
Обыкновенная история
При первом ударе грома Анна Павловна перекрестилась и ушла с балкона.
– Нет, уж сегодня нечего, видно, ждать, – сказала она со вздохом, – от грозы где-нибудь остановился, разве к ночи.
Вдруг послышался стук колес, только не от рощи, а с другой стороны. Кто-то въехал на двор. У Адуевой замерло сердце.
«Как же оттуда? – думала она, – разве не хотел ли он тайком приехать? Да нет, тут не дорога».
Она не знала, что подумать; но вскоре все объяснилось. Через минуту вошел Антон Иваныч. Волосы его серебрились проседью; сам он растолстел; щеки отекли от бездействия и объедения. На нем был тот же сюртук, те же широкие панталоны.
– Уж я вас ждала, ждала, Антон Иваныч, – начала Анна Павловна, – думала, что не будете, – отчаялась было.
– Грех это думать! к кому другому, матушка, – так! меня не ко всякому залучишь… только не к вам. Замешкался не по своей вине: ведь я нынче на одной лошадке разъезжаю.
– Что так? – спросила рассеянно Анна Павловна, подвигаясь к окну.
– Чего, матушка, с крестин у Павла Савича пегашка захромала: угораздила нелегкая кучера положить через канавку старую дверь от амбара… бедные люди, видите! Не стало новой дощечки! А на двери-то был гвоздь или крючок, что ли, – лукавый их знает! Лошадь как ступила, так в сторону и шарахнулась и мне чуть было шеи не сломала… пострелы этакие! Вот с тех пор и хромает… Ведь есть же скареды такие! Вы не поверите, матушка, что это у них в доме: в иной богадельне лучше содержат народ. А в Москве, на Кузнецком мосту, что год, то тысяч десять и просадят!
Анна Павловна слушала его рассеянно и слегка покачала головой, когда он кончил.
– А ведь я от Сашеньки письмо получила, Антон Иваныч! – перебила она, – пишет, что около двадцатого будет: так я и не вспомнилась от радости.
– Слышал, матушка: Прошка сказывал, да я сначала-то не разобрал, что он говорит: подумал, что уж и приехал; с радости меня индо в пот бросило.
– Дай бог вам здоровья, Антон Иваныч, что любите нас.
– Еще бы не любить! Да ведь я Александра Федорыча на руках носил: все равно, что родной.
– Спасибо вам, Антон Иваныч: бог вас наградит! А я другую ночь почти не сплю и людям не даю спать: неравно приедет, а мы все дрыхнем – хорошо будет! Вчера и третьего дня до рощи пешком ходила, и нынче бы пошла, да старость проклятая одолевает. Ночью бессонница истомила. Садитесь-ка, Антон Иваныч. Да вы все перемокли: не хотите ли выпить и позавтракать? Обедать-то, может быть, поздно придется: станем поджидать дорогого гостя.
– Так разве, закусить. А то я уж, признаться, завтракать-то завтракал.
– Где это вы успели?
– А на перепутье у Марьи Карповны остановился. Ведь мимо их приходилось: больше для лошади, нежели для себя: ей дал отдохнуть. Шутка ли по нынешней жаре двенадцать верст махнуть! Там кстати и закусил. Хорошо, что не послушался: не остался, как ни удерживали, а то бы гроза захватила там на целый день.
– Что, каково поживает Марья Карповна?
– Слава богу! кланяется вам.
– Покорно благодарю; а дочка-то, Софья Михайловна, с муженьком-то, что?
– Ничего, матушка; уж шестой ребеночек в походе. Недели через две ожидают. Просили меня побывать около того времени. А у самих в доме бедность такая, что и не глядел бы. Кажись, до детей ли бы? так нет: туда же!
– Что вы!
– Ей-богу! в покоях косяки все покривились; пол так и ходит под ногами; через крышу течет. И поправить-то не на что, а на стол подадут супу, ватрушек да баранины – вот вам и все! А ведь как усердно зовут!
– Туда же, за моего Сашеньку норовила, ворона этакая!
