Идти Периклесу было недалеко: как и Фарсагор, как и все богатые люди, он жил в новой, более удобной части квартала Керамейкос, за речкой Эриданом, где было и просторнее, и больше зелени. Но этих нескольких кварталов было достаточно, чтобы за это время Периклес мог еще и еще раз привычно оглядеть ту шахматную игру, которую он вел в Афинах вот уже столько лет.
Война близко, это совершенно ясно. Ясно, что за Фивами стоит Спарта. К этому времени власть над Элладой разделилась так: на суше господствовала суровая Спарта, на морях царили Афины, хотя с многочисленными пиратами они справиться и не могли. Афинский флот каждый год выходил в море, чтобы показать всем морскую мощь республики, и всякий раз после такого плавания число «друзей» у Афин увеличивалось. И сухопутные силы Аттики были солидны: она могла выставить в поле до 13 000 гоплитов, не считая гарнизонов в крепостях в 1600 человек. Кавалерии было 1200 человек, а кроме того, было 1600 конных лучников. Это было кое-что, а так как в Афинах жили еще люди, видавшие и Марафон, и Саламин, то можно было надеяться и на дух республики, как ни пошатнулся он после персидских войн. В казне Афины Партенос да и других богов было собрано немало сокровищ, и союзники Афин усердно пополняли казну республики. Нет, играть было можно, тем более что стены, соединявшие Афины с гаванью Пиреем, заканчивались и теперь, при господстве на морях, никакая осада городу и республике не была уже страшна.
И мысль Периклеса перескочила в те уже далекие годы, когда он совсем еще молодым человеком вступал на поприще общественной деятельности, которая – его сердце гордо забилось – дала такие блестящие результаты. Разве можно сравнить Афины того времени с теперешними? И все это сделал главным образом он.
…Живо встали в памяти его первые шаги на арене жизни, в те дни, когда, сменив честного и строгого Аристида, всеми делами республики ведал пламенный и одаренный Кимон. Он совершенно иначе понимал задачи времени, чем Периклес, но ему все же нельзя не отдать дани справедливости. Прежде всего это был мужественный человек, знавший агору, и суровый воин, который не останавливался ни перед чем. Его осада крепости Эйон во Фракии кончилась тем, что командир крепости перед сдачей зарезал жену, детей, весь гарем, рабов, побросал золото и серебро в море, сам зажег свой погребальный костер и бросился в пламя… А этот орлиный налет Кимона на остров Скирос, опасное гнездо пиратов? Он покорил остров, с великим трудом отыскал могилу Тезея и с великим торжеством перевез его прах в Афины. Острословы на ушко шептали, что, может быть, кости и не Тезея, но одобряли Кимона: это поддало жару афинянам. Затем усмирение целого ряда возмечтавших было о себе островов, приведение их снова под высокую руку афинскую и, как венец всего, изгнание персов из всех крепостей, которые они занимали еще во Фракии, освобождение от них почти всего побережья Малой Азии – еще небывалое возвышение Афин, главы так называемой Делосской федерации…
Какое время и какие люди!..
Тем временем в Спарте Павзаний, победитель при Платее, делает попытку заменить власть царей властью эфоров. Но когда, открытый, он искал убежища в храме, именно эфоры завалили двери храма камнями и холодом принудили героя к сдаче: Спарта пожертвовала им ради поддержания добрых отношений с могущественными Афинами. В этом деле запутался тогда и Фемистокл, который бежал из Аргоса в Сицилию, а потом – там его не приняли – в Эфес и в Сузы, где он и предложил свои услуги персидскому царю для вторжения в Элладу. Он жил там в великом почете, засыпанный золотом. И – умер… Да, это было уже двадцать лет назад, когда все ярче и ярче стала разгораться звезда его, Периклеса. Он должен был по пути к почестям и власти перешагнуть и через кровь: Эфиальд, вождь демократии, был убит агентом одного из тех многочисленных тайных обществ, которые работали над установлением олигархии на месте утопающей в болтовне демократии, в предположении, что олигархия будет лучше. И к власти над демократией пришел он, представитель одного из знатнейших родов Аттики, Алкмеонидов, из которого был и Алкивиад. Учителями Периклеса были философ Анаксагор из Клазомены и музыкант Дамонид. Потом злые дураки болтали, что это Дамонид подсказал мысль платить гражданам за их политическую деятельность, то есть как бы подкупить народ из его же собственных средств…
Как и его приятель Фукидит, он мало верил в бредни народной религии, хотя и не показывал этого: народ не терпел вольнодумцев. Его политические противники выдвинули против него его дружбу с такими скептиками, как Дамонид и Анаксагор. Дамонид был подвергнут остракизму, то есть изгнанию из Афин, а Анаксагор приговорен к смерти, и большого труда стоило Периклесу дать учителю возможность бежать в Лампсак, на Геллеспонте. И, споро шагая в трепетном свете факела по красивейшей улице Афин, Дромосу, он усмехнулся: в это время в Афинах, в городе-светоче, изучение астрономии было запрещено демократией вот уже почти полвека!..
