После чаю, когда я уже начинал думать о том, как бы незаметно выскользнуть из дома, она сама вдруг объявила, что хочет идти гулять, и предложила мне проводить ее. Я встал, взял шляпу и побрел за ней. Я не смел заговорить, я едва дышал, я ждал ее первого слова, ждал объяснений; но она молчала. Молча дошли мы до китайского домика, молча вошли в него, и тут – я до сих пор не знаю, не могу понять, как это сделалось, – мы внезапно очутились в объятиях друг друга.
Какая-то невидимая сила бросила меня к ней, ее – ко мне. При потухающем свете дня ее лицо, с закинутыми назад кудрями, мгновенно озарилось улыбкой самозабвения и неги, и наши губы слились в поцелуй…
Этот поцелуй был первым и последним.
Вера вдруг вырвалась из рук моих и, с выражением ужаса в расширенных глазах, отшатнулась назад…
– Оглянитесь, – сказала она мне дрожащим голосом, – вы ничего не видите?
Я быстро обернулся.
– Ничего. А вы разве что-нибудь видите?
– Теперь не вижу, а видела.
Она глубоко и редко дышала.
– Кого? что?
– Мою мать, – медленно проговорила она и затрепетала вся.
Я тоже вздрогнул, словно холодом меня обдало. Мне вдруг стало жутко, как преступнику. Да разве я не был преступником в это мгновенье?
– Полноте! – начал я, – что вы это? Скажите мне лучше…
– Нет, ради бога, нет! – перебила она и схватила себя за голову. – Это сумасшествие… Я с ума схожу… Этим шутить нельзя – это смерть… Прощайте…
Я протянул к ней руки.
– Остановитесь, ради бога, на мгновение, – воскликнул я с невольным порывом. Я не знал, что говорил, и едва держался на ногах. – Ради бога… ведь это жестоко.
Она взглянула на меня.
– Завтра, завтра вечером, – проговорила она, – не сегодня, прошу вас… уезжайте сегодня… завтра вечером приходите к калитке сада, возле озера. Я там буду, я приду… я клянусь тебе, что приду, – прибавила она с увлечением, и глаза ее блеснули, – кто бы ни останавливал меня, клянусь! Я всё скажу тебе, только пусти меня сегодня.
И, прежде чем я мог промолвить слово, она исчезла.
Потрясенный до основания, я остался на месте. Голова моя кружилась. Сквозь безумную радость, наполнявшую всё мое существо, прокрадывалось тоскливое чувство… Я оглянулся. Страшна мне показалась глухая сырая комната, в которой я стоял, с ее низким сводом и темными стенами.
Я вышел вон и направился тяжелыми шагами к дому. Вера дожидалась меня на террасе; она вошла в дом, как только я приблизился, и тотчас же удалилась к себе в спальню.
Я уехал.
Как я провел ночь и следующий день до вечера – этого передать нельзя. Помню только, что я лежал ничком, спрятав лицо в руки, вспоминал ее улыбку перед поцелуем, шептал: «Вот она, наконец…»
Вспоминал я также слова Ельцовой, переданные мне Верой. Она ей сказала однажды: «Ты как лед: пока не растаешь, крепка, как камень, а растаешь, и следа от тебя не останется».
Еще вот что мне приходило на память: мы как-то толковали с Верой о том, что значит уменье, талант.
– Я умею только одно, – сказала она, – молчать до последней минуты.
Я тогда ничего не понимал.
«Но что значит ее испуг?.. – спрашивал я себя. – Неужели она точно видела Ельцову? Воображение!» – думал я и снова предавался ощущениям ожидания.
В тот же день я написал тебе – с какими мыслями, жутко вспомнить – то лукавое письмо.
Вечером – солнце еще не садилось – я уже стоял шагах в пятидесяти от калитки сада, в высоком и густом лознике на берегу озера. Я из дому пришел пешком. Сознаюсь к стыду моему: страх, страх самый малодушный наполнял мою грудь, я беспрестанно вздрагивал… но я не чувствовал раскаяния. Спрятавшись между ветвями, я неотступно глядел на калитку. Она не растворялась. Вот село солнце, вот завечерело; вот уже звезды выступили, и небо почернело. Никто не показывался. Лихорадка меня била. Наступила ночь. Я не мог терпеть долее, осторожно вышел из лозника и подкрался к калитке. Всё было тихо в саду. Я кликнул шепотом Веру, кликнул в другой раз, в третий… Ничей голос не отозвался. Прошло еще полчаса, прошел час; совсем темно стало. Ожидание меня истомило; я потянул к себе калитку, разом отворил ее и на цыпочках, словно вор, направился к дому. Я остановился в тени лип.
