Оценить:
 Рейтинг: 0

Сборник диктантов по русскому языку для старших классов

Год написания книги
2024
<< 1 2 3 >>
На страницу:
2 из 3
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Я взял ее руки и отвел от глаз: по щекам ее катились слезы, а брови были подняты и дрожали, как у ребенка. И я опустился у ее ног на колени, прижался к ней лицом, не сдерживая ни своих ни ее слез.

(По И. Бунину)

Вторые сутки мы были в море. На рассвете первой ночи мы встретили густой туман, который закрывал горизонты, задымил мачты и медленно возрастал вокруг нас, но все последние дни стояла оттепель, и серые космы тумана, как живые, медленно ползли по пароходу.

Помню, что вначале это сильно беспокоило. Колокол почти непрерывно звонил на баке, из трубы с тяжким хрипом вырывался угрожающий рев, и все тупо смотрели на растущий туман. Он вытягивался, изгибался, плыл дымом и порою так густо окутывал пароход, что мы казались друг другу призраками, двигающимися во мгле. Похоже было на хмурые осенние сумерки, когда неприятно дрогнешь от сырости и чувствуешь, как зеленеет лицо. Не переставая звонить, пароход направлялся все дальше от берегов, к югу, где непроницаемая густота тумана наливались уже настоящими сумерками, такой мутью, за которой в двух шагах чудился конец света, жуткая пустыня пространства. И вот наступила долгая зимняя ночь.

Тогда, чтобы вознаградить себя за тоскливый день, истомивший всех ожиданием беды, пассажиры сбились вместе с моряками и кают-компании. Вокруг парохода была уже непроглядная тьма, а внутри его, в нашем маленьком мирке, было cветлo, шумно и людно. Потом устали и захотели спать, и все точно вымерло.

Внутренне напевая то, что пели и играли в этот вечер, я ощупью добрался до трапа, поднялся на несколько ступеней к верхней палубе и остановился, пораженный красотою и печалью лунной ночи. Околдованный тишиной, которой никогда не бывает на земле, я отдавался в ее полную власть.

Утром, когда я открыл глаза и почувствовал, что пароход идет полным ходом и что в открытый люк тянет теплый, легкий ветерок с прибрежий, я вскочил с койки, снова полный бессознательной радости жизни. Улыбаясь, я сидел потом на верхней палубе и – чувствовал к кому-то детскую благодарность за все, что должны переживать мы. И ночь и туман, казалось мне, были только затем, чтобы я еще более любил и ценил утро. Л утро было ласковое и солнечное, ясное небо весны сияло над пароходом, и вода легко бежала и плескалась вдоль его бортов.

(По И. Бунину)

Тогда можно было различать самый отдаленный курган в степи, на открытой и просторной равнине желтого жнивья. Осень убирала и березу в золотой убор, а береза радовалась и не замечала, как недолговечен этот убор, как листок за листком осыпается она, пока наконец не оставалась вся раздетая на его золотом ковре. Очарованная осенью, она была счастлива и покорна, и вся сияла, озаренная из-под низу отсветом сухих листьев.

Зато жутки были дни и ночи, когда осень сбрасывала с себя кроткую личину. Беспощадно трепал тогда ветер обнаженные ветви березы. Избы стояли нахохлившись, как куры в непогоду, туман в сумерки низко бежал по голым равнинам, волчьи глаза светились ночью на задворках.

С конца сентября сады и гумна пустели, погода, по обыкновению, круто менялась: ветер по целым дням рвал и трепал деревья, дожди поливали их с утра до ночи; иногда к вечеру между хмурыми низкими тучами пробивался на западе трепещущий золотистый свет низкого солнца; воздух делался чист и ясен, а солнечный свет ослепительно сверкал между листвою, между ветвями, которые живою сеткою двигались и волновались от ветра.

Стоишь у окна и думаешь, когда же распогодится, но ветер не унимается: он волновал сад, рвал непрерывно бегущую из трубы струю дыма и снова нагонял зловещие космы пепельных облаков. Они бежали быстро и низко и, точно дым, затуманивали солнце. Погасал его блеск, и в саду становилось пустынно и скучно; снова начинал сеять дождь – сперва тихо, осторожно, потом все гуще и наконец превращался в ливень с бурей и темнотою. Наступала долгая, тревожная ночь.

