– Я жду объяснений, – сказал наконец Гельбиш.
Маркут опустил свою рыжую шевелюру и заговорил, не глядя на главнокомандующего. То, что он говорил, было дико и неправдоподобно, но Гельбиш слишком хорошо знал своего Маркута, чтобы допустить мысль, что тот лжет.
– Галлюцинация? – хмуро усмехнулся Гельбиш. – Нет, Ант, это не галлюцинация… Даю тебе двое суток, чтобы найти этого человека. – Он показал ему фотографию. – Иди, ты свободен.
Маркут ожидал наказания. Наказания не последовало. И это было так неожиданно, что он не сразу понял, что может уйти. Он растерянно отдал честь, повернулся и вышел.
Гельбиш отпустил Маркута, не дав воли своему гневу, – не хотел, чтобы Маркут знал, что он придает слишком большое значение случившемуся. Он снова взглянул на карточку с изображением того, кто называл себя Жан-Клодом Пулло. Взгляд умных, чуть прищуренных глаз вызвал в могущественном Министре Порядка безотчетную тревогу: бельгиец смотрел на Гельбиша с затаенной усмешкой, будто знал что-то, чего не знал сам Гельбиш и чего следовало опасаться.
“Кто он? – подумал Гельбиш. – Что ему нужно здесь? Контрабандист? Нет, тут что-то другое… Но что?”
Глава пятая
Грон Барбук стоял у окна и смотрел, как рабочие разбирают помост, на котором утром ему вручали Почетный знак Великого Мусорщика. На нем все еще был белый парадный мундир, и на лацкане поблескивал золотой знак, прикрепленный рукой Диктатора. Гости, толпившиеся в доме весь день, разошлись, и он слышал, как поскрипывали половицы у него за спиной: жена убирала со стола остатки угощения.
Рабочие погрузили доски от помоста на длинную нескладную телегу и уехали. Младшие мусорщики подметали и без того чистую площадь. Они работали молча, сосредоточенно, быть может догадываясь, что сам Грон Барбук наблюдает за ними.
Только теперь, оставшись один, Барбук задумался о значении сегодняшнего торжества. Он привык к славе и относился к ней спокойно, с достоинством. Слава не сделала его ни заносчивым, ни надменным. И если поначалу она беспокоила его, то теперь песни, портреты в лавках, люди, узнающие его на улице, – все стало привычным.
Конечно, он не мог не гордиться тем, что окружен таким почетом, но первое время со свойственной ему крестьянской трезвостью полагал, что стал объектом громкой славы случайно. Он знал среди своих товарищей по профессии людей не менее достойных. Однако чем больше он думал о своей судьбе, тем чаще находил в себе достоинства, делавшие его особое положение не случайным, а безусловно заслуженным.
По тому, как люди, всеми уважаемые, сосредоточенно слушали его медлительную простонародную речь, как внимали его словам, простым и немудрящим, он все больше убеждался в своей значительности. Очевидно, есть нечто, что отличает его, Грона Барбука, от таких же, как он, – и все-таки не таких.
Сегодня Лей Кандар почтил его высшей наградой, званием, ставившим его в один ряд с самыми именитыми людьми Новой Лакуны. В определенном смысле даже выше их. Он стал – так сказал Диктатор – символом Идеи, ее Живым Воплощением.
Его вдруг охватил страх: выше его теперь только сам Диктатор. Сознание такой немыслимой высоты испугало его, и он, человек неверующий, неожиданно для себя перекрестился.
В этот момент он увидел Лану. Лана вышла из дома и пересекла теперь уже совершенно пустую площадь. Сердце его сжалось: шестнадцатилетняя Лана, его единственная внучка, одна из красивейших девушек столицы, была обречена на безбрачие. Она, конечно, ничего об этом не знает, но ему, Барбуку, известно, что у нее никогда не будет, не должно быть детей. Он старался не думать об этом, но всякий раз, когда лицо внучки освещала доверчивая, почти детская улыбка, старик чувствовал, как сердце его сжимается.
Полтора года назад он сам лично явился в ЕКЛ, чтобы убедиться в том, что произошла ошибка и розовая бумажка с упоминанием параграфа 37 не имеет никакого отношения к его внучке – недосмотр, описка…
Его принял сам генеральный директор, знаменитый доктор Корд. Личность доктора Корда была окружена ореолом таинственности и уважения, смешанных со страхом. После Лея Кандара и Фана Гельбиша доктор Корд был едва ли не самой значительной фигурой в стране. Однако его известность имела особый характер. Его имя произносили, понижая голос и оглядываясь по сторонам, а девушки испуганно вздрагивали. От него зависело, станет ли девушка когда-нибудь матерью или навсегда останется бездетной.
На самом же деле все обстояло не совсем так. От Корда ничего не зависело, и в решениях ЕКЛ – Евгенического комитета Лакуны – не было никакой предвзятости.
Под действие зловещего тридцать седьмого параграфа попадали те, чьи наследственные или приобретенные особенности организма лишали их возможности иметь здоровое, полноценное потомство.
Здесь, в высоком светлом здании ЕКЛ, в просторных, ослепительно чистых кабинетах с новейшей, доставленной из-за границы аппаратурой, судьбу молодых людей решали не чиновники с их симпатиями и антипатиями, а строжайшее, беспристрастное медицинское обследование, анализы и рентгенограммы. Все действия работников ЕКЛ строго регламентировались специальным положением, разработанным лично Кандаром, и нарушение любого из его пунктов, даже малейшее, даже случайное, каралось по всей строгости законов Лакуны.
