Снова тишина в доме. Затишье перед бурей. На самом закате к царю пришла присылка от Морозовой. Государь выслушал дьяка и сказал:
– Люта эта сумасбродка.
А к ночи дом Морозовой был полон и стрельцов и дьяков. Участь боярыни и княгини была решена. Архимандрит вошел к ним уже без поклона, без истового креста на иконы.
– Царское повеление постигает тебя, – сказал архимандрит боярыне. – И из дому твоего ты изгоняешься. Полно тебе жить на высоте, сниди долу…
Кругом, может быть, засмеялись. Боярыня Морозова сурово молчала, к ней жалась меньшая сестра.
– Встань и иди отсюда, – приказал архимандрит.
Сестры не тронулись. Тогда обеих вынесли из дома в креслах.
Когда несли их, безмолвных, точно окаменевших, за толпой стрельцов, на крыльцах, послышался тонкий детский крик:
– Мамушка, мамушка…
От шума в доме проснулся сын Морозовой, отрок Иван, сбежал со среднего крыльца, за матерью. Только тогда шевельнулась она, посмотрела на сына с улыбкой:
– Сынок, Ванюша.
И отрок поклонился ей вслед.
В доме дьяки опрашивали слуг, их согнали толпой в людские хоромы. Кто крепился в двуперстии, тех отделяли ошуюю[2 - Влево, по левую руку (уст.).]. В доме стояли плач, брань и стук стрелецких бердышей.
А сестер уже донесли до подклетей. Кат надел им на ноги грузные конские железа, заковал. У подклети стала стража.
Кончился век боярыни Морозовой и княгини Урусовой.
Начался нескончаемый век двух страдалиц-сестер Федосии и Евдокии.
* * *
На рассвете, едва только стала громоздиться туманом и дымом Москва, в подклеть к сестрам, сгибаясь и сплевывая, пробрался дьяк Ларион Иванов.
Дьяк приказал кузнецам сбить железо. Сестры занемели и от цепей и от холода: две ночи они лежали, скованные в подклети. Дьяк приказал им идти в Чудов. Обе отказались.
Тогда стрельцы понесли на плечах носилки с боярыней Морозовой, а за носилками, пешей, пошла ее младшая сестра княгиня Урусова.
Боярыню стрельцы ввели в Соборную палату. Ее поставили перед судом епископов.
Долго в молчании смотрели на молодую женщину, бледную, с сияющими синими глазами, Павел, митрополит Крутицкий, и Иаким, архимандрит Чудовский, и думные дьяки.
Иаким Чудовский, тот, что когда-то смолоду служил в конных рейтарах, начал выговаривать боярыне с горячностью:
– Старцы и старицы довели тебя до судилища, пожалей хоть красоту сыновью.
Морозова ответила тихо:
– О сыне перестаньте мне говорить, ибо Христу живу, а не сыну.
Собор переглянулся, пошептался, и вопросы со всех концов палаты начали как бы загонять боярыню в угол:
– Причащаешься ли ты по тем служебникам, по которым государь-царь, благоверная царица, царевичи и царевны причащаются?
– Нет. И не причащусь, потому что царь по развращенным Никоновым служебникам причащается.
– Стало быть, мы все еретики?
– Вы все подобны Никону, врагу Божью, который своими ересями как блевотиной наблевал, а вы теперь-то осквернение его подлизываете…
Ярый шум поднялся на Соборе. Упорную раскольщицу уже не судят, ее бранят, лают.
Она стоит молча, прижавши руку с двуперстием к груди, только вздрагивают полузакрытые веки.
– После того ты не Прокопьева дочь, а бесова дочь, – крикнул кто-то.
Она открыла глаза, перекрестилась:
– Я проклинаю беса… Я дочь Христа.
Уже исступленная, ожесточенная – заблуждающаяся ли в упорстве своем или вдохновенно видящая тайные видения небесные, но сильная и непобедимая в вере своей стоит перед Собором Морозова.
И, может быть, видела она все святые видения и знамения, крылья светлой Руси.
И странно, боярыня Морозова перед судом московских епископов вызывает образ иной и дальний: светлой Девы Орлеанской, тоже на суде.
Но не в кованых латах русская Жанна д'Арк, а в той невидимой кольчуге духовной, о какой сказано у апостола Павла.
* * *
Ее увели назад, в подклеть, снова забили ноги в железа.
А наутро думный дьяк снял сестрам железа с ног, взамен надел обеим острожные цепи на шеи.
Морозова перекрестилась, поцеловала огорлие студеной цепи:
– Слава Тебе Господи, яко сподобил еси мя Павловы узы возложить на себя…
Конюхи вынесли ее, закованную, к дровням. На дровнях ее повезли через Кремль.
На Москве курилась метель. С царских переходов, у Чудова, поеживаясь от стужи, царь смотрел, как везут строптивую раскольницу. Может быть, уже жалел, что не пострашилась она страданий и позора, может быть, уже и «постанывал», глядя иа боярыню.
На позорный поезд Морозовой смотрела и молодая царица Наталия, чернобровая, крутотелая, разогретая сном. Смотрела без сожаления, с холодным равнодушием.
За дровнями, ныряя в метель, молча бежала толпа. Вероятно, эти мгновения и изобразил Суриков в своей «Боярыне Морозовой».
Последнюю молодую Московию в лице боярыни Морозовой везли в заточение. Морозова подымала руку, крестясь двуперстно, и звенела цепью.