– Куда ей, матушка, за этакого сокола! Жду не дождусь, как бы взглянуть: чай, красавец какой! Я что-то смекаю, Анна Павловна: не высватал ли он там себе какую-нибудь княжну или графиню, да не едет ли просить вашего благословения да звать на свадьбу?
– Что вы, Антон Иваныч! – сказала Анна Павловна, млея от радости.
– Право!
– Ах! вы, голубчик мой, дай бог вам здоровья!.. Да! вот было из ума вон: хотела вам рассказать, да и забыла: думаю, думаю, что такое, так на языке и вертится; вот ведь, чего доброго, так бы и прошло. Да не позавтракать ли вам прежде, или теперь рассказать?
– Все равно, матушка, хоть во время завтрака: я не пророню ни кусочка… ни словечка, бишь.
– Ну вот, – начала Анна Павловна, когда принесли завтрак и Антон Иваныч уселся за стол, – и вижу я…
– А что ж, вы сами-то разве не станете кушать? – спросил Антон Иваныч.
– И! до еды ли мне теперь? Мне и кусок в горло не пойдет; давеча и чашки чаю не допила. Вот я вижу во сне, что я будто сижу этак-то, а так, напротив меня, Аграфена стоит с подносом. Я и говорю будто ей: «Что же, мол, говорю, у тебя, Аграфена, поднос-то пустой?» – а она молчит, а сама смотрит все на дверь. «Ах, матушки мои! – думаю во сне-то сама про себя, – что же это она уставила туда глаза?» Вот и я стала смотреть… смотрю: вдруг Сашенька и входит, такой печальный, подошел ко мне и говорит, да так, словно наяву говорит: «Прощайте, говорит, маменька, я еду далеко, вон туда, – и указал на озеро, – и больше, говорит, не приеду». – «Куда же это, мой дружочек?» – спрашиваю я, а сердце так и ноет у меня. Он будто молчит, а сам смотрит на меня так странно да жалостно. «Да откуда ты взялся, голубчик?» – будто спрашиваю я опять. А он, сердечный, вздохнул и опять указал на озеро. «Из омута, – молвил чуть слышно, – от водяных». Я так вся и затряслась – и проснулась. Подушка у меня вся в слезах; и наяву-то не могу опомниться; сижу на постели, а сама плачу, так и заливаюсь, плачу. Как встала, сейчас затеплила лампадку перед Казанской божией матерью: авось она, милосердная заступница наша, сохранит его от всяких бед и напастей. Такое сомнение навело, ей-богу! не могу понять, что бы это значило? Не случилось бы с ним чего-нибудь? Гроза же этакая…
– Это хорошо, матушка, плакать во сне: к добру! – сказал Антон Иваныч, разбивая яйцо о тарелку, – завтра непременно будет.
– А я было думала, не пойти ли нам после завтрака до рощи, навстречу ему; как-нибудь бы дотащились; да вон ведь грязь какая вдруг сделалась.
– Нет, сегодня не будет: у меня есть примета!
В эту минуту по ветру донеслись отдаленные звуки колокольчика и вдруг смолкли. Анна Павловна притаила дыхание.
– Ах! – сказала она, облегчая грудь вздохом, – а я было думала…
Вдруг опять.
– Господи, боже мой! никак колокольчик? – сказала она и бросилась к балкону.
– Нет, – отвечал Антон Иваныч, – это жеребенок тут близко пасется с колокольчиком на шее: я видел дорогой. Еще я пугнул его, а то в рожь бы забрел. Что вы не велите стреножить?
Вдруг колокольчик зазвенел как будто под самым балконом и заливался все громче и громче.
– Ах, батюшки! так и есть: сюда, сюда едет! Это он, он! – кричала Анна Павловна. – Ах, ах! Бегите, Антон Иваныч! Где люди? Где Аграфена? Никого нет!.. точно в чужой дом едет, боже мой!
Она совсем растерялась. А колокольчик звенел уже как будто в комнате.
Антон Иваныч выскочил из-за стола.
