Но я от неё только отмахивалась. На перемене все о чём- то сплетничали по углам, между вторым и третьим уроками появились завуч и наша классная с поздравлениями. Меня поставили перед всем классом и вручили диплом, который я сама и привезла из Москвы, а после третьего урока пришёл парень из десятого «в» с фотоаппаратом и всю перемену меня фотографировал. «На «Молнию». Завуч приказала» – объяснил он.
Мне показалось, что Оленёва и некоторые другие, с кем она шепталась, смотрели на нас с ненавистью.
– Давай уж тогда с ногами, – я уселась в проходе и закинула ногу на ногу. Пусть вся школа увидит мои ноги и мои туфли. Ноги у меня тогда были длинные и красивые, а лицо весьма обыкновенным. Нос курносый, волосы русые, стрижка короткая – ничего особенного. Что ж, Дейл Карнеги, которым я тогда зачитывалась, рекомендовал использовать недостатки в качестве достоинств. Правда, потом завуч приказала ноги отрезать и повесить мой портрет до пояса. Он и появился на следующий день на ватманском листе возле учительской, с полукруглой надписью «По- здрав- ля- ем» с тремя восклицательными знаками.
И как раз в этот день в расписании оказалось домоводство. Юбку за каникулы я, как могла, всё- таки дошила и теперь принесла, завёрнутую в бело- красный полиэтиленовый пакет с надписью «Мальборо». Я купила его в Москве перед отъездом в вестибюле гостиницы у спекулянта за бешеные деньги. И этот пакет был тоже хорошим поводом для гордости. Но перед уроками к нам вдруг явилась классная и заявила:
– Девочки, домоводства не будет, идите в слесарную мастерскую и, пока мальчики будут там заняты, посидите тихонько и им не мешайте.
Конец этого объявления потонул во всеобщем гоготе и ликовании, и я тоже смеялась от души, хотя мне было немного обидно, что юбку придётся нести назад.
– Захарова, ты в нашей мастерской в стружке утонешь. Иди в валенки переоденься! – крикнул мне Никитин. Про него я до сих пор думала, что именно ему я нравлюсь больше, чем другим, но он опять сразу же посмотрел на Оленёву, как бы ища её одобрения, и я промолчала. А Оленёва выглядела победно, не скрываясь. И все остальные, и Швабра, и даже медлительная Зу- Зу, которой всегда нужно было долго раскачиваться, вдруг сразу занялись своими делами. И Валя Синичкина, которая раньше всегда списывала математику только у меня, вдруг подошла к Шурику Киселёву, которого все звали, как маленького, «Кисик», и, вдруг покраснев, сказала:
– Саша, ты сегодня геометрию сделал? Покажешь мне, как надо задачу решать?
И тут до меня дошло, что всё- таки что- то происходит. И это не связано ни с олимпиадой, ни с новыми туфлями, а связано с чем- то другим, чего я не понимаю.
Вслед за другими я спустилась на первый этаж, в слесарную мастерскую. Станки там стояли посередине класса, а стулья вдоль стен. Парт не было, вместо доски были развешаны какие- то таблицы, и пахло в ней незнакомым, взрослым – металлом, мокрыми тряпками, мазутом и пылью. Невзрачный мужичок, преподаватель труда, был явно смущён присутствием такого количества девочек и, объясняя материал не знал, к кому обращаться – только ли к мальчикам или ко всей нашей ораве.
Я выбрала место специально рядом с Зу- Зу. При других обстоятельствах она просто зажглась бы от счастья и осыпала меня конфетами, которые беспрерывно сосала не только на переменках, но и тайком на уроках, но сейчас она низко склонилась над своим портфелем и рылась в нём подозрительно долго. Это тоже показалось мне странным. Я огляделась. Оленёвой не было, Никитина тоже. Швабра забилась в угол и рассматривала там журнал мод. Валя Синичкина вдруг подошла к станку, с которого Киселёв сметал стружку, и тоже взяла щетку, чтобы ему помогать. Остальные девочки расселись по мастерской кто куда. Мальчики, сгруппировавшись возле трудовика, передавали из рук в руки и рассматривали какую- то металлическую деталь.
– А почему, собственно, у нас сегодня нет домоводства? – машинально спросила я Зу- Зу, пристраивая свой пакет с юбкой так, чтобы он не запачкался.
– Не знаю. Говорят, Исса уволилась. – Лицо Гузель лоснилось от пота, а на лбу, над почти сросшимися над переносицей бровями, не смущаясь, пламенели четыре юных прыща.
– Как это уволилась? – Я очень удивилась. Исса действительно на каждом занятии твердила, что, доработав до пенсии, ни дня не останется в школе, так ей надоело смотреть на нас, на идиоток. Но уйти, не доработав учебного года…
– Ну, я не знаю, – лицо Гузель залоснилось ещё больше, она наклонилась доверительно почти вплотную ко мне, и мне стало ясно, что у неё есть во рту больной зуб. – Кажется, её уволили из- за того, что она ощупывала на уроке наши коленки.
Я отстранилась и некоторое время соображала.
– А это что, запрещено законом?
