опущены. Взгляд этого мужчины – будто прожектор. У меня ничего, доказывающего, что я существую, что представляю собой что-то большее, чем внешность. Я встряхиваю головой, и густые черные волосы падают мне на лицо. Прячу ладони в рукава – словно это головы черепах, скрывающихся в панцире. Поворачиваюсь налево, от мужчины – думаю, вместо лица теперь он видит лишь копну моих кудрей, хотя ему все еще видна моя фигура. В таком положении я закрываю глаза. Когда я снова открываю их и поворачиваюсь, мужчина уже исчез.
В «Кору» я возвращаюсь вскоре после десяти. Судя по тишине, тут нет никого, кроме меня. Во всем здании раздаются только мои шаги. Своим ключом я открываю дверь в А-14 – мой новый дом – и проскальзываю внутрь. Замок закрывается с громким клацаньем. Комната пахнет чем-то незнакомым. Я кажусь себе маленькой, как будто город сломил меня. Выход за пределы студии не принес плодов. Тут нет ни одной вещи, которая бы связывала меня с моей жизнью в Маргите или с мамой, – только пупок и маленький шрам на шее, – и тут нет еды. Мой живот громко урчит в темноте.
2
Есть такой цветок – подъельник, который за его цвет (белый в голубизну) называют растением-призраком. На срезе его стебля вы не обнаружите ни единой точечки хлорофилла. Он может расти в полной темноте, в лесу под покровом опавших листьев и кустов, под землей. Ему не требуется фотосинтез, потому что в каком-то смысле он паразит. Гифы[3] грибов-симбионтов позволяют ему высасывать энергию из фотосинтезирующих деревьев. Его корни похожи на скопление крошечных пальчиков, которые хватаются за огромные белые грибницы и присасываются к ним, а те, в свою очередь, присасываются к толстым корням деревьев.
Не знаю, где во мне соединяются человек и демон, пускает ли демон корни, которые присасываются к человеку, или же наоборот. Каждый из них живет, потому что существует другой. Демону необходима кровь, которую переваривает мое человеческое тело. А благодаря демону, в свою очередь, продолжает медленно биться мое человеческое сердце – во всяком случае, именно так говорила мама, когда я была маленькой. Думая об этом, я представляю крошечное призрачное создание, которое слабыми руками качает сердечные меха. Благодаря работе демона моя кровь продолжает циркулировать и человек во мне может жить, а я сохраняю некоторые черты, доставшиеся мне от отца-человека. Я немножко сутулюсь: плечи, будто пытаясь меня защитить, развернуты вперед, а не назад, – по мнению мамы, эта поза происходит от какой-то затаенной неуверенности в себе, присущей когда-то и папе. Судя по всему, мы одинаково думаем; он был перфекционистом, становился практически одержим интересными ему темами и при этом почти не мог концентрировать внимание на всем остальном. Моя тревожность – от него, как и стеснительность и неуклюжесть. Я часто думаю, что унаследовала от матери только демонические черты: острые зубы, то, что перестала стареть, как только повзрослела; холодное тело, голод, раздражительность и вспыльчивый характер. Но я унаследовала и часть маминой человечности – просто ее сложнее отделить от демона.
Когда я вижу сны, это спит моя человеческая половина. Но демоническая бодрствует, и обычно я чувствую что-то далекое от любых человеческих эмоций – что-то за пределами знакомой людям ярости, голода, – но, поскольку мое человеческое тело парализовано сном, демоническая половина не может поступить так, как велят ей чувства. Взамен она диктует сны. Прошлой ночью мне приснился пожар в студиях «Коры»; я не видела, но знала, что и весь остальной мир тоже охвачен огнем. Деревья превратились в обугленные столбы, торчащие из земли. При малейшем прикосновении они распадались на кусочки. В мою холодную темную студию пришел Бен; его кожа была ярко-красной от жара, а рот широко раскрыт в агонии. Я взяла его за руки, его тело упало на мое, и он несколько раз прошептал:
– Я так голоден, я так голоден, я так голоден…
А потом я съела его.
Я лежу без сна на полу своей студии. После обеда начинается моя стажировка в АКТОС, галерее в Баттерси[4]. Ее прозвали «Кактусом»;
на самом деле АКТОС – это Акаги, Тот и Осмунд, три основателя – три художника-экспериментатора из шестидесятых, связанных с группой «Флюксус»[5]. Томоэ Акаги известен в художественных кругах тем, что обскакал Нам Джун Пайка[6], став первым человеком, который оказался внутри кита в качестве художественного высказывания. Но я не думаю, что Пайк на самом деле хотел оказаться внутри кита. Его работа «Залезьте в вагину живой самки кита», по сути, о создании невозможного перформанса: такого, который нельзя было воплотить и который мог существовать только в умах аудитории. Читая эту инструкцию, мы неизбежно представляем, как сами разделяем мягкую плоть самки кита, а она и не замечает, как открывается проход, как мы заходим внутрь, разрывая ее девственную плеву, забираясь в матку. Когда я первый раз прочитала это произведение, я не могла понять своих чувств; помню свои мысли: «Фу – конечно, он выбрал самку, и, конечно, по его замыслу, она не замечает, как мы входим в нее». Не поняла, в чем смысл этой работы. Будто она существовала, только чтобы шокировать. Акаги зашил себя в желудок мертвого кита, выбросившегося на берег где-то в Скандинавии, где едят китовое мясо, и после этого все знали его как художника, который обскакал Нам Джун Пайка. В отличие от других художников «Флюксуса», Акаги не был в своем творчестве абсолютным нигилистом; он написал длинное письмо с извинениями за то, как его поколение обходится с природой, и зашил послание в желудок кита вместе с собой.
