
Соло на два голоса
Наверное, можно было обидеться на эти слова. Но подруга смотрела на меня при этом с нежностью и тревогой! Обидеться на любовь может либо законченный идиот, либо неблагодарная скотина. Вроде я не такая… Поэтому и не обиделась, хотя удивилась очень.
Лариска продолжала гладить меня по голове, её прикосновения были нежно-скользящими, ласковыми, как тёплый ветерок. Убаюкивающими. А я была страшно измученная и усталая после почти что бессонной ночи с редкими кошмарами. И тут на меня вдруг как-то особенно остро пахнуло подругой – этим с детства мне знакомым, милым, дорогим запахом дружбы и безопасности, верности и честности. И почему-то к запаху подруги ещё прибавился аромат хвои – тот самый, тоже из детства, верный признак праздника и близкого чуда. Я было дёрнулась – хотела спросить у Ларки, откуда и почему вдруг запахло ёлеой, Новый год давно прошёл, но тут же поняла, что оно опять начинается. ОНО – замыкание. Я будто проваливалась в сон, убаюканная Ларискиными ладонями, её голос звучал всё отдалённее, с лёгким эхом, будто она говорила из ванной комнаты…
И вдруг он вновь зазвучал нормально – с обычной громкостью, эхо исчезло. Только я очутилась… в родительской квартире, причём, такой, какой она была много лет назад. В углу большой комнаты стояла новогодняя ёлка, наша обычная небольшая настоящая ёлка, какую мы под каждый новогодний праздник покупали на ближайшем рыночке, особенно не привередничая, и которая всегда так остро и сказочно пахла. Ларка сидела на диване и, закинув ногу за ногу, рассуждала о семейной жизни. Я помню этот день! Нам тогда было лет по восемнадцать, это было второе или третье января… Мама с Сержем уехали в загородный пансионат, я уже отгудела встречу Нового года с однокурсниками… Ох, и нацеловались мы на той вечеринке с Лёшкой! Просто как чокнутые целовались, не могли отлипнуть друг от друга. С ума сходили от стыдных желаний наших тел, как раз в ту ночь решили пожениться, чтобы "навсегда-навсегда!", что подразумевало, конечно же, чтобы "каждый день, каждый день!".
Лариска растила маленького сына, поэтому новогоднюю ночь провела дома, с мамой. Но в одних из первых дней нового года мама отпустила её ко мне в гости до самого вечера. И подруга заявилась ко мне с домашними пельменями, салатом оливье, бутылкой шампанского и подарком – элегантной бледно-зеленой блузочкой. Никогда нельзя было заподозрить Ларису в том, что она дарила что-нибудь, ей самой не подошедшее, потому что размер явно был мой, а не её, да и стиль совсем не Ларкин: сроду она блузочек-рюшечек никаких не надевала, не её это абсолютно. Так что, то был настоящий подарок, выбранный с любовью, ведь подруга знала: самый мой любимый цвет – цвет свежего салата, который растение. У нас дома на Новый год никто подарков друг другу не дарил, поэтому я чувствовала себя тогда немножко осликом Иа. «Мой любимый цвет… мой любимый размер…» Милая Ларка!
Мы с ней быстренько сварганили себе вкусные закуски, разместив все блюда на низком и широком журнальном столике, что стоял в гостиной перед диваном напротив телевизора – по тем временам самого большого, толстого, пузатого ящика из всех возможных. Телевизор работал, и в нём нон-стоп шло новогоднее веселье, но нам это было не нужно, мы были увлечены разговорами о жизни, о литературе, о кино, о людях, о характерах… Нам никогда не бывало скучно вдвоём, мы были пьяными от радости общения и понимания, а вовсе не от полбокала шампанского, про которое быстро забыли и даже не допили початую бутылку.