– Но это ведь неприлично – трогать коленки, разве нет? – Зу- Зу почти каждую фразу сопровождала вопросом, как в английском – don't you? Is not it? – опережая этим свое время. Это ведь теперь стало общепринятым: «Тебе хорошо? Нет?» Мне казалось, что ей когда- то за эту тему поставили пятёрку, и она, как бы в закрепление, требует подтверждения своих слов у всех и каждого. Смешно, но мне ни тогда, ни сейчас ни от кого и ни в чем никаких подтверждений не требовалось. Вот только если в чем я еще теперь сомневаюсь, так это в своем непременном, хорошо предсказуемом когда- то счастье. И это кажется мне еще более смешным…
– В цивилизованных странах, что не запрещено законом, то разрешено, – важно сказала я, и Зу- Зу при слове «закон» стала похожа на раненую утку.
Всем было известно, что Гузель ужасно боится заразиться гриппом, получить двойку или запись в дневнике, возвращается домой всегда засветло, во время разговоров «о мальчиках» всегда отходит в сторонку. Всё, что было связано с проявлением «неприличного», бранные слова, прилюдное справление нужды в школьном туалете, вызов родителей в школу, доводило ее чуть не до состояния обморока. Однажды её даже вырвало из- за того, что какой- то первоклассник дрался с таким же шкетом в вестибюле перед школьной столовой и публично описался от напряжения.
Оглядев в очередной раз свои ноги в новых туфлях, я вытащила из портфеля журнал «Иностранная литература».
– Стивен Кинг. «Мертвая зона». Улёт.
Гузель посмотрела на мой журнал, на мои вытянутые ноги, едва прикрытые мини- юбкой, открыла по закладке учебник литературы на статье о «Герое нашего времени» и низко опустила к нему голову.
– Оленёва говорит, что это ты Иссу сдала.
– Что- о- о- о?
– Я больше ничего не знаю! – И Зу- Зу отодвинулась от меня.
Я до сих пор помню её ухо оттенка свёкольного отвара с заложенной за него тёмной маслянистой прядью. Если память – это цифра, а эмоции – это биохимические реакции, то объясняется ли моё сегодняшнее безжалостное и спокойное созерцание прошлого признаком полнейшего отупения моего мозга?
Когда после двух уроков ничегонеделания я отправилась в буфет, а после него возвращалась в кабинет физики, то сразу заметила, что возле «моей» стенгазеты наблюдается какое- то подозрительное движение пятиклашек и непонятный шум. Поперек белого ватманского листа с моей фотографией и поздравлением красовалась яркая малиновая надпись: «Предательницам позор!» Наших возле газеты никого не было.
Я рыкнула на самого громко смеющегося мальчишку, сделала «козу» вихрастому парнишке, заоравшему: «Атас! Это она!», отодвинула в сторону озадаченных близняшек с одинаковыми бантами и обкусанными пионерскими галстуками и сдернула газету со стены. Предъявив ее в классе, я громко спросила:
– Кто это написал?
Динамо- машина на столе для опытов независимо молчала в косом солнечном луче. На доске белели нестертые формулы с прошлого урока. Все подняли на меня головы, но Оленёва, как ни в чём не бывало, сидела на своем месте и доставала из портфеля тетрадки. Я подошла к ней и взяла сзади в горсть гладкую шерсть её платья вместе с красивым кружевным воротником.
– Твоя работа?
Она задохнулась от неожиданности, замахала руками, крича: «Ты что, с ума сошла?», а все вокруг будто онемели и молча смотрели на нас.
Я выволокла Оленёву из- за стола, протащила к доске, и макнула ее головой в свернувшуюся трубкой газету на учительском столе.
– Ты написала?
Она уже дико визжала. Все повскакали с мест и окружили нас, но стояли молча, ждали, чем это закончится. Только Кисик сказал:
– Захарка, ну, хватит!
Но я была вне себя от ярости. Я схватила ее за волосы и намотала ее надушенные «хвосты» на кулак.
– Если кто двинется, я её задушу!
Я все макала и макала ее головой об стол.
– Говори, зачем ты это сделала?
Думаю, под горячую руку я и правда могла бы ее задушить.
Оленёва была красная, как набегавшийся поросёнок, но изо всех сил еще пыталась извернуться и меня пнуть. Пухленькими ручками с розовым маникюром она вцепилась в мои руки и пыталась отодрать их. Но я тогда уже два года всерьёз занималась баскетболом и, конечно, была сильнее и выше томной невысокой Ольги. Как только она переставала визжать, я крепче сжимала её воротник, и тогда она захлёбывалась и хрипела, а я все трясла ее и орала ей в ухо:
– Кого это я предала? Говори! Кого?
И тут вошел Никитин. И остолбенел.
– Во- о- о- ви- и- и- ик! – заорала Оленёва. Я обернулась и увидела его. В руке у него был надкусанный пирог из буфета, только что я сама съела такой. Я до сих пор помню, как пахли те пирожки с вытекающим сбоку яблочным повидлом – перегаром растительного масла.
– Во- о- о- ви- и- ик! – орала Оленёва.
– Захарка, ты что, рехнулась?! – Никитин, торопясь заглотил пирог, и схватил меня за руку, за ту, которой я удерживала Ольгины локоны. Его жирные от пирога пальцы оказались как раз на уровне моих глаз, и я увидела на них остатки повидла и свежую малиновую тушь.
– Ах, это ты написал, подонок!
Я выпустила Ольгу и замахнулась на него освободившимся кулаком, но он увернулся от моего удара и схватил меня за обе руки. Оленёва с воплями кинулась из класса. Никитин посмотрел ей вслед, бросил меня и побежал за Ольгой. Я отряхнула руки, как будто они были запачканы в грязи, одернула юбку и пошла к своему месту.