Двойными Воротами он с Дромоса вышел в Керамейкос, прошел мимо тихих могил Гармодия и Аристогитона, тираноубийц, мимо древнего жертвенника Афине, окруженного двенадцатью старыми оливками, и вышел в тот дивный парк с вековыми деревьями-гигантами, который составлял одну из главных красот города. Этим Афины были обязаны больше всего Кимону, но и он приложил немало усилий, чтобы дело это развить и поддержать…
Окрепнув у власти, Периклес никогда – опять чувство невольной гордости наполнило его грудь – не льстил народу, но всегда старался говорить ему правду. О нем говорили, что военный он был плохой. Древние греческие общины не знали разделения сословий военного и гражданского. Все владели оружием и каждую минуту должны были выступить против врага. Поэтому-то в воспитании юношества гимнастика и стояла на первом месте, как музыка и танцы, тоже предметы весьма важные, которые служили для религиозных празднеств. У него, говорили злые языки, военной жилки не было, но мужество и готовность идти до конца были всегда…
Да, много всего было пережито и немало сделано. Он оглянулся на свой Акрополь, который сиял в лунно-дымном сумраке над спящим городом, как серебряный: этот «высокий город», кремль, был, как казалось Периклесу, лучшим символом всего, что было достигнуто в великих трудах. Но сколько еще остается сделать!.. – подумал он, как думают все реформаторы, в самообольщении своем не видящие, что деятельность их – это бочка Данаид, которую никогда наполнить нельзя.
Особенно беспокоил его теперь вопрос об иноземцах – так назывались в Афинах греки хотя бы из соседних городов, – и рабах. На пятьсот пятьдесят тысяч населения города и Аттики полноправных граждан было всего двадцать тысяч, и многие почтенные люди находили, что и это чрезмерно. Ничего удивительного в этом со стороны почтенных людей не было: чем меньше лиц участвуют в дележе казенного пирога, тем доля каждого больше. Вот недавно царь ливийский Псамметих, чтобы выразить Афинам свое особое почтение, – и в то же время завоевать афинский рынок, – прислал в дар республике большое количество пшеницы. И граждане на Пниксе решили, что на раздел хлеба имеют право только коренные граждане Афин, просмотрели списки их и – вычеркнули из них пять тысяч беднейших, то есть тех, кому дар ливийского царя был бы особенно полезен. Эта игра слишком опасна, а еще более опасно страшное численное превосходство в городе рабов и метеков… Правда, Спарта в этом отношении значительно опережала Афины, но что неразумно, то неразумно везде.
И не раз и не два тревожила его в ночи разница между шустрым, бойким горожанином и крестьянством: об этом Акрополе будут говорить тысячелетия, а крестьянин – дикарь. Для горожан на общенародные средства он только что выстроил Одеон, пышное здание для музыкальных празднеств, а мужик живет на века сзади. В теории он имеет полное право на участие в делах общественных – представительства республики Эллады не знали, а все дела государственные решались народом непосредственно, – но за дальностью расстояния от деревни до Пникса крестьянин этими правами пользоваться не мог. Поэтому всеми делами республики вертели горожане – часто в ущерб мужику.
И, может быть, самое важное и самое тайное, что грызло его, это опасение охлократии, власти толпы невежд, которая вертела в городе всем, отдавая свои симпатии первому горлопану понаглее. Часто в один и тот же день Пникс не раз менял свои мнения: что перед народным собранием толпа порицала, за то на собрании она голосовала, а разойдясь, порицала тех, за кого голосовала и – себя. Его приятель Сократ не раз говаривал: «Никто не взялся бы быть кормчим, не зная моря и управления кораблем, а за управление государством берутся все, как будто это было легче». И о выборах он говорил неплохо: «Разве мы голосованием выбираем кормчего, флейтиста, архитектора? А ведь ошибки, которые они могут сделать, совершенно ничтожны в сравнении с ошибками государственных людей». И раз, когда Хармидес, знатный и богатый юноша, стремившийся к общественной работе, обнаружил боязнь перед публичным выступлением, Сократ сказал ему: «Неужели же ты боишься выступить перед кожевниками, плотниками, кузнецами, матросами и рыночными торговцами? А ведь только из них и состоит народное собрание». И вот кожевники и матросы вертели всем и, боясь «тирана», сами становились несноснейшими тиранами.