– Он! он! – кричал Антон Иваныч, – вон и Евсей на козлах! Где же у вас образ, хлеб-соль? Дайте скорее! Что же я вынесу к нему на крыльцо? Как можно без хлеба и соли? примета есть… Что это у вас за беспорядок! никто не подумал! Да что ж вы сами-то, Анна Павловна, стоите, нейдете навстречу? Бегите скорее!..
– Не могу! – проговорила она с трудом, – ноги отнялись.
И с этими словами опустилась в кресла. Антон Иваныч схватил со стола ломоть хлеба, положил на тарелку, поставил солонку и бросился было в дверь.
– Ничего не приготовлено! – ворчал он.
Но в те же двери навстречу ему ворвались три лакея и две девки.
– Едет! едет! приехал! – кричали они, бледные, испуганные, как будто приехали разбойники.
Вслед за ними явился и Александр.
– Сашенька! друг ты мой!.. – воскликнула Анна Павловна и вдруг остановилась и глядела в недоумении на Александра.
– Где же Сашенька? – спросила она.
– Да это я, маменька! – отвечал он, целуя у ней руку.
– Ты?
Она поглядела на него пристально.
– Ты, точно ты, мой друг? – сказала она и крепко обняла его. Потом вдруг опять посмотрела на него.
– Да что с тобой? Ты нездоров? – спросила она с беспокойством, не выпуская его из объятий.
– Здоров, маменька.
– Здоров! Что ж с тобой сталось, голубчик ты мой? Таким ли я отпустила тебя?
Она прижала его к сердцу и горько заплакала. Она целовала его в голову, в щеки, в глаза.
– Где же твои волоски? как шелк были! – приговаривала она сквозь слезы, – глаза светились, словно две звездочки; щеки – кровь с молоком; весь ты был, как наливное яблочко! Знать, извели лихие люди, позавидовали твоей красоте да моему счастью! А дядя-то чего смотрел? А еще отдала с рук на руки, как путному человеку! Не умел сберечь сокровища! Голубчик ты мой!..
Старушка плакала и осыпа́ла ласками Александра.
«Видно, слезы-то во сне не к добру!» – подумал Антон Иваныч.
– Что это вы, матушка, над ним, словно над мертвым, вопите? – шепнул он, – нехорошо, примета есть.
– Здравствуйте, Александр Федорыч! – сказал он, – привел бог еще и на этом свете увидеться.
Александр молча подал ему руку. Антон Иваныч пошел посмотреть, все ли вытащили из кибитки, потом стал сзывать дворню здороваться с барином. Но все уже толпились в передней и в сенях. Он всех расставил в порядке и учил, кому как здороваться: кому поцеловать у барина руку, кому плечо, кому только полу платья, и что говорить при этом. Одного парня совсем прогнал, сказав ему: «Ты поди прежде рожу вымой да нос утри».
Евсей, подпоясанный ремнем, весь в пыли, здоровался с дворней; она кругом обступила его. Он дарил петербургские гостинцы: кому серебряное кольцо, кому березовую табакерку. Увидя Аграфену, он остановился как окаменелый, и смотрел на нее молча, с глупым восторгом. Она поглядела на него сбоку, исподлобья, но тотчас же невольно изменила себе: засмеялась от радости, потом заплакала было, но вдруг отвернулась в сторону и нахмурилась.
– Что молчишь? – сказала она, – экой болван: и не здоровается!
Но он не мог ничего говорить. Он с той же глупой улыбкой подошел к ней. Она едва дала ему обнять себя.
– Принесла нелегкая, – говорила она сердито, глядя на него по временам украдкой; но в глазах и в улыбке ее выражалась величайшая радость. – Чай, петербургские-то… свертели там вас с барином? Вишь, усищи какие отрастил!
Он вынул из кармана маленькую бумажную коробочку и подал ей. Там были бронзовые серьги. Потом он достал из мешка пакет, в котором завернут был большой платок.
Она схватила и проворно сунула, не поглядев, и то и другое в шкаф.
– Покажите гостинцы, Аграфена Ивановна, – сказали некоторые из дворни.