Из такой трепки сад выходил почти совсем обнаженным, засыпанным мокрыми листьями и каким-то притихшим, смирившимся. Но зато как красив он был, когда снова наступала ясная погода, прозрачные и холодные дни начала октября, прощальный признак осени! Сохранившаяся листва теперь будет висеть на деревьях уже до первых зазимков. Черный сад будет сквозить на холодном бирюзовом небе и покорно ждать зимы, пригреваясь в солнечном блеске.

(По И. Бунину)

Однажды за Тереком, куда я ездил с абреками отбивать русские табуны, нам не посчастливилось и мы рассыпались, кто куда. За мной неслись четыре казака; прилег я на седло и в первый раз в жизни оскорбил коня ударом плети. Как птица нырнул он между ветвями; острые колючки рвали мою одежду, сухие листья били меня по лицу. Конь мой прыгал через пни, разрывая кусты грудью. Лучше было бы мне его бросить у опушки и скрыться в лесу пешком, да жаль было с ним расстаться, – и пророк наградил меня. Несколько пуль провизжало над моей головою; я уже слышал, как спешившиеся казаки бежали по следам. Вдруг передо мной рытвина глубокая; скакун мой призадумался – и прыгнул. Задние его копыта оборвались с противоположного берега, и он повис на передних ногах. Я бросил поводья и полетел в овраг, и это спасло моего коня: он выскочил. Казаки все это видели, только ни один не пустился меня искать: они верно думали, что я убился до смерти, и я слышал, как они бросились ловить моего коня.. Сердце мое облилось кровью; пополз я по густой траве вдоль по оврагу, смотрю: лес кончился, несколько казаков выезжают из него на поляну, и вот выскакивает прямо к ним мой Карагез; все кинулись за ним с криком; долго, долго они за ним гонялись, особенно один раза два чуть-чуть не накинул ему на шею аркан. Я задрожал, опустил глаза и начал молиться. Через несколько мгновений поднимаю их – и вижу: мой Карагез летит, развевая хвост, вольный, как ветер, а казаки далеко один за другим тянутся по степи на измученных конях…

До поздней ночи я сидел в своем овраге. Вдруг во мраке слышу, бегает по оврагу конь, фыркает, ржет и бьет копытами о землю. Я узнал голос моего Карагеза, это был он, мой товарищ! С тех пор мы не разлучались.

(По М. Лермонтову)

Комнаты домика, в котором жили наши старички, были маленькие, низенькие, какие обыкновенно встречаются у старосветских людей: стены комнаты убраны были несколькими картинами и картинками в старинных узеньких рамках; два портрета были больших, написанных масляными красками; пол почти во всех комнатах был глиняный, но так чисто вымазанный и содержался с такой опрятностью, с какою, верно, не содержался ни один паркет в богатом доме, лениво подметаемый невыспавшимся господином в ливрее.

Но самое замечательное в доме были поющие двери. Как только наставало утро, пение дверей раздавалось по всему дому. Я не могу сказать, отчего они пели: перержавевшие ли петли тому виною, или сам механик, делавший их, скрыл в них какой-нибудь секрет; но замечательно то, что каждая дверь имела свой особенный голос: дверь, ведущая в спальню, пела самым тоненьким дискантом; дверь, ведущая в столовую, хриплым басом; но та, которая была в сенях, издавала какой-то странный дребезжащий и вместе стонущий звук, так что, вслушиваясь в него, очень ясно слышалось: батюшки, я зябну! Стулья к комнате были деревянные, массивные, какими обыкновенно отличается старина; они были все с высокими выточенными спинками в натуральном виде, без всякого лака и краски; они не были даже обиты материей. Треугольные столики по углам, четырехугольные перед диваном, и зеркалом в тоненьких золотых рамках, выточенных листьями, которых мухи усеяли черными точками, ковер перед диваном с птицами, похожими на цветы, и цветами, похожими на птиц, – вот все почти убранство невзыскательного домика, где жили мои старики.

