– Как тебя зовут, мальчик? – обратилась к нему барыня.
– Мишкой. А што? – ответил и сразу спросил Михаил Степанович, не убирая рук из-за спины.
– Мишенька, нам всем страшно хотелось бы, чтобы ты всегда, всегда участвовал с нами при кушании в завтрак, в обед и ужин. Ты сейчас кушать хочешь?
Первых слов Мишка не понял, но последние ему очень понравились:
– Хочу! – живо ответил Мишка и бойко посмотрел на всех. Все расхохотались.
Впервые Мишка слышал подобное. Он привык к более лаконичному: «Иди обедать, иди жрать, ждать не будем». И это было понятно и достаточно.
Старшая дочь барыни Юля перечислила Мишке названия блюд на завтрак, но ни об одном из них Мишка никогда не слышал. Он прошёл вперёд и направился в барские покои, сопровождаемый всеми. Он шагал и недоверчиво озирался по сторонам – не подвох ли какой.
На кухне их ждал стол с приготовленными тарелками, мисками и светлыми, как зеркало, металлическими ложками. Детей рассадили за столом. Мишку поместили между шестилетним Бориком и восьмилетней Кларой. Мишкин одногодок Борик ростом выше Мишки, но вдвое тоньше и легче. На грудь им повесили белые, как снег, салфетки. Повесили и Мишке на потерявшую цвет от грязи рубашонку. Он сидел с опущенными пот швам руками и робко рассматривал свою салфетку. Его белая голова еле виднелась из-за стола. К мишкиному удивлению, перед каждым поставили отдельную тарелку и положили коварную, горячую, как огонь, во время еды ложку.
Мишка знал обеды лишь из одной общей большой чашки, всей семьёй, деревянными ложками, поэтому всё, что сейчас происходило за столом, захватило его так, что время для него остановилось. Он поворачивал голову в сторону каждого, кто приносил что-либо на стол. А когда увидел в руках кухарки желе, не выдержал, спросил:
– А это што у тебя, сладкий кисель, штоли?
– Да, да, да, именно кисель, – скороговоркой ответила та.
– Ево тоже есь будем, штоль? А? – поинтересовался Мишка.
– Разумеется, кушать, а куда же его девать? – улыбалась барыня.
– Гы, я думал, гостям наварили. У нас только гостям варят, – сказал Мишка, шмыгнув носом и подвинув тарелку с чем-то к своему краю.
– Да, да, гостям мы наварили. Но ведь ты-то у нас гость? Ну, вот тебя и будем угощать, – успокоила кухарка.
Мишка недоверчиво улыбался и облизывал губы. Юля, тринадцатилетняя дочь барыни, целовала его в голову, в лоб, в щёки. В ответ Мишка чесал места поцелуев и вертел головой.
Положили котлеты с подливом – обычно завтрак был скромнее, но сегодня походил на обед – няня предположила, что дети, проголодавшиеся в дороге, будут, мол, кушать больше обычного.
Как только мишкину тарелку наполнили, он, не дожидаясь других, тотчас взял в обе руки по котлетке и быстро съел, а подлив выпил через край, прежде чем ему успели сказать: «Мишенька, ты с хлебом кушай, а то желудок испортишь». После этого отвернул салфетку и тщательно вытер о рубашку руки и губы. Затем подвинул к себе тарелку с белым хлебом и стал есть хлеб.
Никогда этим женщинам не приходилось видеть подобное и так смеяться. Весь обед они забавлялись своей «игрушкой», которая невозмутимо отвечала на все вопросы с детской простотой, а главное, деревенскими выражениями. Барчуки, недоумевая, смотрели на него и тоже смеялись, особенно Юля.
После завтрака дети вышли из-за стола, с них стали снимать салфетки. Мишкины оказались более грязной изнутри – от рубашки, испачканной в пыли, в саже, в дегте и ещё в чём-то, несмотря на то, что вчера он её сам «стирал» в Урале, перемазав в болотной грязи в роще, куда ходил с друзьями за грачатами.
Когда сняли салфетки, Мишка отряхнул и разгладил рубашку на животе, как бы опасаясь: не испачкалась ли она о салфетку, и направился к выходу, но Юля его остановила:
– У нас есть хорошие игрушки, мы пойдём все вместе играть на улицу. А сейчас нужно поблагодарить маму, няню и тётю.
Слова «поблагодарить» Мишка не понял, но когда дети стали подходить к женщинам, подавать руки и говорить «Спасибо», Мишка последовал их примеру – это ему было известно.
Совсем забыл Мишка о том, что он дома. Ему казалось, он попал в какой-то неведомый мир. Он забыл всё, что помнил о доме вообще. Проходя мимо своей землянки по двору, он постарался поскорее прошмыгнуть, чтобы не быть снова втянутым в её безрадостную бездну. Больше всего он боялся, чтобы не вышла мать и не отругала за то, что он надоедает господам, да ещё и объедает их. А, может, мать не забыла ещё картошку?