– Ну что тут смотреть? Чего не видали? Подите отсюда! Что вы тут набились? – кричала она на них.
– А вот еще! – выговорил Евсей, подавая ей другой пакет.
– Покажите, покажите! – пристали некоторые.
Аграфена рванула бумажку, и оттуда посыпалось несколько колод игранных, но еще почти новых карт.
– Вот нашел что привезти! – сказала Аграфена, – ты думаешь, мне только и дела, что играть? как же! Выдумал что: стану я с тобой играть!
Она спрятала и карты. Через час Евсей опять сидел уже на старом месте, между столом и печкой.
– Господи! какой покой! – говорил он, то поджимая, то протягивая ноги, – то ли дело здесь! А у нас, в Петербурге, просто каторжное житье! Нет ли чего перекусить, Аграфена Ивановна? С последней станции ничего не ели.
– Ты еще не отстал от своей привычки? На! Видишь, как принялся; видно, вас там не кормили совсем.
Александр прошел по всем комнатам, потом по саду, останавливаясь у каждого куста, у каждой скамьи. Ему сопутствовала мать. Она, вглядываясь в его бледное лицо, вздыхала, но плакать боялась; ее напугал Антон Иваныч. Она расспрашивала сына о житье-бытье, но никак не могла добиться причины, отчего он стал худ, бледен и куда девались волосы. Она предлагала ему и покушать и выпить, но он, отказавшись от всего, сказал, что устал с дороги и хочет уснуть.
Анна Павловна посмотрела, хорошо ли постлана постель, побранила девку, что жестко, заставила перестлать при себе и до тех пор не ушла, пока Александр улегся. Она вышла на цыпочках, погрозила людям, чтоб не смели говорить и дышать вслух и ходили бы без сапог. Потом велела послать к себе Евсея. С ним пришла и Аграфена. Евсей поклонился барыне в ноги и поцеловал у ней руку.
– Что это с Сашенькою сделалось? – спросила она грозно, – на кого он стал похож – а?
Евсей молчал.
– Что ж ты молчишь? – сказала Аграфена, – слышишь, барыня тебя спрашивает?
– Отчего он так похудел? – сказала Анна Павловна, – куда волоски-то у него девались?
– Не могу знать, сударыня! – сказал Евсей, – барское дело!
– Не можешь знать! А чего ж ты смотрел?
Евсей не знал, что сказать, и все молчал.
– Нашли кому поверить, сударыня! – промолвила Аграфена, глядя с любовью на Евсея, – добро бы человеку! Что ты там делал? Говори-ка барыне! Вот ужо будет тебе!
– Я ли, сударыня, не усердствовал! – боязливо сказал Евсей, глядя то на барыню, то на Аграфену, – служил верой и правдой, хоть извольте у Архипыча спросить.
– У какого Архипыча?
– У тамошнего дворника.
– Вишь ведь, что городит! – заметила Аграфена. – Что вы его, сударыня, слушаете! Запереть бы его в хлев – вот и стал бы знать!
– Готов не токмя что своим господам исполнять их барскую волю, – продолжал Евсей, – хоть умереть сейчас! Я образ сниму со стены…
– Все вы хороши на словах! – сказала Анна Павловна. – А как дело делать, так вас тут нет! Видно, хорошо смотрел за барином: допустил до того, что он, голубчик мой, здоровье потерял! Смотрел ты! Вот ты увидишь у меня…
Она погрозила ему.
– Я ли не смотрел, сударыня? В восемь-то лет из барского белья только одна рубашка пропала, а то у меня и изношенные-то целы.
– А куда она пропала? – гневно спросила Анна Павловна.
– У прачки пропала. Я тогда докладывал Александру Федорычу, чтоб вычесть у ней, да они ничего не сказали.
– Видишь, мерзавка, – заметила Анна Павловна, – польстилась на хорошее-то белье!
– Как не смотреть! – продолжал Евсей. – Дай бог всякому так свою должность справить. Они, бывало, еще почивать изволят, а я и в булочную сбегаю…
– Какие он булки кушал?
