В общем, он решил, что не станет есть из нее. Вместо этого он взял кастрюльку, в которой вымачивал бобы, и отложил себе немного овощей. Что касалось столовых приборов, незнакомцу он отдал вилку с длинными зубцами и черной пластиковой ручкой, а себе взял оловянную ложку.
Незнакомец ел как заведенный и только раз прервался, чтобы погладить себя по животу с улыбкой, давая понять, что еда ему нравится. Доев, он протянул тарелку за добавкой. Самуэля взяла злоба. Он ведь накормил его, разве нет? Выполнил долг гостеприимства. Ему что теперь, до отвала его кормить?
И тогда он вспомнил, как сидел за столом у сестры. Его только выпустили из тюрьмы, и он пришел к ней. Они сидели за столом у нее на кухне и обедали, почти как сейчас. Он жевал, а Мэри-Марта повернулась к нему и сказала: «Господи, что с тебя толку? Еще один нахлебник».
Теперь же он хмурился, сидя у себя на кухне, хмурился на протянутую тарелку. Он приподнял руки над столом, словно в знак смирения, давая понять, что уже наелся.
– Угощайся. Доедай.
Незнакомец, похоже, понял его. Он пододвинул к себе кастрюлю и выгреб овощи ложкой на тарелку, уронив пару кусочков. Подобрал их пальцами и съел. Кастрюлю он выскреб дочиста, а затем стал облизывать деревянную ложку. Но перестал, заметив, что на него смотрят. Он что-то сказал, указывая на себя, на свой немалый рост и на живот. И рассмеялся, качая головой. Он пошутил. Затем взял вилку и в два счета подчистил тарелку, помогая себе пальцем. Отправив в рот очередной кусок, он облизывал палец. Губы у него лоснились.
Самуэль встал и принялся мыть посуду. Он не мог больше смотреть на это.
За мытьем посуды он отметил черное полукружье на дне кастрюли. Пища чуть пригорела. Он чувствовал за едой горьковатый привкус, и в воздухе витал едкий запах. Но внутри кастрюля была гладкой.
Самуэль принюхался, вскинув голову. Определенно пахло горелым. Что-то сгорело или горело. Но он не мог понять что. Нос у него зачесался, и глаза заслезились – казалось, он сейчас чихнет. У него свело живот, пища подкатила к горлу, и он почувствовал кислый желудочный сок корнем языка. Он сглотнул и закашлялся, боясь обернуться или пошевелиться. Привалился ногами к буфету. Он был во власти этого запаха.
Из дальних глубин памяти всплыла чья-то речь – одного усатого молодого человека в костюме, сидевшего, положив шляпу на колени. Этот человек говорил с девушкой лет семнадцати-восемнадцати рядом с собой, да так громко, что Самуэль, впервые оказавшийся на таком собрании и сидевший через три ряда от него, слышал каждое его слово и с трудом разбирал речь выступавшего. Тонкие губы девушки были густо напомажены, а в ушах болтались колечки. Она, как могла, отклонялась от говорившего, чтобы не оглохнуть. И бросала взгляды по сторонам, почти не двигая головой, словно высматривая свидетелей своей неловкости. Самуэль поймал ее взгляд и нервозно улыбнулся, подняв брови, а ее спутник не унимался:
«…знаешь, почему так говорят об этом?»
Девушка покачала головой, как бы прося его замолчать, но он воспринял это как знак одобрения.
«Говорят, ты чуешь это – запах горелого хлеба, – чуешь его перед самой смертью. Да, из всех запахов на свете именно он сообщает тебе, что твое время истекло! Вот почему я знаю, что это собрание безопасно. Я ничего такого не чую. Погрома не будет».
Он громко рассмеялся, стиснул свою шляпу и снова рассмеялся, и тогда через два места от Самуэля привстала Мирия и, шикнув на горлопана, сказала:
«Когда ты, блядь, заткнешься? Некоторых волнует, о чем тут говорят».
При этом воспоминании у Самуэля чуть подогнулись колени, стукнув о дверцу буфета. Значит, конец его близок. Он скоро умрет. Запах гари настиг его в семьдесят лет, когда с ним на острове незнакомец и все в беспорядке. Запах усиливался, становился удушливым.