(По Н. Гоголю)

Он вступил в темные, широкие сени, от которых подуло холодом, как из погреба. Из сеней он попал в комнату, тоже темную, чуть-чуть озаренную светом, выходившим из-под широкой щели, находившейся внизу двери. Отворивши эту дверь, он наконец очутился в свету и был поражен представшим беспорядком: казалось, как будто в доме происходило мытье полов, и сюда на время нагромоздили мебель. На одном столе стоял сломанный стул и рядом с ним часы с остановившимся маятником, к которому паук уже приладил паутину. Тут же стоял прислоненный боком к стене шкаф со старинным серебром, графинчиками и китайским фарфором. На бюро, выложенном перламутровою мозаикой, которая местами уже выпала и оставила после себя одни желтенькие желобки, наполненные клеем, лежало множество всякой всячины: куча исписанных мелко бумажек, накрытых мраморным позеленевшим прессом с яичком наверху, какая-то старинная книга в кожаном переплете с красным обрезом, лимон, весь высохший, ростом не более лесного ореха, отломленная ручка кресел, рюмка с какою-то жидкостью и тремя мухами, накрытая письмом, кусочек сургучика, кусочек где-то поднятой тряпки, два пера, запачканные, чернилами, высохшие как в чахотке, зубочистка, совершенно пожелтевшая, которою хозяин, может быть, ковырял в зубах своих еще до нашествия на Москву французов.

Пока Чичиков рассматривал все странное убранство, отворилась боковая дверь, и взошла та самая ключница, которую встретил он на дворе. Но тут увидел он, что это был скорее ключник, чем ключница: ключница, по крайней мере, не бреет бороды, а этот, напротив того, брил и, казалось, довольно редко, потому что весь подбородок с нижней частью щеки похо-дил у него на скребницу из железной проволоки, какою чистят на конюшне лошадей.

Вот какого рода помещик стоял перед Чичиковым!

(По Н. Гоголю)

Беликов был замечателен тем, что всегда, даже в очень хорошую погоду, выходил в калошах и с зонтиком и непременно в теплом пальто на вате. И зонтик у него был в чехле, и часы в чехле из серой замши, и когда вынимал перочинный нож, чтобы очистить карандаш, то и нож у него был в чехольчике. И лицо, казалось, тоже было в чехле, так как он все время прятал его в поднятый воротник. Он носил темные очки, фуфайку, уши закладывал ватой и, когда садился на извозчика, приказывал поднимать верх. Одним словом, у этого человека наблюдалось постоянное и непреодолимое стремление окружить себя оболочкой, создать себе, так сказать, футляр, который уединил бы его, защитил бы от внешних влияний.

Действительность раздражала его, пугала, держала в постоянной тревоге, и, быть может, для того, чтобы оправдать эту свою робость, свое отвращение к настоящему, он всегда хвалил прошлое и то, чего никогда не было, и древние языки, которые он преподавал, были для него в сущности те же калоши и зонтик, куда он прятался от действительной жизни.

И мысль свою Беликов тоже старался запрятать в футляр. Для него ясны были только циркуляры и газетные статьи, в которых запрещалось что-нибудь. Но когда в городе разрешали драматический кружок, или читальню, или чайную, то он покачивал головой и говорил тихо: «Оно, конечно, так-то так, все это прекрасно, да как бы чего не вышло».

И дома та же история: халат, колпак, ставни, задвижки, целый ряд всяческих запрещений и ограничений. Ложась спать, он укрывался с головор; было жарко, душно, в закрытые двери стучался ветер, в печке гудело. И ему было страшно под одеялом. Он боялся, как бы чего не вышло, как бы его не зарезал Афанасий, как бы не забрались воры, и потом всю ночь видел тревожные сны.

(По А. Чехову)

Как упоителен, как роскошен летний день в Малороссии! Как томительно-жарки те часы, когда полдень блещет в тишине и зное и голубой, неизмеримый океан, сладострастным куполом нагнувшийся над землею, кажется, заснул, весь потонувши в него, обнимая и сжимая прекрасную в воздушных объятиях своих! На нем ни облачка. В поле ни речи. Все как будто вымерло; вверху только в небесной глубине дрожит жаворонок, и серебряные песни летят по воздушным ступеням на возлюбленную землю, да изредка крик чайки или звонкий голос перепела отдается в степи. Изумруды, топазы, яхонты эфирных насекомых сыплются над пестрыми огородами, осеняемыми статными подсолнечниками.

