Перед смертью Воробьёв был уже весь исколотый и пробитый. С вилкой, воткнутой в щёку и безумно-больным взглядом на фотографиях в соцсетях, под которыми остались его предсмертные бессвязные крики. И неожиданно красивая фраза о последних вдыхаемых воином лучах утреннего солнца топорщится до сих пор ясностью на фоне бессонного бесноватого бреда нескольких дней.
Двадцать семь лет. За год до этого ушла жена с детьми. Башмаков вспомнил, как сказал когда-то, что ненавидит таких, как Гребенщиков. За то, что он старый успешный козёл, весь в бабах и цветах; он не заслуживает сочувствия в отличии от тех рок-героев, павших в благодатные двадцать семь, разукрашенными с ног до головы татуировками. Теперь он думал, не эту ли фразу вспомнил Воробьёв перед тем, как повеситься.
«Какая-то пустота пожирает нас изнутри, – думал Башмаков, – нелепо звенящая пустота». Вообще-то, он ненавидел разговоры о рок-музыкантах, когда-то он и сам чуть не ударился в эту дичь: бренчал на гитаре, писал дурные стишки. «Рассуждать о Битлз или любой другой рок-группе всё равно, что увлекательно ковыряться палкой в дерьме», – говорил Башмаков. Вот и Воробьёв ударился в модную тему, уйдя от искусства; а когда-то он хорошо рисовал не только эскизы для татуировок. «Я не сильно от него оторвался», – понимал Башмаков, делая очередной глоток водки.
Он вытер горлышко, закрутил пробку и поставил у оградки бутылку; закатав рукава, открыл забитые руки. Змея на кресте, она похожа на искусство – искусство исцеления, что та авраамическая вера, пробуждавшая в евреях радость жизни в пустыне.
– Ну что тут? Всё по-прежнему, не воскрес? – подошёл к могилке Федька Сябитов.
– Воробей, сука, повесился, – сказал не в лад Башмаков, не поняв вопроса.
– Я и так это знаю, – сказал Федька своим сдобным голосом и предложил Башмакову открытую бутылку.
– Да у меня вроде ещё осталось.
– Какая разница, выпей из моей.
Башмаков выпил. Федька Сябитов был здоров и неуклюж во всём. Имел зигхаяобразные движения здоровых красных рук, которыми всех задевал, шершавый характер и агрессивно широкий выбритый череп. Был общим старым другом Башмакова и Воробьёва. Работал лет с шестнадцати на одном месте – бригадиром грузчиков на мясокомбинате. В свободное время немного почитывал.
– Панки уже не те, согласись? – сказал он, зажёвываяхань колбасой, предложенной и Башмакову.
– Да, в панк-шопе ирокез розовый купят и трясутся на каком-нибудь слюнявом концерте, – охотно затянул пьяный Башмаков нарочито художественно. – Вот, то ли дело в наше время! Панки были величественны в своём безумии, как первые христиане! На концерт придёшь, денег нет, тёлки нет, ничего нет, к любому панку подходишь, он тебе мелочи отсыплет, рубаху последнюю отдаст, пивка глотнёшь у него нахаляву… Эх, на подоконниках в подъездах девок пёрли, помнишь?!
– Конечно, помню, после КВД разве забудешь!
– Одних панков цивилизация социализировала, других переварила в себе и выплюнула на помойку – бродят бомжуют, обокраденные модой. Любой додик теперь с ирокезом на улицу может выйти. А наколки?! Даже домохозяйки и те все забитые! Да и бабы дают уже не из-за «свободной любви», а потому что бл**и!
– Кстати, как там твоя девочка, на который ты собирался жениться?
– На днях выскоблили и увезли к бабушке.
– Легко отделался, брат.
– Да, пусть отдохнёт.
– Что думаешь теперь?
– Думаю также подрабатывать, пописывать, ненавидеть и презирать весь мир, как тебе? – слова Башмакова от обиды и водки во рту разбухали и выползали захлебнувшимися в слюнях.
Сябитов покосился на Башмакова и с аппетитом отхлебнул ещё водки, снова уставившись в надгробие.
– Занятно. Но ненадолго это всё. Надо осесть, бросить якорь…
– Знаю я эти размытые соплями мечты и дороги к беззаветной жизни: обзавестись семьёй, сидеть на шее! Ты же видишь, что бабы тоже не спасают?
– Да что с баб спрашивать, Воробей просто мудак полный! Ничего другого придумать не мог.
– Когда кто-то кончает с собой, всегда выглядит полным мудаком в глазах окружающих. Ведь столько возможностей, но попробуй ты, живущий, всё бросить и заняться своими желаниями и возможностями? Почему-то всегда бывает легче повеситься…
– Есть одно средство: нужно наделить себя сверхъестественными способностями. Делаешь себя великим прорицателем, и рука на себя уже не поднимется.
– Этот способ не для трезвых людей.