В доме почти все окна были освещены; люди ходили взад и вперед по комнатам. Это удивило меня: часы мои, сколько я мог различить при тусклом свете звезд, показывали половину двенадцатого. Вдруг раздался стук за домом: экипаж съезжал со двора.
«Видно, гости», – подумал я. Потеряв всякую надежду видеть Веру, я выбрался из сада и проворными шагами пошел домой. Ночь была темная, сентябрьская, но теплая и без ветра. Чувство не столько досады, сколько печали, которое овладело было мною, рассеялось понемногу, и я пришел к себе домой немного усталый от быстрой ходьбы, но успокоенный тишиною ночи, счастливый и почти веселый. Я вошел в спальню, отослал Тимофея, не раздеваясь бросился на постель и погрузился в думу.
Сперва мечты мои были отрадны; но скоро я заметил в себе странную перемену. Я начал ощущать какую-то тайную, грызущую тоску, какое-то глубокое, внутреннее беспокойство. Я не мог понять, отчего оно происходило; но мне становилось жутко и томно, точно близкое несчастие мне грозило, точно кто-то милый страдал в это мгновенье и звал меня на помощь. На столе восковая свечка горела небольшим неподвижным пламенем, маятник стучал тяжело и мерно. Я опер голову на руку и принялся глядеть в пустой полумрак моей одинокой комнаты. Я подумал о Вере, и душа во мне заныла: всё, чему я так радовался, показалось мне, как оно и следовало, несчастием, безвыходной пагубой. Чувство тоски во мне росло и росло, я не мог лежать долее; мне вдруг опять почудилось, что кто-то зовет меня умоляющим голосом… Я приподнял голову и вздрогнул; точно, я не обманывался: жалобный крик примчался издалека и прильнул, словно дребезжа, к черным стеклам окон. Мне стало страшно: я вскочил с постели, раскрыл окно. Явственный стон ворвался в комнату и словно закружился надо мной. Весь похолодев от ужаса, внимал я его последним, замиравшим переливам. Казалось, кого-то резали в отдаленье, и несчастный напрасно молил о пощаде. Сова ли это закричала в роще, другое ли какое существо издало этот стон, я не дал себе тогда отчета, но, как Мазепа Кочубею, отвечал криком на зловещий звук.
– Вера, Вера! – воскликнул я, – ты ли это зовешь меня?
Тимофей, заспанный и изумленный, явился предо мною.
Я опомнился, выпил стакан воды, перешел в другую комнату; но сон не посетил меня. Сердце во мне билось болезненно, хоть и нечасто. Я уже не мог предаваться мечтам о счастии; я уже не смел верить ему.
На другой день перед обедом я отправился к Приимкову. Он встретил меня с озабоченным лицом.
– Жена у меня больна, – начал он, – в постели лежит; я посылал за доктором.
– Что с ней?
– Не понимаю. Вчера ввечеру пошла было в сад и вдруг вернулась вне себя, перепуганная. Горничная за мной прибежала. Я прихожу, спрашиваю жену: что с тобой? Она ничего не отвечает и тут же слегла; ночью открылся бред. В бреду бог знает что говорила, вас поминала. Горничная мне сказала удивительную вещь: будто бы Верочке в саду ее мать покойница привиделась, будто бы ей показалось, что она идет к ней навстречу, с раскрытыми руками.
Ты можешь себе представить, что я почувствовал при этих словах.
– Конечно, это вздор, – продолжал Приимков, – однако я должен сознаться, что с моей женой в этом роде случались необыкновенные вещи.
– И, скажите, Вера Николаевна очень нездорова?
– Да, нездорова: ночью плохо было; теперь она в забытьи.
– Что же сказал доктор?
– Доктор сказал, что болезнь еще не определилась…
12 марта.
Я не могу продолжать так, как начал, любезный друг: это стоит мне слишком больших усилий и слишком растравляет мои раны. Болезнь, говоря словами доктора, определилась, и Вера умерла от этой болезни. Она двух недель не прожила после рокового дня нашего мгновенного свидания. Я ее видел еще раз перед ее кончиной. У меня нет воспоминания более жестокого. Я уже знал от доктора, что надежды нет. Поздно вечером, когда уже все улеглись в доме, я подкрался к дверям ее спальни и заглянул в нее. Вера лежала на постели с закрытыми глазами, худая, маленькая, с лихорадочным румянцем на щеках. Как окаменелый, смотрел я на нее. Вдруг она раскрыла глаза, устремила их на меня, вгляделась и, протянув исхудалую руку -
Чего хочет он на освященном месте,
Этот… вот этот…[12 - Was will er an dem heiligen Ort,Der da… der dort…«Фауст», 1-я часть. Последняя сцена.] —
произнесла она голосом до того страшным, что я бросился бежать. Она почти всё время своей болезни бредила «Фаустом» и матерью своей, которую называла то Мартой, то матерью Гретхен.