
Очерки из петербургской жизни
– Что мне за дело до вашей Галерной гавани? – перебил генерал. – У вас есть непосредственный начальник: вы должны обращаться с вашими нуждами к нему, а не ко мне… как же вы можете лезть ко мне сюда, со всякою глупостью? Что это за своевольство!
И как вы можете самого себя рекомендовать… Что это такое?.. Извольте выйти вон.
И начальник энергическим жестом указал Петруше на дверь.
– И знайте, – прибавил он, – что такая с вашей стороны дерзость не может всегда пройти вам даром. Пошлите ко мне сейчас вашего столоначальника.
Столоначальник в одно мгновение ока явился перед начальником и вышел из генеральского кабинета бледный. Он накинулся на Петрушу. Петруша вспылил и, не давая себе отчета в словах, не помня, что он говорит, объявил, что он подает в отставку, и тотчас выбежал из департамента.
Он едва очнулся на половине дороги.
«Что я сделал, – подумал он, – и что я буду делать теперь?» В совершенном отчаянии он возвратился домой, а дома ожидало его новое горе.
Старушка мать бросилась ему навстречу. На ней лица не было. Она объявила ему, что Таня лежит в обмороке; что вскоре после его ухода в департамент она выбегала в кухню, шепталась с кухаркой и, возвратясь из кухни бледная как смерть, вдруг схватила себя за голову и грянулась об пол; что, когда ей расстегнули платье, на груди нашли смятую записку и что кухарка призналась, что эта записка отдана ей лакеем генеральского сына с просьбою доставить ее барышне.
И старушка подала записку сыну.
Петруша в эту минуту забыл о своем собственном горе. Он помертвел, выслушав мать, и с нетерпением, дрожащими руками, раскрыл записку.
Она была без подписи и вот какого содержания:
«Отношения наши должны кончиться. К тому же я не давал тебе клятвы в вечной верности. Я более не могу с тобой видеться, ты сама поймешь причину, если я тебе скажу, что я женюсь. Прошу тебя быть благоразумной и не делать никаких скандалов – это ни к чему не поведет. Поверь, что я все, что могу, для тебя сделаю, – свои обязанности в отношении к тебе я очень хорошо понимаю; свидание же наше бесполезно, теперь ни к чему не послужат сцены; а я надеюсь, что ты не откажешься хоть в этот раз принять от меня небольшую сумму, которая поможет тебя обеспечить и которую ты вскоре получишь через моего поверенного, о чем я уже распорядился…» Петруша пробежал эту записку, смял ее в руке и положил в карман. Матрена Васильевна смотрела на него, ожидая, что он передаст ей содержание записки; но Петруша сказал только:
– Пойдемте, матушка, к Тане.
Когда они вошли в комнату, где Таня лежала на постели, Петруша подошел к ней.
Таня открыла глаза и посмотрела блуждающими, бессмысленными глазами на брата и на мать. Петруша припал к ней, давясь слезами, и повторял захлебывавшимся голосом:
– Полно, Таня, успокойся, Таня!.. Бога ради, не мучь себя напрасно.
Матрена Васильевна со стоном и оханьем говорила:
– Голубушка моя, что с тобою? что ты чувствуешь? скажи нам.
Но Таня ничего не понимала и ничего не отвечала. Петруша обратился к матери и сказал:
– Маменька, я побегу за лекарем, а вы покуда не трогайте ее.
У Тани сделалось воспаление в мозгу. Две недели она была почти в безнадежном состоянии. Петруша и мать не отходили от нее. На это время конопатчик Тимофей почти поселился у них: он бегал за лекарством в аптеку, к фельдшеру, заведовал всем и распоряжался, потому что Матрена Васильевна бросила все. Таня выздоровела. Она так изменилась, что ее было узнать невозможно. По целым часам она сидела сложа руки и не говоря ни с кем ни слова. Ласки брата и матери были ей в тягость, и она отвечала на них с принуждением…
В одно из последних чисел октября, дней через восемь после того, как Таня встала с постели, вечером поднялся сильный ветер, вода начала выступать и разливаться за плетни по огородам, выходившим к самому взморью. Во всей Гавани поднялась страшная тревога и суматоха Везде загорелись огоньки. Все перебирались и переносились на свои чердаки. В каждом домике раздавались стоны и оханье старух, крик женщин, визг детей.