Ошибки быть не могло, и все-таки Барбук пришел в ЕКЛ и был принят лично доктором Кордом в присутствии его первого заместителя, доктора Мэта Червиша.
Высокий, совершенно лысый, с густыми, сросшимися на переносице бровями, резко выделявшимися на чисто выбритом лице, доктор Корд поднялся из-за стола и сочувственно пожал руку знаменитому мусорщику. Усадив его в кресло, он попросил Мэта принести медицинскую карту Ланы. Он не проронил ни единого слова, пока Мэт не положил на стол результаты медицинского обследования девушки.
В извещениях, отпечатанных на розовых бумажках определенного образца, которые вручались родителям обследованного, не называлась причина, вызвавшая применение параграфа тридцать семь. Объяснения давались в справочном отделе ЕКЛ. Для Барбука делалось исключение: его принял сам доктор Корд. Генеральный директор полистал бумаги и протянул одну из них Барбуку. На ней, в самом низу, подчеркнутое красным карандашом, стояло слово “гемофилия”.
– У вас не было сыновей? – спросил Корд.
– Нет, у меня только дочь, – ответил Барбук.
– Ваше счастье.
И Корд в немногих словах объяснил характер этого заболевания, которым страдают только мужчины, но которое передается исключительно по женской линии.
Мэт сочувственно смотрел на мусорщика. Барбук встал, молча кивнул и вышел.
Сейчас, глядя вслед внучке, перебегавшей площадь, Барбук решил в самое ближайшее время поговорить с ней. Но мысль о таком разговоре, необходимом и неизбежном, пугала его. Как сделать так, чтобы Лана приняла это известие с тем пониманием, к которому он сам пришел только после долгих мучительных раздумий?
Да, ее судьба ужасна. Но разве не ужасней в тысячу раз родить ребенка, зная, что он обречен на пожизненную неизлечимую болезнь, на непрерывные страдания. Конечно, могла родиться девочка – девочка не подвергнется опасности… но это только отсрочка… Ей, Лане, надо понять, что решение ЕКЛ не только разумно, но и гуманно. В таком решении одинаково заинтересовано и государство, ставящее своей задачей здоровье народа, и сама Лана, и он, ее дед, Великий Мусорщик Грон Барбук.
Глава шестая
Великий Мусорщик ошибался. Лана знала о решении ЕКЛ. Однажды ночью Лана проснулась, услышав рыдания матери. Она вскочила с постели и подошла к двери, ведущей в спальню родителей. Дверь была приоткрыта. Отец успокаивал мать, говорил ей какие-то ласковые слова, а мать, не отвечая, продолжала плакать. Лана вслушивалась в отцовский шепот, стоя босиком, в одной рубашке, и его волнение передавалось ей, хотя она никак не могла понять, о чем он говорит. Что-то о гемофилии, о какой-то бумажке. Насторожило ее упоминание доктора Корда, но она так и не догадалась, что речь идет о ней, да и само это странное слово “гемофилия” было ей неизвестно. Она вернулась к себе и долго не могла уснуть. Имя доктора Корда вселяло в нее безотчетный страх.
На другой день она рассказала о подслушанном разговоре своей подруге. Та была старше Ланы на три года. Она слушала Лану с тревогой и сочувствием. Ора тоже не знала, что такое гемофилия, но сочетание имени Корда с разговором о какой-то бумажке не вызывало у нее сомнений.
– Параграф тридцать семь…
Лана побледнела.
– Ты думаешь, они говорили обо мне? – спросила она испуганно.
Ора обняла ее и, прижавшись к ней, задумалась. Высокая, светловолосая, с зелеными, чуть раскосыми, озорными глазами, Ора вызывала у Ланы восхищение. Резкая, насмешливая с другими, Ора никогда не позволяла себе обидеть Лану. В ее отношении к девушке угадывалось нечто материнское, хотя это чувство, пожалуй, и не было ей свойственно.
– Бедная девочка, – тихо произнесла Ора.
Лана высвободилась из ее объятий, опустилась на пол и заплакала.
Ора задернула занавеску, открыла шкатулку, стоявшую на столе, достала пачку сигарет и закурила. Лана от удивления перестала плакать.
– Ты… куришь?
Ора криво усмехнулась:
– Погоди немного, закуришь сама.
Курение запрещалось и строго преследовалось в соответствии с Гигиеническим Уставом. Сигареты доставлялись в Лакуну контрабандистами, и за курение полагалось десять суток санитарно-исправительных лагерей.
– Что же со мной будет? – спросила Лана.
– То же, что и со мной, – усмехнулась Ора.
– Как? И ты… тоже? – изумилась Лана.
Ора засмеялась. Лана не знала того, что известно всем. Не знала потому, что все еще жила в своем почти детском мире. Ора понимала ее состояние, жалела ее, но вовсе не считала случившееся таким уж большим несчастьем.
В сущности, розовая бумажка из ЕКЛ освобождала женщину от множества тяжелых обязанностей, от заранее предначертанного существования – замужества, семьи, детей, хозяйства, кухни… Ора давно поняла, что все это ее ничуть не привлекает. Бумажка из ЕКЛ давала своеобразную свободу, самостоятельность, открывала возможности, недоступные замужним женщинам и составлявшие для Оры важную часть ее жизни.
Для Ланы та жизнь, которую вела Ора, была неизбежна, вернее, именно такая жизнь могла стать для нее единственным выходом. Вопрос заключался в том, сможет ли Лана принять ее так же легко, как в свое время Ора. Легко и даже с радостью.