Много забот причинял ему теперь и вопрос о колонизации. Греки в этом отношении следовали за финикиянами, но они строили не торговые конторы, а целые города, от отдаленнейших берегов Эвксинского Понта – уже века существовали там греческие колонии – до почти Геркулесовых Столпов. Страсть к приключениям, излишек населения, сосредоточение земель в руках аристократии, общественные раздоры, какое-нибудь бедствие, остракизм, иностранное нашествие, необходимость отыскивать внешние рынки – все это толкало и афинян на этот путь. Первоначально это были частные предприятия. Город-мать доставлял своему рою только священный огонь для очага нового города и жреца, который должен был выполнить священные церемонии при его основании. И нужно было облегчить положение бедняков, и освободить город от беспокойной толпы, и дать место кормления какому-нибудь обедневшему, но благородному роду, а теперь, на Стримоне, под Потидеей, дело шло о свободных проливах к Понту Эвксинскому, о том, чтобы не давать Фракии слишком там усилиться и о монополии Афин на тамошние лесные богатства и прииски…
И он смело подвел итог: не толпа агоры, не опасная олигархия, а он, только он, Периклес, может вести эту сложную и нелегкую игру. Но в этом итоге он не хотел сознаться и самому себе.
Грудь отрадно дышала свежим запахом листвы и фиалок, ухо чутко слушало плеск и бульканье фонтанов, а дума шла. И наряду с хозяйственными думами в последнее время все чаще и чаще приходили в голову совсем новые мысли, которых он раньше совсем не знал. Иногда ему начинало казаться, что достигнуто совсем не так уж много. Не так давно Аристофан зло бросил в театре ядовитые слова:
…Да, без сомненья,
Афины великий и счастливый город, где всякий
Свободен… платить свои налоги…
И эти странные стихи, которые пришли ему на память недавно, во время болезни, и которые с тех пор не покидают его:
Он был мне врагом. Жалею его,
Ибо все мы, я вижу, только тени…
И Аспазия не могла тогда вспомнить, откуда эти стихи, хотя и она знала их…
Вечная грызня городков-государств Эллады – за которою теперь скрывалась только борьба Афин со Спартой за гегемонию – привела к заключению тридцатилетнего мира. Но не успели делегаты двух великих и благородных народов подписать его, как сразу же возникли затруднения: по этому договору Эгина, островок-государство, член Пелопоннесской Лиги, то есть союзник Спарты, при условии уплаты дани Афинам пользовалась автономией. Но недавно Афины вынуждены были отказать эгинцам в праве ввозить нужную им шерсть из Мегары, отношения которой с Афинами были нехороши. Все возмутились. Афины выразили готовность отдать дело на рассмотрение третейского суда, как это было обусловлено мирным договором. Но тут вспыхнуло дело с Потидеей. До этого Афины с Коринфом в войне не были, но теперь война вспыхнула и грозила разгореться. Архидам, спартанский царь, был очень осторожен, но военная партия победила и спартанцы послали к дельфийскому оракулу вопросить: не будет ли лучше для них начать войну? Аполлон отвечал: если Спарта вложит в войну всю свою силу, войну она выиграет, а он, Аполлон, будет помогать им, даже если они и не воззовут к нему… Спарта подняла голову и заявила, что она со своими союзниками борется за свободу Эллады против города, который становится тираном, то есть против Афин. Пришло оттуда посольство: Афины должны изгнать всех Алкмеонидов – дерзость чрезвычайная, ибо Алкмеонидом был сам Периклес. Новое посольство: снять осаду Потидеи, восстановить полностью автономию Эгины, отменить декрет о Мегаре: «Тогда войны не будет».
И вот вдруг теперь это внезапное нападение на Платею со стороны фиванцев, союзников Спарты.
– Как это было? – спросил Периклес гонца.