– Белые-с, хорошие.
– Знаю, что белые; да сдобные?
– Этакой ведь столб! – сказала Аграфена, – и слова-то путем не умеет молвить, а еще петербургский!
– Никак нет-с! – отвечал Евсей, – постные.
– Постные! ах ты, злодей этакой! душегубец! разбойник! – сказала Анна Павловна, покраснев от гнева. – Ты это не догадался сдобных-то булок покупать ему? а смотрел!
– Да они, сударыня, не приказывали…
– Не приказывали! Ему, голубчику моему, все равно, что ни подложи – все скушает. А тебе и этого в голову не пришло? Ты разве забыл, что он здесь кушал всё сдобные булки? Покупать постные булки! Верно, ты деньги-то в другое место относил? Вот я тебя! Ну, что еще? говори…
– После, как откушают чай, – продолжал Евсей, оробев, – в должность пойдут, а я за сапоги: целое утро чищу, всё перечищу, иные раза по три; вечером снимут – опять вычищу. Как, сударыня, не смотрел: да я ни у одного из господ таких сапог не видывал. У Петра Иваныча хуже вычищены, даром что трое лакеев.
– Отчего же он такой? – сказала, несколько смягчившись, Анна Павловна.
– Должно быть, от писанья, сударыня.
– Много писал?
– Много-с; каждый день.
– Что ж он писал? бумаги, что ли, какие?
– Должно быть, бумаги-с.
– А ты что не унимал?
– Я унимал, сударыня: «Не сидите, мол, говорю, Александр Федорыч, извольте идти гулять: погода хорошая, много господ гуляет. Что за писанье? грудку надсадите: маменька, мол, гневаться станут…»
– А он что?
– «Пошел, говорят, вон: ты дурак!»
– И подлинно дурак! – промолвила Аграфена.
Евсей взглянул при этом на нее, потом опять продолжал глядеть на барыню.
– Ну, а дядя-то разве не унимал? – спросила Анна Павловна.
– Куда, сударыня! придут, да коли застанут без дела, так и накинутся. «Что, говорят, ничего не делаешь? Здесь, говорят, не деревня, надо работать, говорят, а не на боку лежать! Все, говорят, мечтаешь!» А то еще и выбранят…
– Как выбранят?
– «Провинция…» говорят… и пойдут, и пойдут… так бранятся, что иной раз не слушал бы.
– Чтоб ему пусто было! – сказала, плюнув, Анна Павловна. – Своих бы пострелят народил, да и ругал бы! Чем бы унять, а он… Господи, боже мой, царь милосердый! – воскликнула она, – на кого нынче надеяться, коли и родные свои хуже дикого зверя? Собака и та бережет своих щенят, а тут дядя извел родного племянника! А ты, дурачина этакой, не мог дядюшке-то сказать, чтоб он не изволил так лаяться на барина, а отваливал бы прочь. Кричал бы на жену свою, мерзавку этакую! Видишь, нашел кого ругать: «Работай, работай!» Сам бы околевал над работой! Собака, право, собака, прости господи! Холопа нашел работать!
За этим последовало молчание.
– Давно ли Сашенька стал так худ? – спросила она потом.
– Вот уж года три, – отвечал Евсей, – Александр Федорыч стали больно скучать и пищи мало принимали; вдруг стали худеть, худеть, таяли словно свечка.
– Отчего же скучал-то?
– Бог их ведает, сударыня. Петр Иваныч изволили говорить им что-то об этом; я было послушал, да мудрено: не разобрал.
– А что он говорил?
Евсей подумал с минуту, стараясь, по-видимому, что-то припомнить, и шевелил губами.
– Называли как-то они их, да забыл…
Анна Павловна и Аграфена смотрели на него и дожидались с нетерпением ответа.
– Ну?.. – сказала Анна Павловна.
Евсей молчал.
– Ну же, разиня, молви что-нибудь, – прибавила Аграфена, – барыня дожидается.
– Ра… кажись, разочаро… ванный… – выговорил наконец Евсей.