Мы обсуждали современную жизнь, особенно нас занимала тогда тема феминизма, о котором мы только начали узнавать – о его современном воплощении, о борьбе женщин против настоящих проблем, типа неравной заработной платы и прочем, но и о параллельной борьбе с лифчиками и высокими каблуками. Почему-то это нас ужасно смешило, мы хохотали до икоты и стонов, а артистичная Ларка, как обычно, талантливо и искромётно изображала свободу на баррикадах, запутавшуюся с застёжкой бюстгальтера, неудачно застёгнутого перед выходом из дома, и поэтому она, в конце концов, со злостью срывает с себя ненавистную деталь одежды и с криком облегчения кидается с баррикад на врага. С лифчиком, зажатым в руке.
…Вот в этот момент Ларискиного рассказа я, нынешняя, и появилась там, в этом прошлом. Я видела подругу и себя саму, совсем молоденькую, как бы со стороны входа в комнату. Какие мы обе румяные, хорошенькие, юные, нежные! Почему я так ненавидела свою внешность? Ведь вполне милая и даже очаровательная девчонка! Ну, а с Ларки вообще можно было картины писать.
Я во все глаза смотрела на нас и понимала, что очень хорошо помню тот момент: я тогда почувствовала к подруге прилив удивительной нежности! Мне захотелось её крепко обнять, прижаться к ней и сказать: "Милая моя Ларисочка! Как же я тебя люблю, как хорошо, что ты есть у меня, прекрасная моя, верная моя, моя лучшая в мире подруга!" Я помню эти свои ощущения переполнявших меня чувств, как они рвутся наружу – до стона, до колик в кончиках пальцев, рвутся, выдавливая из глаз уже не только слёзы смеха, но и влагу умиления. Вижу, как я, юная, закусываю нижнюю губу, борясь с этим стыдным, по моему дурацкому мнению, чувством. Вижу, как мои брови собираются в жалобный домик – от растерянности перед пожаром чувств внутри меня. Знаю, что ничего такого не сделаю. Вернее, я это помню… Помню, как переборю свой порыв, как загашу цинизмом пламя нежности, как брякну что-то лихое, типа "Крута ты, мать!", на что подруга тряхнёт чёлкой: "А то!" И никогда не признаюсь Ларке в своей дружеской любви, в своей нежности и трепетности по отношению к ней. Хотя сама я от неё не раз слышала слова о том, как она любит меня и как я ей нужна. Я же всегда лишь улыбалась этому и не давала волю чувствам своим, даже в ответ. Я не доверяла им, не доверяла себе, боялась быть глупой, навязчивой и смешной. Боялась до такой степени, что не верила, не доверяла даже Лариске! Она никогда не слышала от меня никаких важных слов, которые близкие люди говорят друг другу. Должны говорить…
И вот я вижу теперь уже со стороны, как не умеющая любить, но дающая себе право быть любимой, я старательно перемалчиваю и перебарываю вспышку чувств. Нет, это так глупо, так бездарно, нелепо! И не должно быть так! Нынешняя я метнулась к дивану, к нам… И остро ощутила запах салата оливье и мандаринов – этих императоров советского новогодья. Я стояла (висела? летала? не знаю!) перед девчонками, разглядывая их макушки – с ещё густыми шевелюрами без единого седого волосочка. Я наклонилась к своему собственному уху и горячо зашептала:
– Скажи, скажи, скажи!
Ни я сама, ни Лариска меня не видели, не замечали и продолжали смешливый разговор. Я протянула руку к собственной голове… такое странное, удивительное ощущение! Прикоснулась к своим тогдашним волосам: жестковатые, густые, красивые… Но внезапно юная я дёрнулась и недовольно провела ладонью по голове… Ещё бы! Я всегда ненавидела, когда кто-то прикасался к моей гриве, готова была убить негодяя и тут же бежать мыть голову. Неужели я-прошлая почувствовала прикосновение? Я-нынешняя повторила попытку…
Я-прошлая недовольно дёрнула головой и сморщилась.
– У тебя что – блошки завелись? – спросила Ларка, и мы обе покатились от хохота.