– Сторонники Фив открыли в ночи городские ворота им… – сказал гонец. – Город был разбужен криками герольда, который требовал присоединения города к единой и неделимой Беотии. Сперва с испугу платейцы затаились, но, убедившись, что в стены вошел только ничтожный отряд, они на рассвете, под дождем напали на фиванских гоплитов. Даже женщины вступили в бой и осыпали фиванцев черепицей с кровель. И прогнали, и успели взять пленных, которых держат теперь заложниками…
Не успел Периклес вступить в свой освещенный дом, как его обступили начальствующие лица.
– Пока все, что мы можем сделать, это схватить всех беотийцев, которые находятся в Афинах и Аттике, – сказал он решительно. – А в Платою послать сейчас же герольда, чтобы платейцы берегли взятых ими заложников накрепко. Разговор у нас с Фивами будет, по-видимому, долгий…
Он скоро отпустил начальствующих лиц: прежде всего надо было сосредоточиться и разобраться в положении.
К нему тихо вошла Аспазия.
– Я понимаю, что тебе сейчас не до пустяков, – сказала она, – но я все же думаю, что я должна тебя предупредить об одном… Да нет, это и не пустяки… У меня была сейчас… Ну, словом, вчера Дрозис пировала со своими поклонниками и, напившись, будто бы кричала с хохотом, что Фидиас подарил ей много золота…
Периклес, не понимая важности этого сообщения, смотрел на нее, как спросонья: он был занят своим.
– Ну, так в чем же дело? – рассеянно спросил он и только тогда уже понял, что говорила Аспазия. – Ах, да!.. Ну, ты афинян знаешь: без грязной болтовни они жить не могут… Не надо говорить об этом никому, а если будут болтать другие, остановить: наболтала спьяну – и все… А теперь иди и спи: мне надо подумать… Да: а как Периклес?
Так звали его маленького сына от Аспазии, прелестного мальчугана.
– Гиппократ говорит, что надо подождать до завтра… – сказала Аспазия. – Жар как будто спадает… И пропотел хорошо…
– Ну, и хвала богам! Иди, отдохни…
С поцелуем в ее прекрасный лоб он отпустил свою подругу…
VI. На Агоре
С раннего утра Афины закипели бранными приготовлениями. Над Пниксом[9 - Пникс – небольшой каменистый холм в центре Афин, возле Акрополя.] развевался флаг – значит, шло собрание афинских граждан. Зло волновалась и шумела агора. По всему городу началась возбужденная беготня и на углах собирались кучки возмущенных неслыханной дерзостью фивян граждан афинских, но они тотчас же и рассеивались: все спешили на агору.
Дорион, хмурый, сидел на земле, у толстого ствола раскидистого платана и смотрел в кипящую перед ним экклезию[10 - Народное собрание в это время. Потом этим термином стало называться собрание христиан, церковь.]. Пред ним стояла красивая, с детства родная картина: крутой каменный утес ареопага, на котором помещался самый священный трибунал Афин и происхождение которого терялось во мгле веков. Говорили, что он был основан самой Афиной. Он состоял из бывших архонтов, которые отличались – понятно, наружно – особенно примерной жизнью. Утес этот – его звали «проклятым холмом» – был посвящен подземным богам и под ним жили эриннии, богини, наблюдавшие за гармонией как в физическом, так и в моральном мире. Тут запрещалось обращаться к состраданию судей или блистать красноречием: только сухие факты. С одной стороны – каменной волной взмывал Акрополь, с другой – Холм Нимф, на котором теперь кипело собрание граждан, Пникс. К северу виднелся Тезейон, а на северо-запад шла дорога в тихий Колон. На агоре – она была со всех сторон окружена колоннадой – посередине стоял алтарь двенадцати великим богам и десять статуй – родоначальников десяти колен Аттики. Тут же были и все суды и правительственные учреждения. Неподалеку виднелся храм Афродиты Пандемосской, около которого всегда держались хорошенькие танцовщицы и флейтистки, ожидая найма на пир какого-нибудь богача. Над головами беспокойной толпы высилась пока немая трибуна, с которой герольды оповещали граждан о чем нужно. Несмотря на тревожное утро, торговля шла бойко. Торговцы располагались в известном порядке: были ряды рыбные, сырные, горшечные, винные и пр. Торговали тут и женскими париками, и шелковыми тканями Коса, и полотном Тарента, и шерстью Сиракуз. Настоящих магазинов было мало – торговцы помещались больше в палатках или шалашах из камыша. Тут же, на краю торга, помещался и рынок труда, где часами, а то и днями ожидали найма безработные. И афиняне орали, клялись, обманывали, ругались, а строгие агоранос, полицейские, блюли порядок. Торговцы, которые не подчинялись им, блюстителям закона, если они были рабы – торговля и промышленность находились главным образом в руках метеков и рабов, – были биты плетьми, а если гражданами, то их ждал штраф. Местами виднелись «трапезы», то есть лавочки банкиров и менял, в которых была великая нужда, так как в монетном деле в Элладе был великий беспорядок: каждый город выпускал свою монету, разновесную, разноценную. В последнее время, с возвышением Афин, однако, побеждали все более и более афинские «совы», благодаря точности чеканки и авторитету Афин. Много было и торговцев в развоз, немало и иноземцев: Афины потребляли свое вино и масло, но рыба и мука шли из южной Скифии, финики из Финикии, сыры из Сицилии, сандалии из Персии, постели из Милезии, подушки из Карфагена. Много было вокруг агоры и цирюлен, которые одновременно служили и клубами: кабаков еще не было – разве уж для самых подонков только.
