– Так он прислал тебя?.. Какая ты добрая!.. Садись, милая! Не оскорбила ли я тебя?..
Мариула воспользовалась этим сердечным волнением и робко, униженно, как собака, которую побил хозяин и зовет опять, чтобы приласкать, подошла к княжне, соразмеряя свои шаги с впечатлением, которое выказалось на лице ее.
– Оскорбить!.. О, нет!.. – сказала цыганка с особенным чувством, – меня… ты… вы… может ли это статься! Да, Артемий Петрович правду говорил, что я найду добрую, прекрасную барышню…
Она повела по всей фигуре княжны свой блестящий, одинокий глаз, в котором горела любовь самая нежная, самая умилительная; любовалась красотою своей дочери, пламенем очей ее, правильностию коралловых губ; этим одиноким глазом осязала шелк ее волос, обвивала тонкий стан ее, целовала ее и в очи, и в уста, и в грудь… И могла ли она вообразить себе, чтобы эта самая прекрасная княжна, живущая во дворце, окруженная таким очарованием счастья, была некогда маленькая цыганочка Мариула, в худых, суровых пеленках, под разодранным шатром?.. Прочь, прочь эта мысль!..
Когда цыганка примечала, что тень боязни снова набегала на лицо княжны Лелемико, она произносила опять волшебное имя Волынского. Таким образом дошла до того, что могла взять ее руку… И мать с трепетом, с восторгом неописанным поцеловала руку своей дочери… О! как была она счастлива в этот миг!.. Она была награждена за все прошлые муки и за будущие.
– Жаль мне тебя, милая, – сказала Мариорица. – Отчего ж у тебя половина лица так испорчена?
– Вот видишь, добрая барышня, у меня была дочка, лет шести. Случись у нас в доме пожар. Кто подумает об дочери, как не мать! Что дороже для нас, как не дитя! Я хотела спасти ее, упала под горящее бревно и обожгла себе половину лица.
– Пожар!.. пожар!.. – твердила Мариорица, приводя себе что-то на память. – А где это было?
– Далеко, очень далеко; где ж вам и знать этот край! В Яссах.
«И я родилась в Яссах!.. и меня спасли в пожаре!..» – думала княжна, потом сказала:
– Так ты моя землячка! Я сама ведь тамошняя.
– Полюби меня, милая, хорошая барышня! Хоть ты и знатная госпожа, а я бедная цыганка, но все-таки из одного края.
– О! как же! как же!..
И Мариорица взяла за руку цыганку и посадила ее подле себя.
– Что ж? ты спасла свою дочку?
Мариула боялась сказать лишнее и отвечала:
– Нет, бедная погибла в огне; и косточек ее не нашли.
Жалость обнаружилась на лице доброй девушки; слезы навернулись на ее глазах.
– О, с этих пор ты можешь открывать при мне все лицо свое. Я не буду тебя бояться… Бедная! и что ж, у тебя была только одна дочь?
– Только одна!.. Извините… сударыня, если я вам скажу… она походила на вас очень, очень много.
Тут Мариула опять с нежностью схватила руку тронутой княжны, крепко, сладостно осязала ее в своих руках, еще раз поцеловала ее, и княжна оставила цыганку делать, что она хочет, и сама ее поцеловала.
Но горничная могла прийти и расстроить беседу, огражденную столь хорошо случаем от беспокойных свидетелей. На этот раз покуда довольно было для матери… Она напомнила о письмеце. Торопливо вынуто оно из груди, теплое, согретое у сердца.
– Если он поручил тебе взять его, – сказала Мариорица, отдавая свернутую бумажку, – так я тебе верю.
– Бог, ты да я будем только знать, – отвечала цыганка и, намолив княжне тысячи благословений господних, вышла от нее в упоении восторга.
Артемий Петрович ожил, получа письмо: чего не сказал он посланнице! Он готов был ее озолотить.
В бумажке, которую принесла она, заключалось следующее:
«Понедельник, поутру.
Вы требовали ответа на свое письмо: вот он. Тут мое все: и стыд, и мнение ваше, и жизнь моя! Возьмите это все в дар от меня. Не думала я долго, писать ли к вам: мое сердце, ваши муки, сама судьба приказывали мне отвечать.
Вы, верно, хотите знать, люблю ли вас? Если б я не боялась чего-то, если бы меня не удерживало что-то непонятное, я давно сама бы это вам сказала. Да, я вас люблю, очень, очень. Это чувство запало ко мне глубоко в сердце с первой минуты, как я вас увидела, и пустило корни по всему моему существу. Так, видно, хотел мой рок, и я повинуюсь ему. Неведомое ли мне блаженство вы мне готовите, или муки, которых я до сих пор не знаю, я не могу, не хочу избегнуть ни того, ни других.