Принесённые игрушки совсем ошеломили его. Таких красивых мячей Мишка не видел никогда в жизни, даже у барчат, а уж у друзей – где там иметь такие сокровища! Вот уж теперь он наиграется в мяч, сколько захочет. А то свалял из коровьей шерсти, что это за мяч! Слёзы одни, а не мяч! Намокнет – суши его целый день, а потом шмякнешь об стену, а из него вода во все стороны и не отпрыгивает. Мученье одно.
Без Мишки теперь даже не садились за стол – дети заявляли: мол, у них плохой аппетит, когда нет Мишеньки. Когда наставало время обеда, а Мишка отсутствовал по каким-нибудь «неотложным делам», то приходилось ждать его или разыскивать, ничего не поделаешь.
Иногда заходила Елена Степановна и ласково для квартирантов спрашивала, не надоел ли им Мишка, да не объел ли он их, а то, мол, и прогнать неудобно. Тогда Юля бросалась ей на шею и просила не говорить этого. Барыня же подтверждала, что она очень довольна прекрасным настроением своих детей в обществе хозяйского ребёнка.
3
В середине срока господского отдыха приезжал на несколько дней сам барин, здоровый полковник лет сорока. Барин сказал, что Мишенька – необыкновенный мальчик с интересным, многообещающим будущим. Лаская Мишку, приговаривал: «Богатырь ты будешь с виду и казак душой…»
Барин уехал, и побежали, как прежде, весёлые, заполненные играми, купанием и обеденными церемониями дни.
Но всему бывает конец. Сизокрылым голубем пролетела Мишкин сплошная масленица.
Квартиранты, а особенно Юля стали просить Елену Степановну отпустить с ними Мишку в Пермь. Елена Степановна не соглашалась:
– Она бы шут с ним, наплевать, пускай бы ехал, у нас их, вы сами знаете, кроме него семеро, да и привезти то вы бы ево привезли весной, куда он к шуту денется, с хлеба долой, но ведь вы с ним замучаетесь. Мишка, ведь, это такой человек – ево вон в город с собой возьмёшь, дак и то он злу тоску нагонит: домой да всё, домой хочу. А с вами вон только до обрывов доедет и начнёт кричать, как поросёнок под ножом. – Елена Степановна при водила убедительные примеры, – у – у – у, и не говори, Юлечка, и не проси, милая, проклянёте вы нас, и себя.
Благодатный город Пермь представлялся Мишке не таким, как Оренбург со своими огромными, мрачными домами и душными, пыльными, шумными улицами, от которых в сон клонит и домой хочется. А в Перми и воду-то берут не из Урала, а из какого-то крючка, согнутого из железа, просто на улице. Тоже плохо, пойди-ка, искупайся там, попробуй. Нет, Пермь-то, наверное, хорошая станица. Роща большая, больше нашей, грачат там, должно быть, полно, лови, сколько хочешь. Подсолнышков много растёт, а арбузов и дынь – сколько влезет. В ярах стрижиных гнёзд – видимо – невидимо, а рядом висит солодковый корень в руку толщиной, дёргай, знай. Мишка согласен ехать, но мать – ни в какую. Придётся остаться, нельзя же мать обижать, чего доброго, любить не будет. Мало ли што хочет Юля! Она, вон, говорит, што могут увезти меня потихоньку от матери, эх, какие хитрые, а рази так можно? Вот если бы они и маму взяли, вот это бы да!
За несколько дней до отъезда поехали в город фотографироваться с Мишкой, он был заснят в разных позах и гримасах. И отдельно с Юлей. До этого Мишка свою физиономию, кроме как в ведре с водой да в начищенном самоваре, нигде не видел, даже в зеркале. Зеркало у Веренцовых было старое, почерневшее, прибитое высоко, чтобы не достали дети. На прощанье Мишке подарили столько всяких игрушек, что их могло бы хватить до старости.
В день отъезда все уже до восхода были на ногах. Юля в эту ночь не спала ни минуты. Она несколько раз подходила к сеням землянки, где спал с матерью Мишка, совершенно равнодушный к завтрашнему событию. Елена Степановна не могла знать страданий Юли, иначе бы она отступилась от своего решения, отпустила бы Мишку с господами, а там, как знать? Может быть, и остался бы в Перми навсегда. Юля то ходила по двору, то сидела на крыльце и ждала, не выйдет ли Мишка; ей хотелось в последний раз погладить его по белой пушистой голове… Уже перед утром, когда Юля всё ещё сидела с распухшими от бессонницы глазами на своём крыльце, на вопрос няни «давно ли она встала» ответила: «Только сейчас». Что-то подсказывало ей, что правду говорить нельзя.
Никакие уговоры на Юлю не действовали, она рыдала до самого Оренбурга. С ней плакали и остальные дети, им тоже не хотелось расставаться с Мишкой. На одной из станций как будто уже успокоившаяся и смотревшая в окно Юля вдруг не своим голосом закричала: «Мишенька! Вон Мишенька!» и бросилась к окну. Поезд, набирая скорость, отходил от перрона. Девочку еле удержали и успокоили. Позднее Юля рассказывала, что вне всякого сомнения она видела на перроне Мишеньку…
И этому должен был придти конец. Под новыми впечатлениями Юля постепенно забывала Мишку, но всё же дала себе слово, что хоть через десять лет, а увидится с ним, чтобы больше не расставаться. Какой любовью любила она Мишку – трудно понять.