– Скажи то, что хотела! – что было мочи закричала я. Но девушки замозабвенно смеялись, не обращая на меня никакого внимания. От отчаяния я хотела затопать ногами, но у меня из этого ничего не вышло, я просто запуталась в собственных конечностях и стала падать.
…И упала прямо в сегодня, в настоящее, в руки Ларисы, продолжавшей говорить мне всякие нежные слова, гладить по голове и утешать.
– Ларка, я где сейчас была? – ошеломлённо спросила я, глядя в лицо подруге: всё-таки контраст с прошлым был сильный, несмотря на то, что Лариска выглядит блестяще, но я только что видела её восемнадцатилетней.
– Ань, ты меня пугаешь… Как это – где ты была? Что за странный вопрос?
– Ну… я никуда не исчезала?
– Да боже ж мой! Анька, тебе к врачу надо! Что ты несёшь?
– Да, Лар… – я резко встала и прижала ладони к пылающим щекам. – К врачу мне, видимо, очень даже надо. Сейчас я тебе расскажу…
И я поведала ей про своё первое замыкание – вчера, после убийственной беседы с бывшим, и про только что произошедшее. В конце концов, если я сошла с ума, то кто-то должен об этом знать и вовремя принять меры. Пока я, к примеру, не натворила каких-нибудь жутких дел. Я рассказала Ларке всё… Кроме одного: того, что меня замкнуло на том моменте жизни, когда я ужасно хотела признаться ей в своих сильных и нежных чувствах… и что я, нынешняя, пыталась заставить себя ту, прошлую, всё-таки сделать это. Об этом я промолчала. Почему? Всё потому же: не хочу быть смешной и нелепой, достаточно уже того, что я просто сошла с ума. Куда уж нелепее… Зачем множить безумие всякими глупостями?
У Лариски от моего рассказа стал вид такой испуганный и несчастный, что к моему горлу подкатился колючий ком: она ведь за меня жутко переживает, боится за меня! Милая моя!…
– Милая моя Анютка! – прошептала подружка, глядя на меня расширившимися от ужаса глазами и молитвенно сложив руки. – Поклянись мне, что ты пойдёшь к врачу, которого я найду для тебя – а найду я для тебя самого лучшего, честное слово!
Она с такой мольбой смотрела мне прямо в глаза, что я не выдержала, всхлипнула, закрыла рот ладонями, чтобы не разреветься громко и неприлично, и… просто кивнула. Но опять и снова промолчала про мою радость от того, что у меня есть она, что я её… люблю и что я сама ей очень небезразлична. Да, у меня нынче есть ещё Илюша, но у меня всегда была Ларка. А я всегда была дурой, потому что никогда-никогда никак не выразила своих чувств. И даже дав себе, восемнадцатилетней, по башке, не добилась от себя результата. Молчала и молчу, как партизан. И никто не узнает, что я чувствую на самом деле. Я не хочу быть смешной и навязчивой. Потому что очень возможно, что мне всё это кажется, а на самом деле, как только я исчезаю из поля зрения любого человека, он тут же забывает обо мне. Даже Ларка.