Анна Павловна посмотрела с недоумением на Аграфену, Аграфена на Евсея, Евсей на них обеих, и все молчали.
– Как? – спросила Анна Павловна.
– Разо… разочарованный, точно так-с, вспомнил! – решительным голосом отвечал Евсей.
– Что это еще за напасть такая? Господи! болезнь, что ли? – спросила Анна Павловна с тоской.
– Ах, да не испорчен ли это значит, сударыня? – торопливо промолвила Аграфена.
Анна Павловна побледнела и плюнула.
– Чтоб тебе типун на язык! – сказала она. – Ходил ли он в церковь?
Евсей несколько замялся.
– Нельзя сказать, сударыня, чтоб больно ходили… – нерешительно отвечал он, – почти можно сказать, что и не ходили… там господа, почесть, мало ходят в церковь…
– Вот оно отчего! – сказала Анна Павловна со вздохом и перекрестилась. – Видно, богу не угодны были одни мои молитвы. Сон-то и не лжив: точно из омута вырвался, голубчик мой!
Тут пришел Антон Иваныч.
– Обед простынет, Анна Павловна, – сказал он, – не пора ли будить Александра Федорыча?
– Нет, нет, боже сохрани! – отвечала она, – он не велел себя будить. «Кушайте, говорит, одни: у меня аппетиту нет; я лучше усну, говорит: сон подкрепит меня; разве вечером захочу». Так вы вот что сделайте, Антон Иваныч: уж не прогневайтесь на меня, старуху: я пойду затеплю лампадку да помолюсь, пока Сашенька почивает; мне не до еды; а вы откушайте одни.
– Хорошо, матушка, хорошо, исполню: положитесь на меня.
– Да уж окажите благодеяние, – продолжала она, – вы наш друг, так любите нас, позовите Евсея и расспросите путем, отчего это Сашенька стал задумчивый и худой и куда делись его волоски? Вы мужчина: вам оно ловчее… не огорчили ли его там? ведь есть этакие злодеи на свете… все узнайте.
– Хорошо, матушка, хорошо: я допытаюсь, всю подноготную выведаю. Пошлите-ка ко мне Евсея, пока я буду обедать, – все исполню!
– Здорово, Евсей! – сказал он, садясь за стол и затыкая салфетку за галстук, – как поживаешь?
– Здравствуйте, сударь. Что наше за житье? плохое-с. Вот вы так подобрели здесь.
Антон Иваныч плюнул.
– Не сглазь, брат: долго ли до греха? – прибавил он и начал есть щи.
– Ну что вы там, как? – спросил он.
– Да так-с: не больно хорошо.
– Чай, провизия-то хорошая? Ты что ел?
– Что-с? возьмешь в лавочке студени да холодного пирога – вот и обед!
– Как, в лавочке? а своя-то печь?
– Дома не готовили. Там холостые господа стола не держут.
– Что ты! – сказал Антон Иваныч, положив ложку.
– Право-с: и барину-то из трактира носили.
– Экое цыганское житье! а! не похудеть! На-ка, выпей!
– Покорнейше вас благодарю, сударь! за ваше здоровье!
Затем последовало молчание. Антон Иваныч ел.
– Почем там огурцы? – спросил он, положив себе на тарелку огурец.
– Сорок копеек десяток.
– Полно?
– Ей-богу-с; да чего, сударь, срам сказать: иной раз из Москвы соленые-то огурцы возят.
– Ах ты, господи! ну! не похудеть!
– Где там этакого огурца увидишь! – продолжал Евсей, указывая на один огурец, – и во сне не увидишь! мелочь, дрянь: здесь и глядеть бы не стали, а там господа кушают! В редком доме, сударь, хлеб пекут. А этого там, чтобы капусту запасать, солонину солить, грибы мочить – ничего в заводе нет.
Антон Иваныч покачал головой, но ничего не сказал, потому что рот у него был битком набит.
– Как же? – спросил он, прожевав.