Впал в тоску после отъезда квартирантов и Мишка. По нескольку раз на дню заходил он в дом, осматривал все уголки: не окажется ли там что-нибудь, напоминающее о дачниках, и не найдя ничего, выходил со слезами. Иногда со двора он отчётливо слышал голоса Юли и барчуков в доме, бросался туда, но кроме жуткой тишины, там никого не было.
4
Мишка перестал есть, с ним случилась горячка. Болезнь в таких случаях – лучшее лекарство. С квартирантами Мишке было не до друзей, ведь столько игрушек у барчат! А теперь, пожалуйста, можно сходить. Пришли друзья, и через несколько минут их ватага была уже в роще. Со всех сторон окружала их шелестящая листва, пронизанная золотистыми снопами солнечных лучей; густые кусты шиповника с ярко тлеющими плодами, заросли жимолости, опутанной цепким хмелем. Порхали, щебетали на знакомые голоса птицы.
Мишка забежал на то место, где больше месяца назад выпустил в кусты нескольких грачат из своего садка. Птенцы, очевидно, уже летали вместе со взрослыми, вон сколько их кружилось над головой, роняя белые капли.
Под кустами колючего шиповника и жимолости женщины выбирали ежевику, она росла здесь в изобилии, крупная, иссиня-чёрная, такая сладкая! Только пробивающаяся кое-где жёлтая листва выдавала приближение осени. На бахчевых полосах у рощи над Уралом звали к себе дыни, арбузы, тыквы, подсолнухи с тяжёлыми, свисающими, высматривающими что-то на земле головами. Ласкали глаз светло-жёлтые и буро-зеленоватые дыни, некоторые, не снятые вовремя, растрескались под жарким солнцем, источают аромат, стоит только взять в руки… А белые и полосатые тонкокожие арбузы! воткнёшь в него конец ножа – арбуз тут же раскалывается пополам, мякоть в нём красная, даже с каким-то розоватым оттенком, посыпанная, как бисером, мелкими каплями влаги, а вкус, а аромат… Боже!..
Мишку не занимало сейчас всё это. Он неотступно думал об уехавших, ему казалось, что, пока он здесь, они вернулись в станицу. Он опрометью кинулся домой.
После этого Мишка пролежал ещё несколько дней. В полубреду видел перед собой Клару, пытающуюся побороть его, Борика – с худенькими ручонками. Иногда договорившись с няней съесть полагающееся ему не за столом, а на улице, Борик, подав Мишке знак, убегал с едой за соседний угол и ожидал друга. Дорогу за угол Мишка знал хорошо, там он с удовольствием «выручал Борика из беды».
Видел Мишка перед собой и милую, какую-то близкую, родную Юлю, никогда без улыбки не смотревшую на Мишку, в каком бы настроении ни была. Иногда, подбежав к ней, он обнимал её ноги. Он помнит постоянные слова Юли: «Мамочка! Да посмотрите же сюда, убедитесь, что Миша бесподобно забавный!» А иногда Юля с тем же бежала к Елене Степановне, целуя её, упрашивала пойти посмотреть на этого проказника, но Елена Степановна, поцеловав барышню, как дочь, отвечала:
– Боже мой, а то я ево не знаю. Он мне по ночам надоел, как лихоманка, все бока протолкал ногами, возьмите ево хоть на одну ночь, ради Бога. – Но Мишка не хотел ложиться ни с кем, кроме матери, несмотря на то, что у неё на постели кусали блохи и клопы.
Но вот и пожелтели листья на деревьях. Сильные осенние ветры сметали их в кучки, расбрасывали и покрутив вокруг какого-то невидимого центра, складывали на другом месте. Совсем обнажились деревья, сквозь них ясно просматривалась даль. Горячие летом песчаные пляжи опустели и похолодали. Пусто и жутко в роще, не слышно в ней ни одного голоса. Там, где были тяжёлые головы подсолнухов, теперь чёрное поле, утыканное толстыми, короткими будильями. На бахчах темнели брошенные, убитые заморозками недозревшие дыни, арбузы, тыквы. Утки уже не плавали по реке, а собирались стаями по берегам – с поджатыми ногами плотно припав к песку, поминутно жалобно и громко кричали, как будто звали улетевшее лето.
По ночам в небе слышны были на разные голоса крики пролетающих птиц. Блестящая лента Урала хорошо видна им с высоты, она указывает путь с севера на юг – к морю на зимние квартиры. Иногда перелётные птицы останавливались на дневную кормёжку, стаями садились на воды Урала, озёр, стариц. Садились на просторные поля, собирали по жнивью оставшиеся колосья и зерно.
В эту осень Мишке казалось, что лето увезли с собой барчата, и оно сейчас с ними там, где-то.