Поутру же.
Я хотела послать к вам мой ответ в толстой книге учителя; да уж ее отослали. Ах! как досадно! Что подумаете вы?.. Глаза мои красны от слез.
На другой день.
Ты сказал, что умрешь, если не буду тебе отвечать. Видишь ли? я все сделала, что ты хотел.
Теперь будешь ли жить? скажи, милый!
Для чего не могу угадывать твоих желаний?.. Если нужна тебе моя жизнь, возьми ее. Для чего не имею их тысячи, чтобы тебе их отдать?
Вместо вы пишу ты, по-своему, не по-здешнему. Если б ты знал, как это сладко!.. Пиши так же.
Среда.
Все нет посланницы! И тебя не вижу. Здоров ли? боюсь спросить у сторонних.
Теперь знаю, как сладко и как мучительно любить!
Вечером.
Девушка к тебе пишет, и что она пишет?.. Знаю, это очень дурно по-здешнему. Мне самой стыдно прочесть, что я написала. В Хотине, сказывали мне, там за это казнят. Но я не могу превозмочь, что свыше меня… И, прочитав мое письмо, продолжаю, и в Хотине я писала бы к тебе.
Я спрашивала своих подруг, какое самое нежное имя на русском; милый, голубчик – сказали они. И я говорю тебе это имечко, потому что другого нежнее не знаю. Может быть, они меня обманывают, а может быть, они никогда не любили по-моему. Каких сладких имен не насказала бы я тебе по-молдавански, по-турецки!..»
В своде законов сердечных отыщите статью: о письмах, и вы там найдете, что первое письмо между влюбленными не бывает никогда последним, сколько бы ни клялась слабейшая половина не писать, не отвечать более. Этот клубок, раз выпущенный из рук под гору, разматывается до тех пор, пока оборвется или израсходуется. И потому, в силу этой статьи, переписка продолжалась между вашими влюбленными. Волынской пускал к Мариорице страстные посылки, от которых бросало ее в полымя и она теряла малейший остаток спокойствия. Мечтать о нем было уже для нее мало; видеть его, быть близкой к нему, говорить с ним и не наговориться – сделалось потребностью ее жизни. Она видела, слышала, чувствовала только им; покорная во всем его воле, она была даже раба его взора – по нем была весела или скучна, по этому регулятору двигалось ее бытие, управлялась ее судьба. Еще непорочная своими поступками, она уже в пламенных письмах Волынского умела напитать свое воображение и сердце всеми обольщениями порочной страсти. Яд протекал уже по ее жилам. Несчастная была на краю гибели. А он?.. Живя в веке развращенном, в обществе, в котором обольщение считалось молодечеством и пороки такого рода нянчились беззакониями временщика, свивавшего из них свои вожжи и бичи; зараженный общим послаблением нравов и порабощенный своей безрассудной любви, Волынской думал только об удовольствиях, которые она ему готовит. Совесть замерла, бог был забыт, рассудок околдован. Рассуждает ли человек, напившийся опиума?
Передача писем делалась через руки Мариулы, которой и Волынской и Бирон, каждый для своих видов, помогали всячески укрепиться во дворце. Таким образом, мать сама способствовала несчастной страсти своей дочери, успокоенная насчет ее клятвою обольстителя, что он на ней женится, и отуманенная нежными ласками Мариорицы, за которые платила угождениями всякого рода. Может статься, к слабости матери присоединялись и нежные, заботливые расчеты, что, помогая этой любви, она в состоянии будет неусыпно следить за ходом ее и вовремя предупредить погибель дочери. Мариорица до того ее полюбила, что садилась к ей на колена, обвивала свои руки около ее шеи, убирала мастерски безобразие ее полулица фатою и волосами, целовала ее в остальный глаз, миловала, как свою няню, кормилицу, едва не как мать. И Мариула, в упоении от этих ласк, сама называла ее нежнейшими именами.
– Милое дитя мое, – говорила она, – ненаглядная, душечка, жизненочек, люби этого пригожего Волынского. Он сделает тебя счастливою. Но только до женитьбы своей не давай ему много воли над собой. Один поцелуй… не более! А то пропадешь навеки, достанешься в когти дьяволу!..
– Ох, Мариуленька, дорогая моя, – отвечала, вздыхая, влюбленная девушка, – боюсь, этот поцелуй сожжет меня.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Глава I
Ледяной дом
Все чудо из чудес, куда ни погляди!
Каков же феин был дворец, признаться вам,