– А нас и не назовёшь трезвыми.
Закрапал дождик, зашлёпал по листве. Водка загорчила на стылых зубах. Башмаков мелко плакал.
– Да, жалко Воробья…
– Не особо… Просто вспомнилось одно утро из детства, когда гонял я на велике по пустым улицам под дождём. Промокший насквозь – на советском велике с дребезжащим крылом. В одних кедах и шортах, облепивших мне ноги. Как же я был тогда, сука, счастлив…
Когда они возвращались с кладбища, все погрузилось в тёмную муть обманчивой воды вечера. Вдалеке, над бездорожьем и сторожевой будкой маячила в мерцающей пыли дождя полоска фонарного света. Как прибитая змея на кресте.
Как Сергей Петрович возвратился домой
Снова домашний вечер окутал своим благодарным теплом, электрическим светом и надел на распухшие ноги мягкие тапочки. Некий Сергей Петрович Подбородкин добросовестно отработал смену и готовил теперь на кухне себе ужин. Супруга его лежала в комнате на диване и смотрела передачу, и он видел с кухни только её жирные от крема, пухлые ноги. Он привык готовить себе сам (при живой жене) и даже хвастался навыками на работе.
«Сегодня мы поговорим о взаимоотношении полов, – слышалось из комнаты, – кто в доме хозяин и как сохранить мир в вашем доме».
– Идиоты, – со злобой шикнул Подбородкин и включил радио.
– По Варшавскому из центра – пробки.
– Машина сломалась, – вспомнил он с радостью, – хоть на дачу не поедем, пока не отремонтирую.
В морозилке заждалась пачка пельменей. Подбородкин достал её и вместе с вопросом «сварить или обжарить?» вспомнил, что и вчера на ужин ел пельмени. И пронёсся в голове за минуту весь его день, со всеми вставаньями, завтраками, бритьём, дорогой, начальниками, планёркой, перегаром, поручениями, отчётами, упрёками, премиями…
«А ведь я уже бригадир, – подумал Сергей Петрович. – Ещё – бригадир, а уже – пятьдесят, а уже через восемь часов начнётся опять такой же точно день, со всеми… Точно такой же день!»
«Так вы говорите: ваш муж прекрасно готовит?» – слышалось из комнаты.
«Так сварить или обжарить? – вспомнилось Сергей Петровичу. – Сначала – сварить, потом – обжарить.» Пельмени начинали таять. «Обжарить», – решил он и вывалил содержимое пакета на раскалённую его задумчивостью сковородку. Пельмени забрызгали маслом и зашипели.
«Точно такой же день, – неуклонно размышлял он. – Так хочется запить… а если выгонят с работы, а если выгонит жена, а если… Ну и что! Пусть выгонят меня… А все равно страшно, жалкая я тварь, разжился здесь, как гриб в банке, и вылезти страшно…»
– Страшно-страшно, – шипели пельмени вкрадчиво.
– Точно такой же день, точно такой же, – повторял шёпотом Подбородкин, и с опаской поглядывал на растопыренные пальцы ног жены, видневшиеся из комнаты. И один из них – ему показалось – кивнул своей накрашенной квадратной мордочкой: «Точно такой же день!».
– Да, верно, – сказал Петрович, и невольная улыбка поползла по его разгулявшемуся лицу. – Так что же теперь: обжарить или сварить? Сначала – обжарить, потом – сварить! – И схватив с жаром горячую сковородку, он с размаху швырнул её в батарею, чтобы и все жители дома услышали о его безысходности.
Разлетелись по кухне румяные кусочки теста с мясом; а гул от удара застыл в его ушах и показался таким неизбежным и решительным, что упал Сергей Петрович на колени, зажмурил с силой глаза и разинул отчаянно рот, как будто хотел набрать воздуха, чтобы закричать во всё горло. Но вместо этого разразились надрывистые всхлипыванья и потекли слёзы.
– Серёженька-Серёженька! – бесшумно ступая мягкими подушками ног, заботливо пробралась на кухню напуганная женщина. – Что же это с тобой, миленький?! – Губы её вытянулись в трубочку, щёки налились кровью, а возбуждённые любопытством и страхом глаза созерцали бессмысленно происходящее.
Сергей Петрович Подбородкин – порядочный семьянин, слесарь шестого разряда, награжденный при советской власти «орденом Сутулова», валялся на полу, как пришибленный тапком таракан, и корчился в припадках то смеха, то плача, то крика.
– Боже ж мой, Боже ж мой! – спустя час повторяла брошенная женщина и собирала с пола румяные пельмени, улыбающиеся, как улыбался её муж, когда его увозили врачи. «Танечка, какое горе!» – рассказывала она по телефону, а в это время по Варшавскому в сторону центра «скорая» везла Сергея Петровича «домой», и никакие пробки не могли этому помешать. «Сначала обжарить, потом сварить», – ехидно улыбался он с пеной у рта.