Стук в дверь. Все еще темно. На мне вчерашняя одежда – переодеться не во что. На плечах и руках грязь с пола. Достаю из рюкзака единственную оставшуюся кофту и натягиваю ее поверх футболки. Открываю дверь. Бен.
– Хэ-э-эй, приве-е-е-ет! – Он как будто говорит не только за себя, но и за меня. Улыбается – очень розовыми губами. – Ну вот я тебе принес!
В руках у него растение с коричневыми и розовыми стеблями и мягкими на вид бордовыми листьями. Бен окидывает комнату взглядом. Наверное, ему кажется странным, что здесь не прибавилось вещей, хотя я собиралась перевезти все еще вчера. Он снова смотрит мне в лицо и улыбается. Потом протягивает кашпо.
– О, – произношу я.
– У тебя есть крючок, видишь? – Он кивает на торчащий из потолка металлический крюк размером с мою ладонь.
– Ого. – Я раньше его не замечала. Он покрашен в белый, как и потолок, и сливается с ним. Присматриваюсь. Интересно, зачем там крючок.
– Типа приветственный подарок, чтобы сделать комнату немножко повеселее… – Дверь закрывается за гостем, и комната погружается в абсолютную темноту. – Все еще голова болит?
– Нет. – Дохожу до выключателя и немного прибавляю яркость. – У меня светочувствительность. Просто такая особенность… – Я показываю на лицо, пытаясь придумать продолжение. – С глазами. – Смотрю на растение в своих руках. Довольно красивое. Длинные стебли с маленькими листьями каскадом свисают из горшка, будто волосы. – Оно не погибнет? Без окон.
– А, ну… в общем, оно искусственное. – Бен смеется. – Может, мне… – Он указывает на крючок.
В этот момент он похож на героя портрета кисти да Винчи: пухленькое белое лицо, рыжие волосы, которые кажутся мягкими на ощупь, кроткий взгляд. На картинах да Винчи, на которых люди указывают на небо, натурщики, вне зависимости от возраста, всегда подобны херувимам. На несколько секунд Бен замирает с поднятым вверх пальцем, а затем иллюзия исчезает.
– Ага, спасибо, – соглашаюсь я.
Бен улыбается, и его глаза превращаются в щелки с убегающими к вискам гусиными лапками – они еще не стали постоянной частью его лица; но мне очевидно, что это случится. За ближайшие годы на коже Бена появятся морщины, которые будут физическим отпечатком его личности и характера. Между тем моя внешность не изменится; по лицу ничего нельзя будет сказать о моей личности. Когда Бен постареет, люди будут смотреть на него и думать: «Наверное, это добрый человек». Но при взгляде на меня они не смогут предположить ничего.
Я приношу стул, но в итоге приходится взять еще два и поставить их стопкой друг на друга. Я поддерживаю эту конструкцию, пока Бен пытается подвесить кашпо на крючок.
– Короче, я… – произносит он, поднимая руки вверх, – я обычно приношу новым художникам… – Он кряхтит, пытаясь вытянуться во всю длину, встав на цыпочки. – Обычно приношу новым художникам съедобные растения… типа… зелень или… помидоры или… ну, знаешь, грибы… вот…
Бен на минуту замолкает, чтобы сконцентрироваться. Наконец ручка оказывается на крючке, растение покачивается – его листья элегантно ниспадают над головой Бена. Он опускает руки. Его лицо порозовело.
– Короче, в общем, – говорит он, глядя сверху прямо мне в глаза, – обычно я вручаю новым художникам съедобные растения, и, когда мы вместе ужинаем на Точке, каждый приносит выращенное своими руками.
– О, супер! – Я улыбаюсь, и Бен улыбается в ответ.
Несколько секунд мы просто смотрим друг на друга и улыбаемся.
– Думаю, мне нужно спуститься, – говорит он так, будто ему нравится там, наверху.
Он хватает меня за руку, чуть не свалившись со стульев, – его рука очень горячая, и я вспоминаю свой сон и свой голод и чувствую, как мой желудок сворачивается в узел, словно пытается выжать сам себя. Мой рот открывается, как будто по собственному желанию.
– Уп, – говорит Бен («упс» остается без своего «с»). Он быстро убирает свою руку с моей. – Извини. Я пытаюсь сказать, что тебе повезло не попасться на крючок. О-о-о! – Эти «о-о» от первой к последней становятся все выше. – Каламбур случайный!
Бен смеется. Я тоже. Это забавно – то, как он шатается на стульях, как реагирует на собственные шутки.
– Что могу сказать, я прямо поэт, – продолжает он. – Ну… или нет. Это поэзия? – спрашивает он с искренним любопытством на лице.
– Что – поэзия?
– Ну, каламбуры?
– О, думаю, нет, – отвечаю я.
Бен садится на верхний из стульев, соскальзывает по краю стопки, спрыгивает со стола и отходит на пару шагов.
– Ага, ну… – (Я смотрю, как поднимается и опускается его грудь.) – На вид ничего так, как думаешь?
– Ага, – соглашаюсь я. Хотя даже искусственное растение смотрится странно в месте без естественного освещения.
Бен наклоняет голову, хмурясь.
– Наверное, смотрится немного странно в такой пустой комнате. – Он снова окидывает глазами все вокруг. – Короче, я все-таки спрошу… А где все твои вещи? Типа, где твои работы? Разве ты не собиралась въехать вчера вечером?
– Ага. – Я гляжу на свой рюкзак, потом на открытый ноутбук на полу, на кошелек и телефон. Из сумки торчат скетчбук и книга об этичном кураторстве. – Ага. Это все.