Побывала я у Ларкиного психиатра, самого известного в Москве, самого титулованного. Международно признанного. Были попытки лечения. От чего? От депрессии, от навязчивых состояний и ещё от чего-то там… Количество таблеток, выписанных мне в одно лицо, впечатляло. Но от них мне стало только хуже – не в смысле замыканий, а во всех других смыслах. Я тупела, грустила, толстела. У меня высыпала аллергическая сыпь, изредка меня тошнило и рвало, периодически прекращались менструации. Но самый лучший доктор велел пройти весь курс, который длится аж полгода. Иначе, якобы, не было смысла и начинать. Я, послушная и испуганная, согласна была на всё, хотя из-за этой фармакологии мне совершенно отчётливо начала надоедать жизнь. Как-то вдруг и неожиданно в голову заскочила и поселилась в ней мысль о том, что уже и хватит, наверное. Прежде такого всё же не было…
На этом жутком фоне опять и снова произошло очередное замыкание – сначала одно, потом второе. В первый раз я провалилась в то время, когда у меня была маленькая Сашенька. Случилось это так…
Я кипятила на кухне молоко. И оно стало пахнуть… ну, как пахнет закипающее молочко? Мне трудно объяснить, большинство людей не чувствуют этого запаха, но у меня с ароматами свои и очень сложные отношения. Словом, как только молекулы этого бурного процесса проникли ко мне в ноздри, я тут же почувствовала некую слабость в ногах и будто бы небольшой взлёт над полом – резкий, но неопасный, как прыжок с лёгким отталкиванием, но без отталкивания, то есть, без моих собственных усилий. Будто пол сам оттолкнул меня от себя…
А приземлилась я в том далёком году, когда дочке было месяцев восемь, в кухне той квартиры, в которой мы с Лёшкой тогда жили. Кухонное помещение было по тем временам роскошным – десять квадратов! Мебелишка была польская, называлась «Зося». Электрическая плита «Электра» – жуткое чудовище и мучительница моя! Чтобы вскипятить на ней молоко, нужно было запастись и ангельским терпением, и двадцатью минутами времени.
И вот я «прилетела» туда как раз в самый момент кипячения молока. Так сказать, от кипячения к кипячению, не мудрствуя лукаво. Молодая мама, то есть, я, вся какая-то измотанная и невыспавшаяся, стою над плитой и с ужасным раздражением гляжу на никак не поднимающееся молоко в алюминиевой уродливой кастрюльке. Физиономия у меня бледная и кислая. А позади меня, привязанная пелёнкой, чтобы не выпала, в высоком стульчике сидит Сашенька! Смотрит мне той, в спину, в ручке держит ложечку, которую периодически покусывает режущимися зубками. Время от времени она издаёт смешные звуки, вроде бы, как все дети – просто разговаривает сама с собой. Но я-то теперь вижу, что всё, что «говорит» моя малышка, обращено ко мне… то есть, ко мне той, молодой мамаше, уставшей и раздражённой, занятой исключительно молоком.
Сашенька тем временем протягивает ко мне свободную ручку и будто пытается развернуть меня к себе.
– Ма-ма, сяпуля, мамамася, силяй! – вскрикивает она и очень, очень настойчиво трясёт ручкой, а тельцем тянется, тянется к маме, удерживаемая лишь пелёнкой, не дающей ей ни малейшей возможности как следует шевелиться.
– Да сейчас, подожди же, господи! – раздражённо цедит её дура-мать сквозь зубы. Как же мне захотелось дать себе той по башке – изо всех сил и кулаком. Ишь, измученная какая, цаца! Ребёночек тебе что-то говорит, и тон дочки такой… нежный, вовсе не требовательный, в гробу она видала твоё молоко, идиотка! Она просто с тобой разговаривает, со спиной твоей дурацкой, с затылком твоим бестолковым!
– Масяля! Люлюси мал як! – Сашенька улыбнулась очень нежно, глядя дуре… мне… в затылок.
– Да погоди-и-и! – молодая мамаша аж ногой топнула. Боже, какая бестолочь!
Сашенька замолчала и на всякий случай даже засунула себе в рот ложку. И продолжала смотреть на мамину спину теперь уже немножко печальными глазками. Лапочка ты моя!
Я приблизилась к дочке и меня затрясло от нежности… Аромат младенчика, родного младенчика опьянил и заставил трепетать. Я нагнулась к пушистой головке и осторожно поцеловала милую макушку. Сашенька вздрогнула и совершенно определённо и чётко посмотрела прямо на меня. У меня перехватило дыхание: она же не может меня видеть! Но Сашенька видела… Она улыбнулась мне, а потом перевела взгляд на свою тогдашнюю мамашу.