Ветер к ночи усилился. Вода прибывала, затопив ближние к взморью улицы, и пробиралась в подполья. Ночь была такая темная, хоть глаз выколи. На Адмиралтейской башне горели уже три фонаря. Матрена Васильевна, Петруша и кухарка перетаскивали также кое-какие вещи получше на чердак. Таня помогала им, и на замечания матери: «Ты уж не трогай: мы всё это без тебя сделаем… Куда тебе! Ты еще такая слабая, еще, сохрани бог, простудишься да опять сляжешь», – Таня отвечала: «Ничего, я совсем теперь здорова, вы не беспокойтесь обо мне», – и бегала вместе с другими снизу на чердак. Вода у их домика остановилась на половине завалины, потому что он стоял немного выше других, но все пространство от их завалины до другого домика по ту сторону канала было затоплено. Огоньки в окнах отражались и трепетали в мутной воде, которая ходила волнами и с плеском ударялась в стены домов, разливаясь и проникая во все щели и подмывая шаткие их основания. Издали по временам раздавались протяжные крики, заглушаемые стоном и свистом ветра. Ветер, однако, понемногу начинал стихать.
– Ну, слава богу, Петруша, – сказала Матрена Васильевна, спускаясь с чердака, – ветер-то стал, кажись, потише, и вода маленько убыла… А где Таня?.. Таня! Таня!
– Она сейчас была тут, – отвечал Петруша, и он также стал кричать: – Таня! Таня!..
Ответа на эти крики не было.
– Где Таня? – с испугом вскрикнула Матрена Васильевна, натолкнувшись на кухарку:
– Я не знаю, матушка! она в сенях была сию минуточку, – отвечала кухарка.
Петруша, потерявшись, начал бегать по всему дому, шарить во всех углах и кричать:
– Таня! Таня!
Он выбежал в сени, на улицу, остановился по колено в воде и кричал:
– Таня! Таня!
Но в ответ на это только завывал ветер и раздавался плеск воды…
Тани нигде не оказалось.
Бледное, печальное утро взошло над полузатопленной Гаванью. Матрена Васильевна все еще жила надеждой, что дочь ее где-нибудь отыщется; но с первым утренним светом эти надежды начинали в ней исчезать. Она подошла к окну, взглянула на убывающую воду и отчаянно вскрикнула в последний раз:
– Где ж моя Таня?..
У ней отнялся язык. Двои сутки пролежала она без движения, без памяти и без языка, а на третьи сутки отдала боту душу.
Тимофей и Петруша опустили ее в могилу.
Дней через пять после ее похорон Тимофей, все ходивший по берегу взморья и как будто искавший чего-то, увидел верстах в двух от Гавани, на самом завороте острова, женский труп, только что прибитый волною к песчаной отмели. Это был, по всем приметам, труп Тани. Он сам сколотил для нее гроб, вырыл могилу в лесу недалеко от берега, прочитал над гробом молитву и опустил его. Через несколько времени он обложил могилу дерном и поставил крест над нею.
Эту могилу, с почерневшим и покачнувшимся от времени крестом, можно видеть до сих пор влево от Смоленского кладбища, в лесу, на оконечности Васильевского острова.
О Петруше несколько времени после похорон матери не было никакого слуху. Где он скрывался, неизвестно; только он не возвращался более на свою квартиру.
Через несколько дней после этого, перед самым рождественским постом, у освещенного плошками подъезда на одной из больших петербургских улиц столпились любопытные в ожидании молодых. Две горничные из соседнего дома рассуждали между собою:
– А что, Маша, невесту-то ты видела?
– Как же, видела. С рожи-то она так себе; только, говорят, пребогатейшая… Он-то красавец перед нею… ну да, видно, на богатство польстился; а уж волокита такой, что этакого и нет другого… Просто бедовый!
В эту минуту к подъезду с громом начали подкатываться кареты, и из них, мелькая блестящими тенями, стали выскакивать дамы в великолепных туалетах и кавалеры в военных и статских мундирах, с кавалериями через плечо и с блестящими украшениями на шее и на груди, и в числе их начальник Петруши.
– Смотри, смотри… вот и молодые! – вскрикнула одна из горничных, толкая другую.
Все придвинулись к подъезду, чтобы лучше видеть молодых. Какой-то молодой человек, в фуражке, бедно одетый и бледный как смерть, протолкался вперед всех и стал у самого подъезда, оттолкнув женщину с платком на голове, не пускавшую его. Женщина выругала его мазуриком.