Государство и тогда уже всячески вмешивалось в дела торговые и стремилось в них что-то упорядочить, внести какую-то «плановость». Оно то запрещало купцам плавать по Геллеспонту, то в Ионию; то не иметь дел с соседней Мегарой. Запрещалось давать деньги под залог корабля или его груза, если владелец не давал обещания вернуться в Пирей с грузом зернового хлеба или другого товара. Чтобы противодействовать вздутию цен скупщиками хлеба, закон устанавливал количество его, которое могло купить отдельное лицо. Словом, и тогда няни от правительства всячески трудились над вверенным им ребенком, едва ли на пользу ребенка, но, наверное, к изрядному прибытку нянь – как всегда и везде. Ссудами занимались не только «трапезиоты», но и боги, которые давали торговцам взаймы из своих сокровищниц из 6—10 %, но, как правило, боги предпочитали вести дела с государством.
Богатые женщины никогда не ходили сюда для покупок и не пускали сюда и своих служанок: это было делом мужа, который в сопровождении раба и закупал все, что было нужно для дома. Нередко можно было видеть тут воина в полном вооружении, который покупал фиги или сардины, или кавалерийского офицера, который нес вареные овощи в своей блистательной каске. Гомон пестрой толпы, резкие крики погонщиков мулов или ослов, крепкая ругань, весьма присоленная знаменитой аттической солью, всевозможные запахи, толкотня, пыль, духота, – все это делало агору местом малопривлекательным, но именно тут подготовлялось все, что потом волновало Пникс и превращалось иногда в закон – более или менее стеснительный.
Эврипид считал средний класс самым надежным для государства: богачи – бездельники, говорил он, а чернь, толпа это только всегда готовое войско против этих богачей, для бунта. Но Дорион, как почти и все близкие Сократу люди, боязливо думал, что едва ли и среднее сословие может тут что-то сделать. Народное собрание было доступно всем, начиная с двадцатилетних мальчишек. Чтобы ходили бедняки, чтобы власть не могли захватить богачи, бедным гражданам сперва за эти труды платили по оболу, а потом и по три (двенадцать копеек золотом). Иногда в столкновении мнений, из которого по мнению глупцов рождается истина, доходили до потасовки, и тогда стражники уносили безобразников на руках вон. Толпа эта думала, что она владыка всему, но на деле над нею владычествовали всякие проходимцы, которые дурачили ее как только хотели. Эти демократические куртизаны скоро надоедали ей, и она искала новых забавников. Народ играл законом, как дети мячом: сегодня принимал, а завтра уничтожал. Среди этих маленьких и глупых тиранов только и разговоров было, что о тиране большом. Тирания стала тут ходячим товаром, который на торговище встречался чаще соленой рыбы из устьев Борисфена[11 - Днепра.]. И старый обычай требовал, чтобы вся эта ложь, весь этот обман подавался в достойном виде: всякий говоривший к народу на агоре или на Пниксе прежде всего украшал себя, как на празднике, миртовым венком. И самое жуткое, в конце концов, во всем этом было, что это малоблагоуханное пестрое сборище горластых и темных людей было действительно владыкой жизни – не только тут, в народной республике, но даже и при тиранах, ибо, в конце концов, от него зависели даже и тираны. То, что толпами этими «управляют» Периклесы или державный ареопаг, только оптический обман: правда как раз в обратном.
Неподалеку, около цирюльни, взорвался грубый смех. Дорион прислушался: то несколько афинян спорили о женской воте: Аристофан в шутку пустил эту тему в оборот.