Такой роскошью блистал один из дней жаркого августа, когда дорога, верст за десять до местечка Сорочинец, кипела народом, поспешавшим со всех окрестных и дальних хуторов на ярмарку.

Одиноко в стороне тащился истомленными волами воз, наваленный мешками, пенькою, полотном и разною домашнею поклажею, за которым брел в чистой полотняной рубахе и запачканных полотняных шароварах его хозяин. Ленивой рукой обтирал он катившийся градом пот со смуглого лица и даже капавший с длинных усов, напудренных тем неумолимым парикмахером, который без зову является и к красавице, и к уроду и насильно пудрит несколько тысяч лет род человеческий.

Много встречных, особенно молодых парубков, брались за шапку, поравнявшись с нашим мужичком. Однако же не седые усы и не важная поступь его заставляли это делать. Стоило только поднять глаза немного вверх, чтобы увидеть причину такой почтительности: на возу сидела хорошенькая дочка с круглым личиком, с черными бровями, ровными дугами поднявшимися над светлыми карими глазами, с беспечно улыбавшимися розовыми губками, с повязанными на голове красными и синими лентами, которые богатою короною покоились на ее очаровательной головке. Все, казалось, занимало ее; все было ей чудно, ново, и хорошенькие глазки беспрестанно бегали с одного предмета на другой. Как не рассеяться, если девушка в восемнадцать лет в первый раз на ярмарке!

Но ни один из прохожих и приезжих не знал, чего ей стоило упросить отца взять с собою, который и душой рад бы был это сделать прежде, если бы не злая мачеха, выучившаяся держать его в руках так же ловко, как он вожжи своей старой кобылы, тащившейся за долгое служение теперь на продажу.

(По Н. Гоголю)

Старый, обширный, тянувшийся позади дома сад, выходивший за село и потом пропадавший в поле, заросший и заглохший, казалось, один освежал эту обширную деревню и один был вполне живописен в своем картинном запустении. Зелеными облаками и неправильными трепетнолистыми куполами лежали на небесном горизонте соединенные вершины разросшихся на свободе деревьев. Белый колоссальный ствол березы, лишенный верхушки, отломленной бурей или грозою, подымался из этой зеленой гущи, круглый и сверкающий, как правильная мраморная колонна; косой остроконечный излом, которым он оканчивался, темнел на снежной белизне его, как шапка или черная птица. Хмель, глушивший внизу кусты бузины, рябины и лесного орешника, взбегал, наконец, и обвивал наполовину сломленную березу; достигнув середины ее, он оттуда свешивался вниз и начинал цеплять вершины других деревьев или же висел на воздухе, завязавши кольцами свои тонкие цепкие крючья, легко колеблемые воздухом. Местами зеленая чаща расходилась, озаренная солнцем, и показывала неосвещенное углубление, зиявшее, как темная пасть, в черной глубине которой мелькали окинутые тенью, узкие дорожки, убегавшие вдаль, обрушенные перила, пошатнувшаяся беседка, дуплистый дряхлый ствол ивы, седой кустарник, вытыкавший из-за ивы иссохшие, перепутавшиеся и скрестившиеся сучья, и, наконец, молодая ветвь клена, протянувшая сбоку свои зеленые лапы-листья. В стороне, у самого края сада, несколько высокорослых осин подымали огромные вороньи гнезда на трепетные свои вершины. У иных из них ободранные и не вполне отделенные ветви висели вниз вместе с иссохшими листьями. Словом, все было хорошо, как не выдумать ни природе, ни искусству, но так бывает только тогда, когда они соединятся вместе, когда по нагроможденному, часто без толку, труду человека пройдет окончательным резцом своим природа, уничтожит грубоощутимую правильность и нищенские прорехи, сквозь которые проглядывает нескрытный нагой план, и даст чудную теплоту всему, что создавалось в хладе размеренной чистоты и опрятности.

(По Н. Гоголю)

Чичиков в довольном расположении духа сидел в своей бричке, катившейся давно по столбовой дороге. Предположения, сметы, соображения, блуждавшие по его лицу, видно, были очень приятны, ибо ежеминутно оставляли после себя следы довольной усмешки.