Из кареты вышла сначала молодая, в белом атласном салопе, а за нею уже молодой, в блестящем мундире, на который была накинута шинель, и в трехугольной, также блестящей, шляпе. Он ступил на тротуар с подножки; но в это самое мгновение человек в фуражке, протолкавшийся вперед, ринулся на него с каким-то безумным ожесточением… Затем раздался крик… Несколько человек из толпы вместе с полицейскими служителями схватили безумца и связали. В руках его оказался нож.
Суматоха у подъезда сделалась страшная. К счастию, он не успел нанести вреда молодому.
– Вот ведь я говорила, что мазурик! – вскрикнула с каким-то торжественным ожесточением женщина с платком на голове…
Это необыкновенное происшествие наделало в Петербурге большого шума. О нем долго были различные, весьма противоречащие толки.
Именинный обед у доброго товарища
Я был приглашен одним из моих университетских товарищей на обед, по случаю именин жены его.
Товарищ мой имеет состояние, притом служит, помаленьку подвигается впереди со временем, может быть, достигнет и до генеральского чина. Человек он мягкий, кроткий, довольный всем и добросердечный в высшей степени. Супруга его дама полная, очень приятной наружности и с постоянно заспанными глазами. Оба они очень радушны, любят угощать, невзыскательны в выборе своих знакомых и большие охотники до чиновных особ. Посещением чиновных особ они гордятся, остальным гостям радуются. Если кто-нибудь зайдет к ним нечаянно обедать, они бывают тронуты этим чуть не до слез… Таких гостеприимных домов в Петербурге очень мало. Дом моего товарища клад для так называемых блюдолизов (pique-assiettes), которых в Петербурге, как и во всех больших городах, очень много… Я забыл еще об одной черте – товарищ мой и жена его несколько падки к лести, очень чувствительны и склонны к слезам.
Я приехал к пяти часам, зная, что званые обеды начинаются всегда позже обыкновенного. В гостиной я нашел трех пожилых чиновных особ и человек восемь также пожилых, но менее чиновных, в числе которых был один маленький и грязненький господин, в вицмундире, с манишкой, торчавшей из-под жилета, с застенчивыми манерами, державшийся больше около стенок и в углах и наклонявший почтительно голову всякий раз, когда чиновная особа проходила мимо него или взглядывала на него.
Господин этот смотрел блюдолизом. Кроме этого, были еще тут два молодых человека, неопределенных и робких, державших себя в стороне, с которыми маленький господин от времени до времени заговаривал.
В столовой был накрыт длинный стол, с именинным граненым хрусталем, а на ломберном столе между двух окон стояла закуска, на которую маленький и грязненький человек поглядывал исподлобья, но с приятностью. В то время как я вошел в гостиную, одна из чиновных особ разговаривала с каким-то господином, стоявшим задом ко мне.
Поздравив хозяина и хозяйку, я пошел положить мою шляпу в залу. В эту минуту господин, разговаривавший с чиновной особой, обратился ко мне и с необыкновенною приветливостью и приятными улыбками закивал мне головой.
Я узнал в нем также моего старого товарища, которого я совершенно потерял из виду и не встречал лет десять. Это был господин среднего роста, бледный, с тонкими губами, худощавый и сутуловатый, в очках, с крестом на шее и с другим в петлице.
Когда чиновная особа отошла от него, он бросился ко мне с каким-то особенным чувством и протянул мне обе руки. Такой порыв несколько удивил меня, потому что я никогда не был с ним в близких сношениях.
– Как я рад, что я тебя вижу… боже мой, какая приятная встреча!.. – и, говоря это, он крепко жал мне обе руки. – Сколько лет мы не видались! И не мудрено. Ведь я уже лет шесть, как оставил Петербург – и не сожалею об этом. Я служу в провинции; благодаря бога, занимаю место почетное, начальство расположено ко мне, я исполняю свой долг по совести – спокоен и счастлив. Вообрази, я в нынешнем году получил три награды: вот это – он указал на свою шею, благоволение и годовой оклад. Это, братец, не со многими случается. Три награды в один год! Се жоли!