– Если женщинам дать право воты для того, чтобы дела наши шли лучше, то, конечно, это вздор! – занозисто кричал какой-то, видимо, привычный к толпе оратор. – А если для того, чтобы они шли так же плохо, а то и хуже, то, конечно, лучшего средства и не придумаешь…
Опять раздался взрыв грубого хохота: смеялись над собой и не понимали этого и гордились тем, что вот они, мужчины, владыки агоры, которые ворочают огромными делами… Дорион встал, брезгливо сморщившись, и пошел к Пниксу. Но сейчас же остановился: среди толпы торговцев горячо схватились спорить довольно известный своим луженым горлом Клеон и самый крупный промышленник Афин – Кефалус, у которого было занято в производстве щитов до 120 рабов. Клеон, как всегда, кричал с необыкновенным жаром, как будто вся Аттика была в огне, – Кефалус, испуганный таким напором, только руками отмахивался: «Да отстань!.. Да что ты привязался?.. Нужно воевать – воюй… Я-то тут при чем?..» Толпа явно была на стороне Клеона, ибо он кричал очень сильно. Дорион не стал слушать и продолжал путь среди духовитой и орущей толпы. Сзади него шли какие-то два средних лет афинянина, которые с заговорщическим видом переговаривались о чем-то.
– Да что такое этот их Периклес?.. – говорил один досадливо. – Периклес думает не о народе, а о своих делишках. Я из верного источника знаю, что и войну-то со Спартой он затевает, чтобы потушить дело о хищениях на Акрополе, на постройках. Сперва в дело влип Фидиас – он ради этой проклятой Дрозис отца родного убьет… – а потом запутался и сам Периклес. Вот и хочется обойти народ. Все они одинаковы, аристократишки эти. Нам нужны такие люди, как Клеон, свои…
– Ну и своим тоже пальца в рот не клади!.. – раздумчиво проговорил его собеседник, скребя в голове, под островерхим пилосом[12 - Войлочная шляпа.].
В горячем воздухе агоры чувствовалось великое напряжение. Все ждали начала энергичных военных действий. Многие эфебы[13 - Всякий молодой человек из полноправных граждан с 18 лет вносился в гражданские списки и вступал на два года в корпорацию эфебов. Только бедняки освобождались от этого. Кроме космета, начальника эфебии, там были учителя гимнастики, педотрибы, обучавшие борьбе и бегу – чтобы затруднить бег, нарочно насыпали песку, – прыжкам, метанию дротика и диска, гопломах учил фехтованию, афет – обхождению с метательными машинами, то есть артиллерией того времени, токсот – стрельбе из лука. Перед началом занятий эфебы приносили торжественную клятву в храме Аглавры всегда твердо соблюдать долг воинский. В эту эпоху им стали преподавать также рисование, геометрию, географию, риторику. Астрономия и философия преподавались с особой осторожностью: как бы грехом не задеть великих богов. Но вообще говоря, молодые воины всем этим премудростям предпочитали – как всюду и везде – общество веселых флейтисток и игру в кости в тайных притонах. Изучали с полной добросовестностью также и вина, как свои, так и иноземные.], чтобы поразить воображение прекрасных афинянок, уже надели красные хитоны воина и книмиды, обувь, защищающую голени. Старые гоплиты с этим не торопились: умереть никогда не поздно.
И Дорион думал на тяжелую тему о порабощении человека государством. Он был собственностью государства. Если государство нуждалось, оно могло приказать женщинам отдать ему их драгоценности, взять у них хлеб, масло, имущество, жизнь – все. Спарта устанавливала прически для женщин, а Афины запрещали своим гражданкам брать в путешествие больше трех платьев. В Родосе запрещали брить бороду, а в Византии платил штраф всякий, у кого находили бритву. В Спарте требовалось, чтобы мужчина брил усы. Спарта требовала убийства неудачных детей, а Платон и Аристотель потом включили этот закон в свод своего идеального государства. Эфоры наложили штраф на царя Архидама за то, что он женился на женщине маленького роста: «Она будет рожать не царей, а царьков». В Спарте при получении вести о сражении матери убитых шли радостно в храмы благодарить богов, а матери уцелевших плакали. В великих богов с известной осторожностью можно было и не очень верить, но усомниться в Афине Палладе или Кекропсе было преступлением. Государство могло изгнать Аристида только за то, что он своими добродетелями был демократии «опасен». Они то и дело кричали о какой-то свободе, но они не имели о ней никакого понятия. Они называли свободой право избирать голосованием должностных лиц и возможность попасть когда-нибудь, при удаче, в архонты.