– Не слышал, дядь Ефим.
– Ну вот, жизнь-то и оказалась разбитой. Хоть верёвку на шею набрасывай. На коленях стою перед Марьей, жинкой-то, молю Христом Богом, чтоб снова быть заодно. Да, видно, тот, другой приятней меня был. Не вернулась. Почти три года ни к одной бабе не подходил, а потом уже вроде бы оживать стал. Построил новый домишко, обзавёлся кое-каким хозяйством, а там и приласкалась вдовушка. Ты, конечно, помнишь её, другую-то жинку, Дорину.
– Помню. Добрая женщина.
– Ничё. Жить можно. Живу.
Разговорился дядька Ефим. Накопилось, видать, в душе, а высказать некому.
– Кони-то не заблудятся?
– Не, Сашко, не заблудятся. Теперь к водопою, на реку пошагали.
– Ну, ладно. Можно, выходит, и посидеть.
– А пошто нельзя-то! – дядька Ефим засуетился, как приветливая хозяйка перед гостями. Вывернул из-за спины холщовую суму – по-фронтовому «походную кухню»:
– Сашко! У меня есть кой-чем позавтракать, – он торопливо разложил на суму хлеб, варёные яйца, поставил бутылку с молоком.
– Ешь, Сашко.
Сам дядя Ефим к еде не притронулся. Сидел и, глядя на меня, о чём-то думал.
День набирал силу. Солнце с безоблачного неба смотрело весело. Над землёй разливалось тепло. Роса испарилась, непримятая трава блестела свежо и ярко.
– А што ты рано на поле? – встревоженно спросил дядька Ефим.
– Пришёл посмотреть свою «таёженку».
– Посмотрел?
– Ага… Пшеница-то вроде «таёжной», а название почему-то другое. Иосиф Петрович, что ли, переиначил? Вам он об этом не говорил?
– Не говорил. С нашим братом по таким делам учёные не советуются.
– Может, что слышал?
– Слухов полно… Трудно понять, где правда. Поживём – увидим, – уклончиво ответил дядька Ефим.
Где-то невдалеке подала голос кукушка. Звучное «ку-ку» прозвучало над перелеском и затерялось в распадках.
– Слышал ноне её? – настораживаясь спросил дядя Ефим.
– Первый раз.
– Удачно те выпало, Сашко! Ты поел и разом безгнездница прокуковала. В народе поверье живёт, если ты слышишь её первый раз сыт и с копейкой, так и будет весь год.
– Было бы хорошо… – Ефим пожал плечами.
– Оно будет, конешно… Как с немчурой расквитаемся. Не принёс вести, когда война-то кончится?
– Принёс. Когда до Берлина дойдём!
– Стало быть, много ещё силы нашей понадобится. А тебе, вижу, порядком отломилось. Боле, чем мне. Оно понятно, нонешняя потеребка куда злее бывалых.
Дядька Ефим сидит тихо, не шелохнётся, не мигнёт. Только шевелит губами, будто что-то пытается сказать и не может. Смотрю: на его щеки слёзы выкатились. Коснулись усов и остановились. Никогда не видывал таких – чистые, словно из родника, и крупные, как горошины. Долго, видно, копились. Ничего понять не могу и спросить стесняюсь.
От внимательного взгляда дядька Ефим встрепенулся.
– Сашко, а ты Кольшу-то моего знал? Сына младшего?
– Помню. Смуглым, кряжистым пареньком. Года на два меня помоложе.
Дядька Ефим отвернулся, видно, заметил задержавшиеся на усах слёзы и смахнул их ладонью. – Погиб парень. Прошлой зимой принесли похоронку.
От жалости к дяде Ефиму защемило в сердце.
– А ты, случаем, Николку-то там не встречал? – спросил дядя Ефим, когда успел подумать о том, что бывают и такие моменты: людские пути неожиданно совпадают.
Что сказать, чтобы смягчить его боль? И зная, что её никогда и ничто не затмит, ответил вопреки его желанию.
– Не встречал, дядь Ефим…
– Да, конечно, – согласился он. – Фронт велик, одни – под Ленинградом, другие – под Сталинградом. Ты-то, слышно было, воевал тоже на Сталинградском фронте?
– Там.
Я чувствовал, что он хочет услышать побольше солдатских подробностей – всё-таки человек пришёл с войны. А я помалкиваю, вроде бы таюсь.
Дядьке Ефиму в диво видеть меня живым. Каким чудом вырвался, если воевал под Сталинградом. Поди, думает: схитрил. Отсиделся в обозе, а то, что покалечен, так могло случиться и не на передовой. Николка-то сложил головушку. Да не один он, Николка. Егорка Вантеев, Гошка Маньков, Витька Гладцунов, Лукаха Ершов, Петро Серёдкин, братья Анатолий и Степан Черниковы… Ефим помнит всех, кто домой теперь не вернётся. Помнит и тех, кого матери ещё ждут. Сашко Егоров – единственный пока в посёлке вернувшийся с фронта солдат. Повезло парню… Что помогло уберечься?
Топот лошадей затих, они ушли по перелеску в падь и по набитой вдоль косогора тропе одна за другой спустятся к водопою. Впереди, наверное, та же буланая кобылица. Её шаг – путевой для других.
Солнце поднялось над перелеском, и оттуда потянуло влажным теплом. Пропольщики, женщины и подростки, уже отдалились, едва заметны их головы – перешли на другие деляны.
Дядя Ефим прибрал остатки еды в сумку и, не трогаясь с места, закинул её, как была раньше, за спину. Я все ещё тревожился за оставшийся без догляда табун, не забрёл бы в какое другое запретное место, но конюх уходить не торопился. Ефим вынул из накладного кармана брезентового армяка кисет. Набил табаком самодельную трубку (он мастерил их из корней берёзы). Ловко чиркнул огнивом по ребристому кремню, искры капнули на трут. Дунул на очажок огня, огонь разросся, и потянулась струйка дыма. Частыми затяжками раскурил трубку.
– Я вот сижу тут с тобою, подумаешь, дядька Ефим бездельник, а я всё думаю. Много таких было, ну, без вести пропавших?..
Отзываюсь:
– Дядь Ефим, на фронте всего навидишься. Сам знаешь… Бывает, и раненого на какое-то время обойдут санитары.
– Может, где и Николка затерялся. Хотя… – дядя Ефим безнадёжно махнул рукой и, порывшись за пазухой, достал свёрнутый вчетверо лист бумаги.
Читаю «похоронку». Ошибка исключена. Указано место, время гибели и погребения старшего сержанта, помкомвзвода Николая Серебрякова.
Дядя Ефим замер в ожидании: что скажу? Будто я мог сказать что-то, отчего бы стало легче и свободнее уставшему маяться в постоянной тревоге сердцу.