– Малюли сюли! – радостно вскрикнула дочка, глядя то на меня, то… на меня. И расхохоталась. Ложка с грохотом вывалилась из её ручки на пол.
– Что ж такое-то! – молодая и нервная мать резко обернулась назад и сделала шаг к стульчику с ребёнком, таким образом здорово толкнув меня и даже слегка врезав мне локтём прямо в пах. Я ойкнула, отлетела в сторону и… вновь оказалась у себя. Сегодня. Где надо.
…И продолжила ждать закипающего молока, которое за время замыкания не успело даже забулькать, а ведь нынешняя плита – не чета той, из прошлого! Значит, времени прошло… нисколько. Ничего не прошло, ни минутки. Я вывалилась из времени и пространства, и настоящее время этого и не заметило, а пространство меня, похоже, и не теряло.
Я выключила плиту и на слабых, негнущихся ногах бросилась к своей мобилке, чтобы набрать Сашкин номер.
– Доча! Милая! Привет! – голос плохо меня слушался – хриплый, срывающийся, плачущий. – Как ты, малыш? У тебя всё в порядке?
– Всё нормально, мам, ты чего? – дочь удивилась и встревожилась. – Ты там не переела своих таблеток? Может, их всё же слишком, зачем ты вообще их принимаешь и ходишь к мозговеду, вот не понимаю! Прости, но, сдаётся мне, ты какой-то дурью маешься и делаешь что-то не то…
Всё, меня отпустило, дочка «звучит» как обычно – уверенно, звонко и независимо. Она здорова и у неё всё хорошо. Да и насчёт мозговеда, возможно, она и права. От лекарств мне дурно, а замыкания никуда не делись – вот они, родимые, со мной и невредимые.
Убедившись, что с Сашенькой всё хорошо, начала обдумывать последнее замыкание: вот так я люблю, вот так умею любить – даже дочь. Вернее – не умею. Со стороны увидела себя не по делу замороченную – подумаешь, плита плохая! Подумаешь, молоко раздражает! Да ты оглянись, дурище, посмотри, что у тебя сзади творится! Вот же главное, вот он – повод для счастья, а ты уткнулась в идиотский, ничтожный ковшик и сделала из него фетиш своего раздражения. Помню это раздражение, помню… Всё бесило. В том числе – лопотанье дочери за спиной. Разве я не обожала Сашку? Наверное, обожала. Но радости от этого не умела испытывать. Не умела я любить.
Да и после замыкания, когда позвонила ей. Ну, что бы сказать – доча, мол, сейчас тебя вспомнила – кроху, как ты со мной разговаривала в восемь месяцев… что-то пыталась мне объяснить важное, а я тогда, дура, ничего не поняла! Не помнишь, часом, что конкретно ты хотела до меня, идиотки, донести, лапушка? Ну, посмеялись бы вместе, понежничали по телефону – нормально же, да? Но не для меня. Не умею. И даже не уверена, что хотела бы так сделать. Зачем? Ведь потом, наверное, заданную высокую планку отношений надо держать, раз уже поднимешься туда. А я, скорее всего, удержать не смогу, потому что любая хорошая минута всегда проходит, после неё остаётся то, что всегда, рутина – минуты, часы, сутки и годы обычные, не хорошие и не плохие, просто приземлённые. А после высокого полёта в красивом небе очень обидно ползать каракатицей в самом низу, глядя на бирюзовое небо, но уже недоступное и далёкое. Лучше и не взлетать, наверное. Лучше не брать высокую ноту в отношениях – высокую в смысле нежности и любви, чтобы потом не давать петуха, пытаясь повторить. Ведь кто знает, получится ли? У тех, кто умеет петь, владеет голосом, учился, наверное, получается. Но я-то не умею…
Следующее замыкание случилось буквально через неделю после. И было оно куда хуже и страшнее.