Самуэль снова почувствовал себя мальчиком в зеленой долине, только она уже не была зеленой. Вся зелень почернела, охваченная рыжим пламенем, общинные плантации и частные наделы пожирал огонь. По проселочным дорогам ходили люди в форме, с ружьями и горящими головнями, поджигая все подряд. Горели дома, заборы, бельевые веревки и куры, которых вандалы пинали тяжелыми ботинками, словно мячи, ругаясь и смеясь. Другие сжимали в руках тесаки, мачете и прочее холодное оружие, которым вспарывали глотки домашнему скоту. Козы захлебывались кровью, коровы бухались на колени и заваливались друг на друга. Где-то отчаянно ревел осел, а потом резко затих.
Самуэль бежал с родителями, спасаясь от огня, вздымавшего в воздух золу. Из дома впереди заковыляла старушка, всплескивая тонкими руками:
«Помогите! Дом горит, помогите!»
Отец Самуэля не остановился и даже не взглянул в ее сторону. А мать крикнула:
«Бабушка, надо уходить. И поскорее. Давай за нами. Силы есть, беги».
Но старушка приблизилась к человеку в бежевой рубахе, державшему ружье, и схватила его за рукав. Она едва доставала ему до локтя.
«Помогите, – просила она. – Помогите, помогите».
Когда Самуэль, бежавший последним, оглянулся, он увидел, что старушка лежит на земле с окровавленным лицом. Даже на бегу он различил, как шевелится ее челюсть, а глаза смотрят в небо.
О насильственном выселении их уведомили через переводчика, говорившего бесцветным голосом с незнакомым акцентом. Пахотные земли перешли теперь в собственность колонистов.
«Можете уходить в горы, жить с мартышками, по приказу губернатора. Эта земля больше не ваша. Слава королю и слава великой империи».
Сперва никто ему не поверил. Кто мог заставить их бросить свою землю, на которой они жили поколениями, испокон века? Но затем пришли наемники и дали понять, что все серьезно. У них забрали землю.
Им пришлось бежать, ничего не взяв с собой и не останавливаясь. Даже когда мать, несшая сестренку Самуэля на спине, споткнулась и девочка набила шишку, они не посмели остановиться. Сестренка, и без того плакавшая, разревелась. Они бежали и бежали, среди крови и нечистот, а за ними следовала черная туча, поднимавшаяся над горевшей долиной до самого синего неба.
Бежавшие впереди опустошали поля и села, встречавшиеся на пути. Точно саранча, они поглощали все, что попадалось, оставляя за собой голые плодоножки, обглоданные кости, разоренные гнезда – свидетельства ненасытного голода.
Большинство из них хватали все без спроса, а многие применяли силу. Они врывались в дома, угрожали, убивали. Входили группами в деревни и грабили магазины, набивая мешки продуктами и бобами. Шедшие вслед за ними могли рассчитывать лишь на всякую мелочовку. Горсть арахиса, заплесневший сладкий картофель. Но семья Самуэля была не такой. Его отец запрещал брать чужое.
«Наше у нас украли, – сказал он. – Как же мы можем, зная, каково это, поступать так с другими?»
«Но там пища, отец, а мы голодны», – возразил Самуэль.
«Больше нечего сказать? Разве я тебя не учил – миссионеры не научили – поступать с людьми так, как ты хочешь, чтобы они поступали с тобой? Помни, Бог всегда за тобой следит. Он увидит преступление даже с самых высоких небес».
«Всего один банан с дерева. Всего-то. На всех нас».
Отец ничего ему не сказал, продолжая прихрамывать дальше; левая ступня у него так распухла, что он мог наступать лишь на край пятки.
Ближе к ночи они расселись на обочине под деревом. Самуэль слушал с раздражением, как сестренка сосет материнскую грудь. Алая шишка у нее на голове выпирала, точно ягода. Рядом сидел отец, закрыв глаза и сложив ладони, и шептал нескончаемую молитву. Земля была влажной. Сестренка сосала грудь. Отец шептал молитву. Голод терзал Самуэля, вгрызаясь ему в кишки с такой силой, словно сам Бог вознамерился загрызть его.
Воспоминание о сгоревшей деревне перебило запах гари. Самуэль стал чувствовать запах пищи. И поставил вымытую кастрюлю на буфет сушиться. Его руки пахли луком, а в ногах стояло мусорное ведро с очистками. Он услышал, как человек у него за спиной жует и обсасывает пальцы. Самуэль немного смягчился и, повернувшись к нему, увидел, как он подчищает тарелку пальцем. Если бы в тот день, когда горела долина, кто-нибудь предложил ему еды, он бы тоже наверняка попросил добавки. Поэтому он не мог упрекать голодного человека.