Он на минуту остановился и посмотрел на меня. Я смотрел на него. Кажется, несколько недовольный тем, что лицо мое не выражало никакого изумления, он продолжал однако:
– Я устроился так, что не завидую никому; женат, братец, имею милую, добрую жену, хорошую хозяйку, обзавелся деточками… Старшему сыну будет вот на пасхе уже пять лет. Да какой мальчик-то, если б ты видел; я отец, мне хвалить его, конечно, смешно, но если ты когда-нибудь заедешь в наши страны и будешь у меня, ты увидишь: головка у него совершенно в роде рафаэлевских ангелов. И какой умный, бойкий мальчик! уж читать умеет, страшный охотник до книг… И вообрази, что при всем этом у меня женино имение под рукою – в двадцати верстах от губернского города, да и мое не очень далеко – ста верст не будет. Еще служба несколько мешает, а хозяйством я люблю заниматься – это моя страсть – и я в этом деле кое-что таки понимаю. Ты, верно, читал мои статейки в «Записках Вольно-Экономического общества»?.. Посмотри, какой у меня порядок в деревнях: все, и дворовые и крестьяне, по струнке ходят, а между тем крестьяне любят меня, как отца. Народ наш вообще, братец, славный и привязан к своим помещикам, разумеется, если они хорошие, а у нас в губернии все помещики прекрасные… Ну, конечно, в семье не без урода. Положение крестьянина, я тебе скажу, самое завидное, если помещик хороший…
Благодетельный помещик продолжал бы, вероятно, свой разговор еще долго, но равнодушие, с которым я выслушивал его, несколько охладило его, он остановился и после минуты молчания (я не нашелся ничего сказать ему) потрепал меня по плечу.
– Ну, а ты все по-прежнему занимаешься литературой? – сказал он мне с приятною, но несколько ироническою улыбкою.
– По-прежнему, – отвечал я.
– Это, конечно, дело хорошее, – возразил он, – но я признаюсь откровенно, мы с тобой товарищи, так нам с тобой церемониться нечего, – я, господа, на всех на вас пишущих сердит немножко… Как-то вы на все странно смотрите, отзываетесь обо всем с какою-то желчью, отыскиваете везде одни недостатки…
В эту минуту раздался голос хозяина дома:
– Милости прошу закусить, пожалуйте…
Все двинулись в столовую, и речь о литературе была прервана.
Минут через десять все уселись за столом. Чиновные особы на почетном конце, близ хозяйки дома, а мы ближе к хозяину. Первые блюда прошли в молчании, раздавался только звон тарелок и стук ножей и вилок. Когда желудки несколько понаполнились, хозяин дома, не отличавшийся большим тактом и постоянно озабоченный мыслью занимать своих почетных гостей, обратился к одной из чиновных особ и, чтоб завести общий разговор, сказал с приятною улыбкою:
– Читали ли вы, ваше превосходительство, «Губернские очерки» Щедрина?..
Хозяин дома читал очень медленно, он читал больше после обеда, лежа на диване, и после двух страничек обыкновенно засыпал, но любил чтение и любил иногда поговорить об литературе.
– Эти очерки, ваше превосходительство, прекрасно написаны, и все их очень хвалят.
– Что такое? Какие очерки? – произнесла чиновная особа… – Нет, я не читал… У меня и на дело-то не станет времени.
– Гм! – промычал несколько смущенный хозяин дома.
– Позволь, Евграф Матвеич, – произнес благодетельный помещик чрезвычайно благонамеренным голосом, поправляя очки и смотря на чиновных особ, – я очень уважаю тебя и знаю твои правила, потому что мы знакомы почти с детства и сидели на одной скамейке, – но, извини меня, с твоим мнением я согласиться никак не могу. Очерки господина Щедрина я читал, и, признаюсь тебе откровенно, направление их мне весьма не нравится: в них все представляется в искаженном виде, с одной только неблагоприятной стороны, – что недобросовестно.
Благодетельный помещик обратился к одной из особ…
– Уездные и губернские власти, ваше превосходительство, помещики и даже дамы представляются в этих очерках в самых грязных красках… Таких уже нет в наше время…
Тоже в этих очерках сочинитель нападает на взяточничество… Да, помилуйте, я сам служу, имею сношения со всеми… Смело могу сказать, положа руку на сердце, что у нас в губернии нет ни одного взяточника… Помилуйте, мы и не потерпели бы такого!.. Я по крайней мере про себя скажу, что я с человеком, который решился бы взять взятку, если бы он был даже мой старший, не захотел бы служить ни одного дня; а если б он был мой подчиненный – я бы и пяти минут не стал держать его при себе. Сохрани боже!.. А эти сочинители ничего сами не знают, а так говорят зря, что им придет в голову. Это недобросовестно, ваше превосходительство. Он обратился ко мне.
