Поздно.
Он срывается и исчезает под водой.
Всеобщий вздох – и итальянцы застывают, глядя туда, где он скрылся. Море у берега мутно-зеленое, ничего не видно.
– Боже, – шепчу я.
Островитяне в лодках крестятся. Воображаю, что они наплетут дома: узник исчез под водой, море потребовало жертву, прежде чем пустить на остров чужаков. Шелки-Холм обрастет новыми легендами.
«Смерть. Гибель. Жертва».
По берегу снуют охранники, перекрикиваются, глядя на воду.
– Надо что-то делать, – невольно вырывается у меня. Мыслимое ли дело, дать человеку утонуть? Помню, как тонули матросы с того корабля, как замирали их крики. Как затих раненый, перед тем как мы убрали с его лица перепачканное кровью пальто.
– Надо что-то делать, – повторяю я.
– Не вздумай, – предостерегает Кон. – Сейчас не как тогда. Волна поднялась, теперь пиши пропало. – Лицо у нее напряженное, зубы стиснуты. С тех пор как затонул корабль и погиб несчастный матрос, Кон почти не спит. И пальто она больше не носит – я его нашла под кроватью, скомканное, с черным пятном крови на синей шерстяной ткани.
Кон вздрагивает.
Помню, как прижимала ладони к лицу раненого, как боролся он за глоток воздуха, даже когда решил умереть.
Мы ждем. Все по-прежнему. Без воздуха человек может продержаться три минуты.
Охранники ходят взад-вперед по берегу, кричат, смотрят на море. Ни один не бросится за ним в воду. И вновь тревога и ужас захлестывают меня горячей волной.
Он исчез.
Тонет.
Он там, на глубине, вот-вот захлебнется, легкие разрываются.
– Упокой его, соленая вода, – шепчет Кон начало древнего погребального обряда.
– Он же еще не умер! – огрызаюсь в ответ.
В десяти шагах от меня обрыв.
Выпустив руку Кон, бегу.
Свист ветра, громкий плеск воды, обжигающий холод.
Прыгать в воду в январе – глупость. Безумие. Сумасбродство.
Откуда-то сверху доносится крик. Лицо Кон – бледный кружок, словно монетка на темном фоне. Вот она бежит к причалу, к сходням, откуда можно прыгнуть. Но тогда спасать тонущего будет поздно.
Ныряю, отчаянно работая ногами. Надо мной смыкается ледяная пленка, сжимает тисками голову. Выныриваю глотнуть воздуху и снова погружаюсь, шаря вокруг руками. Пусто.
Снова выныриваю за глотком воздуха и, перекувырнувшись, ухожу глубоко, слишком глубоко – грудь распирает, с губ срываются пузырьки. В ушах звенит: «Три минуты. Три минуты».
И по-прежнему пустота, но вдруг – что-то мягкое. Рука? Одежда? Хватаюсь за ткань и, рванувшись вверх, тяну, тащу из воды что-то тяжелое, словно морского зверя.
О господи, господи! Он умер, я опоздала.
Холод пробирает меня до самых костей, я бью человека по щекам. И кричу, выкрикиваю какую-то тарабарщину. Потом пойдут разговоры о том, как я вытащила из воды утопленника-итальянца и криками вернула к жизни.
Все будут твердить – мол, дикость это, нырять за ним, спасать. И этот вопль. Боже милосердный, слышали бы вы! Будто и не женский, а звериный, аж эхо звенело в скалах!
Но все это будет потом.
А сейчас спасенный у меня на руках кашляет, хрипит, отплевывается. Переворачиваю его в воде и стучу по спине, другой рукой придерживая над водой его голову.
Как только он перестает кашлять, беру его за подбородок, так что лицо оказывается прямо возле моего. Кожа у него ледяная, но я чувствую, как вздымается его грудь, как колется щетина на подбородке. Его волосы щекочут мне лицо. Замедляюсь, чтобы отдышаться, и явственно ощущаю, до чего тяжело пульсирует кровь у него под кожей.
Плыву медленно, держа лицо поперек волн, чтобы в нос и в рот не заливала вода. Руки-ноги тяжелеют, и я вдруг сознаю, какая подо мной глубина, как тянет меня вниз, будто невидимым канатом, привязанным ко дну.
Силы на исходе, рот полон соленой воды.
Можно бросить этого чужака, итальянца. Пускай себе тонет, а я одна доплыла бы до берега. Отдохнула бы наконец.
Нет! Я неотрывно смотрю на Кон – она ждет меня у мостков, всем телом тянется навстречу. Бью по воде ногами, мышцы ноют от боли; цепляюсь за сходни. Кричат охранники и, подхватив спасенного под мышки, вытаскивают на берег и бросают на землю.
Меня накрывает высокая волна, вода заливается в нос и в рот, глаза застилает тьма. Барахтаюсь, пытаюсь выплыть, но где верх, а где низ? И вновь та самая тяжесть в руках и ногах, и снова тянет ко дну.
Вдруг кто-то хватает меня за руки и выдергивает наверх, к свету и воздуху. Я отплевываюсь; рядом барахтается Кон, тащит меня из воды.
Отдуваясь, мы обе ложимся на сходни, Кон обнимает меня одной рукой.
Стискиваю ее ладонь.
Жар. Жизнь. Дом.
До меня доносятся, будто сквозь вату, голоса охранников и итальянцев.
– Вот дурында! Ты же чуть не утонула, – выдыхает Кон.
– Но ведь не утонула, – слабо улыбаюсь я. – Ты меня спасла.
– Я и сама чуть не утонула. – Кон отстраняется. Меж нами тонкой струйкой сквозит холодок.
Спасенного итальянца волокут под руки вверх по склону, к лагерю. Он до сих пор кашляет, ноги его еле держат.
Возле колючей проволоки, за которой находится лагерь, ветер вырывает у него из руки размокшую открытку, и она, описав в воздухе дугу, опускается на землю.
Подбегаю, поднимаю ее. На открытке Дева Мария с Христом-младенцем и ярко-алое сердечко. Карточка мятая, замусоленная, а теперь еще и мокрая, но, как видно, ею очень дорожат.
Чувствую на себе чей-то взгляд, и от него становится вдруг жарко, щеки пылают. Это он, итальянец, на меня смотрит. Волосы у него мокрые, глаза широко раскрыты.