– Все в лавочке есть; а чего нет в лавочке, так тут же где-нибудь в колбасной есть; а там нет, так в кондитерской; а уж чего в кондитерской нет, так иди в аглицкий магазин: у французов все есть!
Молчание.
– Ну, а почем поросята? – спросил Антон Иваныч, взявши на тарелку почти полпоросенка.
– Не знаю-с; не покупывали: что-то дорого, рубля два, кажись…
– Ай, ай, ай! не похудеть! этакая дороговизна!
– Их хорошие-то господа мало и кушают: все больше чиновники.
Опять молчание.
– Ну, так как же вы там: плохо? – спросил Антон Иваныч.
– И не дай бог, как плохо! Вот здесь квас-то какой, а там и пиво-то жиже; а от квасу так целый день в животе словно что кипит! Только хороша одна вакса: уж вакса, так и не наглядишься! и запах какой: так бы и съел!
– Что ты!
– Ей-богу-с.
Молчание.
– Ну так как же? – спросил Антон Иваныч, прожевав.
– Да так-с.
– Плохо ели?
– Плохо. Александр Федорыч кушали так, самую малость: совсем отвыкли от еды; за обедом и фунта хлеба не скушают.
– Не похудеть! – сказал Антон Иваныч. – Все оттого, что дорого, что ли?
– И дорого-с, да и обычая нет наедаться каждый день досыта. Господа кушают словно украдкой, по одному разу в день, и то коли успеют, часу в пятом, иной раз в шестом; а то так чего-нибудь перехватят, да тем и кончат. Это у них последнее дело: сначала все дела переделают, а потом и кушать.
– Вот житье-то! – говорил Антон Иваныч. – Не похудеть! диво, как вы там не умерли! И весь век так?
– Нет-с: по праздникам господа, как соберутся иногда, так, не дай бог как едят! Поедут в какой-нибудь немецкий трактир, да рублей сто, слышь, и проедят. А пьют что – боже упаси! хуже нашего брата! Вот, бывало, у Петра Иваныча соберутся гости: сядут за стол часу в шестом, а встанут утром в четвертом часу.
Антон Иваныч вытаращил глаза.
– Что ты! – сказал он, – и всё едят?
– Все едят!
– Хоть бы посмотреть: не по-нашему! Что же они едят?
– Да что, сударь, не на что смотреть! Не узнаешь, что и ешь: немцы накладут в кушанье бог знает чего: и в рот-то взять не захочется. И перец-то у них не такой; подливают в соус чего-то из заморских склянок… Раз угостил меня повар Петра Иваныча барским кушаньем, так три дня тошнило. Смотрю, оливка в кушанье: думал, как и здесь оливка; раскусил – глядь: а там рыбка маленькая; противно стало, выплюнул; взял другую – и там то же; да во всех… ах вы, чтоб вас, проклятые!..
– Как же это они, нарочно кладут туда?
– Бог их ведает! Я спрашивал: ребята смеются, говорят: так, слышь, родятся. И что за кушанья? Сначала горячее подадут, как следует, с пирогами, да только уж пироги с наперсток; возьмешь в рот вдруг штук шесть, хочешь пожевать, смотришь – уж там их и нет, и растаяли… После горячего вдруг чего-то сладкого дадут, там говядины, а там мороженого, а там травы какой-то, а там жаркое… и не ел бы!
– Так печь-то у вас и не топилась? Ну как не похудеть! – промолвил Антон Иваныч, вставая из-за стола.
«Благодарю тебя, боже мой, – начал он вслух, с глубоким вздохом, – яко насытил мя еси небесных благ… что я! замололся язык-то: земных благ, – и не лиши меня небесного твоего царствия».
– Убирайте со стола: господа не будут кушать. К вечеру приготовьте другого поросенка… или нет ли индейки? Александр Федорыч любит индейку; он, чай, проголодается. А теперь принесите-ка мне посвежее сенца в светелку: я вздохну часок-другой; там к чаю разбудите. Коли чуть там Александр Федорыч зашевелится, так того… растолкайте меня.
Восстав от сна, он пришел к Анне Павловне.