Опять и снова мусолила я в голове дикие, страшные, грязные слова Лёшки о… выражусь культурно – об интимной стороне нашей жизни. Таблетки не помогали ни расслабиться, ни не думать. А я ненавижу эту тему! Ненавижу её в разговорах даже в шутку, в анекдотах, в кино – где угодно! И не потому что ханжа или придуриваюсь, а потому, что, если углубиться в эти мысли или разговоры, меня всегда, всегда, смолоду начинает тошнить и становится горько во рту. Будто я страдаю некими желудочными заболеваниями – а я не страдаю! Нет у меня никаких таких болячек. А реакция подобная есть.
Поэтому всегда уходила от заданной кем бы то ни было темы, не принимала участия в шутливо-скользкой болтовне, даже с подружками. Когда об этом со мной по разным причинам – по любым! – пытались заговаривать мужчины, я резко прерывала их и просила больше никогда со мной не беседовать. Они, кстати, всегда удивлялись, часто принимали меня либо за ханжу, либо за чокнутую на сексе, только с другой стороны – интимофобку; в иных случаях на этом моментально заканчивались только что начатые отношения. А дело-то было лишь в том, что я опасалась дурноты, тошноты и вкуса желчи во рту, но не считала никогда нужным конкретизировать то, что меня гложет. Стоит представить, какой разговорчик бы мог получиться. Умора. «Простите, но я не люблю данную тему, потому что от слова «оргазм» у меня случается желудочный спазм, а при слове «клитор» – неприятные выделения желчи, ощущаемые во рту.
Пусть думают, что хотят. Нет и всё! Тема табуирована.
На самом пике лечения таблетками по научной и мудрой схеме, меня начали опять и снова навязчиво донимать мысли и воспоминания о том жутком разговоре с бывшим мужем. Однажды была я дома одна, без Илюши. И хоть на дворе царил белый день, меня неудержимо влекло прилечь: сил не было никаких, хотя спать не хотелось. Хотелось лежать ровненько, не шевелясь и пялиться в потолок. Не отрываясь. Как на экран в кинотеатре, но чтобы кино при этом не показывали.
Легла, плотно задёрнув шторы и включив кондиционер на 18 градусов. Люблю, когда холодно, потому что легче задрёмывается. Лишь во сне или в дрёме наступает настоящее расслабление, облегчение…
Лежу, вытянувшись, чтобы всей спиной чувствовать мою жёсткую «полезную для спины» кровать, слушаю тихое шуршание кондея, вокруг полумрак, прохладно. И вдруг – странное ощущение! Будто что-то меняется… шуршание становится похожим на зимнее завывание ветра за плотно закрытыми окном. Да, конечно, это же сильная метель на улице! Кровать под спиной делается мягче, будто откуда ни возьмись подо мной появился матрасик… стало почти совсем мягко! Не то, что на моей нынешней жёстко-ортопедической тахте, исключительно полезной, как внушает реклама…
И запах. Запах комнаты моего детства – смесь ароматов клеёнки, которой обклеена дверь, застиранного тысячу раз белья, плохо закрытой гуаши, что стоит на моём письменном столике рядом с кроватью. Я чувствую этот запах, он назойливо щекочет мой нос, заставляя вертеться, крутиться, пытаясь избавиться от наваждения. Не успеваю…
…И вот уже я нахожусь там, где я же, десятилетняя, лежу на своей тахтушке в тогдашней любимой позе – на животе, пытаюсь уснуть. Помню, хорошо помню, как мне что-то мешает, какая-то тревога или даже страх. И такое повторяется уже не одну ночь, а будильник, что на тумбочке, заведённый на семь утра, успел превратиться в моего страшного врага: он такой огромный, тяжёлый, с жирно нарисованными цифрами. И, боже мой, как громко и надсадно он тикает! Просто разрывает мозг своим тиканьем, гадина!