ТУАЛЕТ РАСПОЛАГАЛСЯ ОТДЕЛЬНО, позади коттеджа. Когда-то можно было дойти до него за десять шагов через заднюю дверь на кухне. Но прежний смотритель заделал дверной проем изнутри, так что дверь – со стеклами, которых почти не осталось, без ручки и с забитой столетней бумагой ржавой замочной скважиной – была видна только снаружи; за дверью виднелась неровная кирпичная кладка, щедро залитая цементом.
Самуэль позвал за собой человека, снял со стены в прихожей тяжелый черный фонарь, зажег его и пошел мимо маяка к нужнику. Дверь в нужник была низкой, а снизу и сверху оставались проемы в запястье шириной. Они давали вентиляцию и худо-бедно освещали закрытую кабинку, хотя Самуэль редко когда закрывался.
Пол нужника немного просел, и Самуэль тронул человека за плечо и опустил фонарь к полу. С таким полом в дождь нужник заливало, поэтому Самуэль положил два кирпича на ширине ног. Внутри было тесно, и ему пришлось протиснуться мимо человека, чтобы наступить ногой на кирпич и показать, для чего они здесь.
Человек нахмурился.
Но Самуэль махнул рукой и покачал головой, давая понять, что это он так, на всякий случай. Ночью дождь не ожидался.
Кирпичи были полыми, с тремя отверстиями посередине, обжитыми, как и всякие укромные места, пауками. С потолка тоже свисала плотная серая паутина. Человек, чертивший головой о притолоку, смахнул ее, слегка нагнувшись.
Самуэль указал на два рулона туалетной бумаги на бревне, стоявшем у стены. Бумага была тонкой и шероховатой, самой дешевой. Оторвав немного, Самуэль указал на толчок, покачал головой и сказал: «Нет-нет», а затем бросил бумажку в ведро с крышкой у дальней стены. Раз в неделю он сжигал его содержимое. Он огляделся, соображая, не забыл ли чего. Одной рукой он упирался в стену, чувствуя неровности известки, осыпавшейся ему на джемпер. Затем сказал: «А» – и неуклюже поменялся местами с человеком. У левой стены висела цепочка от смывного бачка под потолком. Когда-то она порвалась ближе к верху, и Самуэль скрепил ее проволокой. Теперь он решил предостеречь человека, чтобы тот случайно – таким он был высоким – не поранился, взявшись за колючую проволоку. Самуэль взялся за кольцо на конце цепочки, сильно дернул дважды, и они услышали громкий шум воды. Мочу, собравшуюся в толчке за день, смыла дождевая вода, поступавшая из металлического водосборника на крыше. Все это хлынуло по трубам, которые когда-то проложил Самуэль, – несколько лет он рыл твердую землю, не жалея сил, чтобы в итоге его дерьмо могло уплыть в море. Самуэль подумал, что надо как-то объяснить человеку, что смывать следует экономно, не чаще раза в день, но так и не придумал, как это сделать.
Рукомойника в нужнике не было. Самуэль повел человека вокруг коттеджа к трубе с краном, на котором висел мешочек с обмылками, и показал, как нужно его намочить и намылить руки, если нужно вымыть лицо и шею. Он не стал показывать ему пластиковый таз, в котором сам он мылся подогретой на плите водой. Обойдется и так.
Кроме того, Самуэль не пользовался зубной щеткой. С детства не привык. Он чистил зубы ногтями и углем или жевал веточки. Его знакомство с зубной пастой состоялось, когда он вышел из тюрьмы и приехал жить к сестре. Да и то лишь потому, что его шестнадцатилетняя племянница зажала нос пальцами с зелеными ногтями и пожаловалась, что от него воняет и зубы у него грязные.
«Ты в тюрьме не следил за собой?» – спросила Мэри-Марта.
«Нам не выдавали туалетных принадлежностей. Одежду иногда стирали, а остальное надо было покупать или чтобы кто-то присылал – семья, друзья».
«То есть это я виновата? Могу напомнить, какая была у меня семья. Родители – с нашим-то папашей – и двое детей без отца. Не заметил тут мужа? Нет, потому что я не замужем. И не была никогда. И, если ты обратил внимание, я ни слова не сказала о Леси. О том, что заботилась о твоем сыне, потому что его родители были в тюрьме. Кто бы еще им занимался? Кто? Уж точно не твои соратники и товарищи. Нечего и думать. А я – пожалуйста. Приютила. А ты сидишь тут и жалуешься на зубную пасту».
«Что ты, сестра, я не жалуюсь. Ты достаточно сделала».