– Ты меня извини, – сказал он мне с приятною улыбкою, – я говорю не о всех сочинителях, тебя я не причисляю к таким, потому что хорошо знаю твои правила…
Маленький и грязненький господин, все время молчавший, вдруг произнес, взглянув на одну из особ и скромно потупив глаза:
– Действительно, ваше превосходительство, они прекрасно и совершенно справедливо рассуждают (он указал головою на благодетельного помещика). К величайшему прискорбию, новейшая литература… за немногими исключениями… (маленький и грязненький господин с лицемерно-сладким выражением взглянул на меня) изображает только картины, возмущающие душу, как будто у нас нет людей добродетельных, прекрасных, бескорыстных, исполняющих свято свой долг, которые составляют, так сказать, украшение общества.
– Все знают, что такие люди есть, и никто не сомневается в их существовании, – сказал я, – но есть и другого рода люди, для которых нет ни долга, ни чести, ни совести… и, я думаю, нет преступления изобличать такого рода людей и предавать суду общественному. Литература делает в этом случае не дурное дело.
– Ну-с, позвольте вам заметить, – сказал один из присутствовавших, господин, очень важный по фигуре, улыбаясь с иронией, – вы вашей литературой уж злоупотреблений и взяточничества не истребите… Нет? Следовательно, к чему же об этом писать, только скандал делать!..
– Именно, – продолжала одна из особ с непритворною грустию, – это удивительно, что нынче вообще пишут… вот хоть бы, например, этот Гоголь… Ну, где таких людей можно встретить нынче, каких он описывает?.. Что касается до меня, я, слава богу, пятьдесят восемь лет живу на свете, бывал везде и в провинциях, а никогда не встречал таких уродов… и вся его книга, эти «Мертвые души», зловредное сочинение и оскорбительное для дворянского сословия…
– И, по моему мнению, – прибавила другая особа, – злоупотребления разные, взяточничество и тому подобное, – это совсем не дело литературы, она не должна в это вмешиваться… Мало ли у нее предметов для описания – картины природы, любовь!
Почему бы, например, не взять какой-нибудь исторический сюжет… вот хоть бы из царствования Бориса Годунова, что ли?.. тут поэтическое воображение очень может разыграться; а то чиновники, помещики – ну кому это интересно?
– Совершенно справедливо, – заметил благодетельный помещик с чувством.
– Золотом бы напечатать ваши слова, ваше превосходительство, – произнес с горячностью маленький и грязненький господин, который перед жарким начинал приходить в беспокойство и все хватался рукою за свой карман… Беспокойство это еще более увеличилось, когда появилось шампанское и начались поздравления. После поздравления все на минуту смолкло. Маленький и грязненький господин встал, вынул из кармана дрожащей рукой бумажку и обратился к хозяйке дома.
– Позвольте… я приготовил, – сказал он, заикаясь, – небольшое приветствие в стихах… Я желал бы…
Все обратились к нему с любопытством, и он начал читать с чувством, с увлечением и нараспев:
Семьи достойной украшенье –Примерная хозяйка, мать;Супруга гордость, утешенье!Примите наше поздравленье…Чего могу вам пожелать?Одно – чтоб божья благодатьВас осеняла, как доныне;Чтоб в вашем Мише – добром сынеВсе добродетели отцаВо всем их блеске отразились…Об этом молим мы творца!Чтоб это пожелать – явилисьСегодня к вам на ваш обед:Сановники, друзья, подруги –И все приносят свой приветХозяйке доброй и супруге!..Цвети ж, цвети на много лет, –Семье и всем на утешеньеПроизнесем мы в заключенье!..Поэт смолк, поклонившись, при кликах: «Браво! прекрасно!» А у хозяина дома покатились слезы из глаз, и по окончании чтения он прижал к груди своей грязненького господина.
Когда все вышли из-за стола, грязненький господин, который удостоился одобрения чиновных особ и даже пожатия руки, подошел к хозяйке дома, поговорил с нею что-то и поцеловал ее ручку. Он платил тем семействам, которые допускали его к себе, за даровые обеды и ласку лестью и мадригалами в дни именин и рожденья. Господин этот – литературный обломок времен давно минувших, лет тридцать, или тридцать пять назад тому пописывал еще стишки в «Колокольчиках», в «Гирляндах», в «Звездочках», в «Дамском журнале». Он смотрит с озлоблением на новую литературу и взводит на нее страшные обвинения за то только, что она не подозревает его существования.
В то время как чиновные особы садились за карточные столы, он подошел ко мне.