Вижу, как я, маленькая, приоткрываю глаза и смотрю в темноте на тикающую тварь. Сейчас моё зрение мне не позволяет видеть в темноте так, как я могла тогда. А в детстве я отчётливо могла видеть, что стрелки зло показывает, к примеру, два часа. Ночи. А у меня, десятилетней, бессонница, натуральная бессонница. В животе холодный ком, на лбу капли пота. И тревога разъедает мою душу, какая же мучительная тревога! Я помню, девочка моя, помню…
Внезапно тихонько вскрипывает дверь. Я шарахаюсь к стене… я знаю, кто пришёл.
Мамин Серж на цыпочках подкрадывается к моей кровати, к лежащей девочке. Я вижу – моё зрение вдруг превратилось в зрение маленького ребёнка – как девочка судорожно сжалась под одеялом, как стиснулись её кулачки. Нет, это я видеть не могу. Но я помню.
А она знает, что сейчас будет делать её «новый папа».
Серж просовывает руки под одеяло. Помню! Помню: поскольку я лежу на животе, его руки пропихиваются между поверхностью тахты и моим животом. Холодные, ледяные руки.
– Я только поправлю твою постельку, – его шёпот дрожит и фальцетит – вот как может шёпот звучать фальцетом? А может. – Не беспокойся, малышка, я быстренько, ты спи.
– Не надо, пожалуйста, дядя Серёжа! – всхлипываю я, десятилетняя. – У меня всё в порядке с постелькою!
– Тс! Ты не знаешь! Одеялко сбилось… я поправлю сейчас, и всё будет хорошо…
Это продлится недолго, всего минут пять. Он пощупает меня холодными пальцами и уйдёт. Больше ничего не случится. Надо просто закрыть глаза и чуточку потерпеть… Терпи, моя девочка, терпи, у тебя нет выбора.
Я отпрыгиваю от стены и с воплем, адским воплем набрасываюсь сзади на спину ненавистного Сержа.
– Сволочь ты поганая, чтоб ты сдох, мерзавец, а ну пошёл вон отсюда, морда ублюдочная! – ору я что было сил, наваливаясь на мужчину сзади и пытаясь сделать ему как можно больнее.
Но мои кулаки будто проваливаются во что-то мягкое, а сама я начинаю заваливаться вперёд, в собственную детскую кровать, рискуя придавить себя же, десятилетнюю…
…Через мгновение я уже снова лежу на спине в своей взрослой спальне, но в моих ушах застыл визгливый мужской вскрик: «Ой, что это? Больно же!» Я всё же ударила его? Как?
Последнее происшествие «с Сержем» стало переломными моментом. Я решила прекратить приём препаратов, от которых никакого толку, только хуже во всех остальных смыслах. И, надо заметить, самочувствие после этого довольно быстро улучшилось – во всём. Кроме замыканий. Но на них не действовало вообще ничего. Ни присутствие препаратов, ни их отсутствие.
И ещё, благодаря жуткому ночному происшествию, я поняла кое-что важное. Во-первых, причины тех моих детских бессонниц. До этого мне почему-то не доставало ума сложить два и два. Наверное, я всё же на самом деле не очень умная. Серж часто захаживал ко мне «поправить постельку», и каждую ночь я со страхом этого ждала. Вот вам и бессонница. А жуткие головные боли, которые начались у меня тогда и от которых не всегда помогал даже мамин пенталгин, это лишь следствие отсутствия полноценного ночного сна.
И последнее… Вероятно, именно с тех пор тема секса стала для меня болезненной и не радостной – на всю мою жизнь. В юности гормоны сделали своё дело – на время, они же постарались и на время же заставили моё сознание и подсознание выключить ту жуткую тему… Поэтому было и легко, и радостно играть в нормальные для мужчин и женщин игры. Какое-то время, очень недолгое. А потом опять навалилась свинцовая тяжесть – стыд, чувство вины, ощущение себя грязной при почти любом сексуальном контакте. Даже при намёке на него. Но память всё ещё блокировала чёткое осознание причины этого. И вот почему… теперь мне тоже это стало так очевидно!