Занятый ими, он не обращал никакого внимания на то, как его кучер, довольный приемом дворовых людей Манилова, делал весьма дельные замечания чубарому пристяжному коню, запряженному с правой стороны.

Рассуждая, Селифан забрался, наконец, в самые отдаленные отвлеченности. Если бы Чичиков прислушался, то узнал бы много подробностей, относившихся лично к нему, но мысли его так были заняты своим предметом, что один только сильный удар грома заставил его очнуться и посмотреть вокруг себя: все небо было совершенно обложено тучами, и пыльная почтовая дорога опрыскалась каплями дождя. Это заставило его задернуться кожаными занавесками с двумя круглыми окошечками, определенными на рассматривание дорожных видов, и приказать Селифану ехать скорее.

Селифан, прерванный тоже на самой середине речи, смекнул, что, точно, не нужно мешкать, вытащил тут же из-под козел какую-то одежонку из серого сукна, надел ее, схватил в руки вожжи и прикрикнул на свою тройку, которая чуть-чуть переступала ногами, ибо чувствовала приятное расслабление or поучительных речей.

Селифаи никак не мог припомнить, два или три поворота прогнал. Сообразив и припоминая несколько дорогу, он догадался, что много было поворотов, которые все он пропустил мимо.

Так как русский человек в решительные минуты найдется, что сделать, не вдаваясь в дальние рассуждения, то, поворотивши направо, на первую перекрестную дорогу, прикрикнул он на лошадей и пустился вскачь, мало помышляя о том, куда приведет взятая дорога.

(По Н. Гоголю)

Чуден Днепр при тихой погоде, когда вольно и плавно мчит сквозь леса и горы полные воды свои. Ни за шелохнет, ни прогремит. Глядишь и не знаешь, идет или не идет его величавая ширина. Чудится, будто весь вылит он из стекла и будто голубая зеркальная дорога, без меры в ширину и без конца в длину, реет и вьется по зеленому миру. Любо тогда и жаркому солнцу оглядеться с вышины и погрузить лучи в холод стеклянных вод, и прибрежным лесам ярко осветиться в водах. Они толпятся вместе с полевыми цветами к водам и, наклонившись, глядят в них и не наглядятся, и не налюбуются светлым своим зраком, и усмехаются, и приветствуют его, кивая ветвями. В середину же Днепра они не смеют глянуть: никто, кроме солнца и голубого неба, не глядит в него. Редкая птица долетит до середины Днепра.

Чуден Днепр и при теплой летней ночи, когда все засыпает: и человек, и зверь, и птица. Звезды горят и светят над миром, и все разом отдаются в Днепре. Черный лес, унизанный спящими воронами, разломанные горы, свесясь, силятся закрыть его хоть длинною тенью своею – напрасно! Нет ничего в мире, что бы могло прикрыть Днепр. Нежась и прижимаясь к берегам от ночного холода, дает он по себе серебряную струю, и она вспыхивает, будто полоса дамасской сабли, а он, синий, снова заснул. Чуден и тогда Днепр, и нет реки, равной ему в мире! Когда же пойдут по небу синие тучи, черный лес шатается до корня, дубы трещат и молния, взламываясь между туч, разом осветит целый мир, – страшен тогда Днепр! Водяные холмы гремят, ударяясь о горы, и с блеском и стоном отбегают назад, и плачут, и заливаются вдали.

Так убивается старая мать казака, провожая своего сына в войско. Разгульный и добрый, едет он на вороном коне, подбоченившись и молодецки заломив шапку, а она, рыдая, бежит за ним, хватает его за стремя, ловит удила и ломает над ним руки и заливается горючими слезами.

(По Н. Гоголю)

Все три всадника ехали молчаливо. Старый Тарас думал о давнем, перед ним проходила его молодость, его лета, его протекшие лета, о которых всегда плачет казак, желавший, чтобы вся жизнь его была молодость. А между тем, степь уже давно приняла их всех в свои зеленые объятия, и высокая трава, обступивши, скрыла их, и только казачьи черные шапки одни мелькали между ее колосьями.

Солнце выглянуло давно на расчищенном небе и живительным теплотворным светом своим облило степь. Все, что смутно и сонно было на душе у казаков, вмиг слетело, сердца их встрепенулись, как птицы.
<< 1 2 3 >>
На страницу:
2 из 3