– Вы не смейтесь над моими виршами, – сказал он, смотря на меня с подобострастным и вместе язвительным выражением, – перед обедом, едучи сюда, мне пришел в голову этот экспромт, и я для памяти набросал его на бумажку. Мы уж люди отжившие, отсталые… Куда же нам гоняться за новейшими писателями и иметь такие возвышенные мысли, какие имеют они! Мы действуем в простоте души. У нас глаголят уста только от избытка сердца…
И он засмеялся насильственно, схватил мою руку и крепко пожал ее.
Я отыскал свою шляпу и незамеченный добрался до передней, дав себе слово не ходить больше на именинные обеды к моему доброму товарищу.
Слабый очерк сильной особы
Его превосходительство занимает значительное и видное место, так что другие генералы, когда речь заходит об нем, говорят обыкновенно со вздохом и покачивая головой: «Эк везет-то человеку! Эк везет! даже противно! В сорочке родился!» И действительно, место, занимаемое его превосходительством, во всех отношениях завидное место – и по окладам, и по почету, и потому еще, что оно такого рода, что невозможно почти обойтись без его превосходительства. Оттого с ним обращаются приветливо, ему улыбаются и подают два пальца такие сановники, при одном виде которых у всех петербургских чиновных людей, до четвертого класса включительно, захлебывается дыхание и замирает под сердцем. Я сам был однажды свидетелем в театре, как во время антракта его превосходительству протянули приветно два пальца и с каким почтительным восхищением он коснулся этих пальцев, нагнув голову ниже желудка; я сам видел, как после этого магического прикосновения его превосходительство выпрямил свой стан, торжественно загнул голову назад и с победоносной улыбкой продолжал свое шествие середи толпы, которая с любопытством осматривала его и провожала его глазами, шушукая: «Кто это такой?.. Вы видели, как сам NN. протянул ему руку!» Я имею честь знать его превосходительство очень давно. В детстве он поднимал меня на руки и трепал по щеке… когда еще не мечтал быть тем, чем он теперь, когда при входе особ четвертого класса, он робко отступал, низко кланяясь им, и только отвечал на их вопросы, не смея заговаривать с ними. Вследствие такого давнего знакомства его превосходительство удостоивал меня своим особенным вниманием, а иногда позволял себе в разговоре со мною употреблять одобрительные и весьма лестные для меня шутки, чего не удостоивалисъ другие господа, имевшие равный со мною чин, – чин очень слабый.
Мало этого, его превосходительство не один раз изволил приглашать меня на обеды к себе и даже сажал меня возле себя с левой стороны. Если я долго не бывал у его превосходительства, он, при встрече со мною на улице, останавливался и говорил: «Что это, батюшка, вы совсем пропали, вас не видно, вы забыли меня… Стыдно, стыдно!» – и при этом иногда благосклонно грозил мне своим указательным пальцем. Сначала его превосходительство имел небольшую казенную квартиру и вел образ жизни очень умеренный. Раз в неделю у него обыкновенно обедали гости, именно по воскресеньям.
Эти гости состояли из старых избранных друзей его превосходительства, но про них… увы! нельзя было сказать того, что с гордостию сказал про своих друзей Ф. Н. Глинка:
Все тайные советники,Но явные друзья!Нет, у его превосходительства, хотя он уже десять лет пользовался этим титлом, этим венцом всех наших помышлений и надежд (известно, что все мы – русские дворяне родимся для того только, чтобы сойти в могилу с генеральским титлом…), у его превосходительства в ту эпоху между друзьями еще не было ни одного тайного советника… Я имел удовольствие знать всех друзей его превосходительства той давно минувшей эпохи: надворного советника Ивана Ильича Нефедьева, с Станиславом на шее, который постоянно ходил на цыпочках, как будто пол под ним был хрустальный, говорил, выдвигая губы вперед и сжимая их, как будто собирался играть на флейте, к каждому слову прибавляя с и ваше превосходительство, отчего разговор его походил несколько на птичий свист, и смотрел на всех генералов так приятно и с таким умилением, как дети смотрят на конфекты. Статского советника Василья Васильича Прокофьева, с Анной на шее, отличавшегося светскостию приемов, ловкостию движений, увлекательной диалектикой, артистическими наклонностями (он прекрасно декламировал стихи и пел куплеты) и глубокомысленностию. Я как теперь помню (такие минуты никогда не забываются!), как Василий Васильич, после сладко свистящих речей Ивана Ильича, однажды отвел меня в сторону и произнес с понижением и возвышением голоса: