– Ничего продавать мы не будем, пап, – отрезала Лиза. – Я сама сумею прокормить своего ребенка, я справлюсь. Хотя тебе спасибо, я никогда не сомневалась, что ты поможешь, если будет нужно.
Этот разговор с отцом заставил её впервые задуматься о том, как и на что она будет жить дальше – в самом прямом, материальном смысле. Родное КБ хирело и нищало день ото дня, к тому же с младенцем на руках особо не поработаешь, а на пособие по материнскому одиночеству можно лишь еле-еле сводить концы с концами, чего Лиза не желала категорически. Её ребенок не будет жить в нужде – раз уж она по собственной глупости оставила его без отца, то без денег точно не оставит.
Чем зарабатывать на жизнь? Она не имела об этом ни малейшего представления, и никакие раздумья не добавляли ясности. Будущее казалось совершенно непредсказуемым – но именно непредсказуемость ей всегда так нравилась. Мысли о необходимых, но совершенно абстрактных заработках пугали до холодных мурашек – но одновременно и будоражили, отвлекали от унылого страдания по поводу разрушенной любви, возбуждали азарт. Она то обмирала, охваченная ужасом возможного безденежья, то чувствовала уверенность, что обязательно что-нибудь придумает. Обстоятельства способствовали этой уверенности – жизнь менялась на глазах, стремительно и радикально, Лизе очень хотелось этих перемен, несмотря на скорое рождение ребенка.
А, может, именно благодаря его скорому рождению.
ГЛАВА 2
В той стране, которая была раньше, денег по большому счету не существовало. Купюры, выдаваемые в дни зарплаты и аванса, являлись скорее товарно-продуктовыми карточками. Их получали все, и большинство в более или менее одинаковом количестве. На эти карточки можно было приобрести продукты и всякие необходимые для жизни вещи – одежду, обувь, кастрюльки, ложки, поварешки. И одежда, и обувь, и поварешки продавались в разных магазинах, но походили друг на друга, как братья-близнецы – к примеру, встретить на улице прохожего в одинаковом с тобою плаще было обычным делом. А женщины, желавшие модничать в заданных жестких условиях, перед покупкой нового платья обычно интересовались у сослуживиц и подруг – не собираются ли они в ближайшее время обзавестись таким же?
Отдельные граждане, склонные к нездоровому индивидуализму шли на пособничество криминалу – втридорого покупали у спекулянтов шмотки, каких не было в магазинах. Но и тех, кто покупал, и тех, кто продавал, насчитывались единицы: слишком накладно это было для первых и слишком рискованно для вторых.
Некоторые «особенные» вещи удавалось добыть и легальным путем. Но деньги к этому опять же не имели никакого отношения. Так, чудесную еду вроде шпрот и консервированного зеленого горошка накануне праздников часто привозили продавать на промышленные предприятия – это называлось продуктовыми заказами. На тех же предприятиях порой можно было записаться в очередь и на настоящую роскошь – например, на мебельный гарнитур производства какой-нибудь из стран дружественного соцлагеря, и даже на автомобиль.
А больше ни за что платить не приходилось. Жилье, хорошее или плохое, выделяло государство – в нем можно было жить, но его нельзя было ни купить, ни продать, ни завещать. Садовые домики, которые гордо назывались дачами и сооружались из говна и палок своими руками, независимо от того, из какого места эти руки росли, строили на участках земли, раздававшихся также бесплатно.
Вопрос, как заработать деньги тоже ни перед кем не стоял. Каждому советскому человеку априори полагалось быть обеспеченным работой – и этот постулат свято соблюдали. Выпускников ПТУ (аббревиатура этих заведений расшифровывалась как «пошел тупой учиться»), техникумов и вузов отправляли работать по специальности, указанной в дипломе. Человеку оставалось лишь выполнять свои обязанности с той или иной степенью добросовестности, профессионализма и таланта. Степень эта у всех была разной, но она практически не влияла на зарплату. Конечно, способные и трудолюбивые скорее шли на повышение, становились руководителями, получали ученые степени, но разница между заработками самого талантливого и самого тупого работника все равно была невелика. Бестолковый инженер подчас выполнял функции лаборанта – как единственно ему доступные – но получал зарплату именно инженера, ибо так было записано в дипломе. А запойного алкоголика до изнеможения воспитывали на профсоюзных, партийных и всяких прочих производственных собраниях, но никогда не увольняли – покуситься на священное право алкоголика иметь работу не мог ни бог, ни царь и ни герой, и уж тем более ни какой-нибудь несчастный директор предприятия.
ххх
В 91-м все изменилось до неузнаваемости. Нужда в деньгах и необходимость искать способ их добычи обрушились на людей внезапно и ошеломительно. Сами деньги появились откуда ни возьмись, вдобавок их стало можно тратить на такое, что раньше могло пригрезиться только в самом горячечном сне.
Расслоение людей по уровню материального достатка пошло стремительнее, чем отделение масла от пахты при взбивании сливок. Одни обретали деньги скоро и в неправдоподобном количестве, будто получили доступ к печатному станку. Другим же – таковых было большинство – не удавалось заработать вообще ничего. От чего зависела принадлежность к первой или второй группе, не всегда можно было понять, порой складывалось впечатление, будто наступившее безумное время играло судьбами в какую-то свою собственную рулетку – для кого-то добрую, для кого иначе.
Одни скажут, что разбогатеть удавалось тем, кто оказался в нужном месте в нужный час, другие – что для этого следовало обладать определенным характером, третьи – уметь ловчить, нарушать законы и не иметь моральных принципов, четвертые – не бояться работы. Правы будут все.
Всеволод Пильницкий обладал лишь последней способностью, которой оказывалось очевидно недостаточно не только для преуспевания, но даже для того, чтобы просто держаться на плаву.
Завод пластмассовых изделий, на котором он работал технологом, шел ко дну не сказать, чтобы медленно, но абсолютно верно. Сева уже сбился со счету, сколько ему задолжало родное предприятие – зарплаты в минувший год то задерживали, то выплачивали какими-то незначительными частями. А последний раз её выдали домашними тапочками – производства одного из быстро расплодившихся производственных кооперативов, халтурно и криво пошитыми из сатина, но зато яркими, богато изукрашенными шелком, блестками и бисером. Как объяснили сотрудникам, такой способ расчета называется бартером: одна организация, у которой нет денег, но есть тапки, расплачивается с другой, у которой тоже нет денег, но есть пластмассовые изделия, обмениваясь товаром.
Пильницкий приволок домой два мешка этой эксклюзивной обуви, совершенно не понимая, что с нею делать дальше. Коллеги говорили, что тапки следует продать, но он не понимал – как продать? Где? Он не умел продавать, он же был технологом, а не продавцом…
Дома жена Вероника поначалу тоже округлила глаза.
– И куда их теперь?
– Понятия не имею. Ну, не отказываться же было?
– Может, стоило отказаться? Может, потом деньгами выплатили бы?
– Деньгами? Я уже не верю, что они на нашем заводе когда-нибудь появятся. А от тапок хоть какая-то польза – будем носить их до конца жизни, друзьям дарить на праздники…
Застенчивой, такой же нерасторопной и нерасчетливой Веронике предложенный способ использования «тапочной зарплаты» в целом был близок. И она охотно одобрила бы его, однако именно ей нужно было каждый вечер готовить мужу не только ужин, но и обед, который он назавтра брал с собой на службу.
– Это чудесно, – покачала она головой, – но есть-то их мы не сможем. А денег у нас осталось всего ничего…
В поликлинике, где Вероника работала врачом-терапевтом, зарплату платили, но размер ее был таков, что хватало лишь на самое спартанское питание. Пильницкие распределяли деньги по дням, жалели друг друга, каждый старался уступить другому куски повкуснее и посытнее, но при этом кардинально оба ничего не могли изменить.
Вероника – с глазами цвета отражения неба в воде, с тоненькими белокурыми волосами, плавная, белокожая, с телом, податливым как глина и с таким же характером – являлась женщиной, которая умиротворяет, успокаивает, как болеутоляющее. Тому, с кем она говорила своим тихим, журчащим-шелестящим голосом, казалось, что он качается в теплых волнах ласкового моря. Ничто не могло вывести её из состояния равновесия, которое невольно передавалось и находившимся рядом. Сама же она печалилась о своей мягкости и застенчивости, отчаянно завидовала уверенным в себе, разбитным девахам и больше всего боялась любых перемен.
Их с мужем отношения с самого начала были переполнены той любовной нежностью, которая сильнее страсти, ибо не растворяется со временем. Сева приносил Нике в общежитие вареную колбасу, из которой делал красивые бутерброды – он украшал их веточками петрушки. Она набрасывалась на угощенье, а потом, спохватившись, спрашивала:
– Сам-то чего не ешь?
– Я сыт, Никитка, лопай давай! – улыбался он. Она знала, что он тоже хочет есть, просто щедр и великодушен. Вот только без гроша за душой – так же, как и сама Вероника. Как и она, приехал из провинции в столицу учиться, как и она, жил в студенческой общаге. Сева ходил в старых рваных ботинках, но покупал ей цветы; работал по вечерам, чтобы пригласить ее в недорогое кафе.
Увы, материальные трудности, эти неизбежные и даже веселые издержки студенческой жизни, плавно перекочевали в жизнь взрослую. Потому что началась перестройка, и таким неделовым людям, как Пильницкие, она оказалась не по зубам. Еще повезло, что Севе досталась московская квартира от двоюродной тетки – маленькая, плохонькая, но своя. Но на этом везение закончилось.
Шикарная Москва с огнями ресторанов, витринами дорогих магазинов и тонированными стеклами толстомордых иномарок оставалась для них неприступной, как средневековая крепость. Вокруг бесчинствовал дикий капитализм, бывшие сокурсники возили товар из Турции, подавались в кооператоры, кто-то разорялся, кто-то стремительно богател… А Вероника с Севой жили по-старому, уже несколько лет не покупали новой одежды и постоянно копили: на холодильник, на стиральную машину, на отпуск – впрочем, очень скоро и отпуск вне дома стал для них невозможен. В последний год денег не хватило даже на билет в плацкарте, чтобы съездить на малую родину, навестить родителей.
Несмотря на это, Пильницкий горячо приветствовал сначала перестройку, а потом и распад СССР, говорил, что переходный период по определению не может не быть сложным, зато впереди нас ждет благополучная полноценная жизнь, как во всех нормальных странах. Восхищался Горбачевым, часто приводил в пример своего дальнего родственника, троюродного брата, которого в конце семидесятых осудили за организацию мастерской по пошиву кепочек-бейсболок с пластиковыми козырьками и красно-синей надписью «Таллин». Брат отсидел в колонии шесть лет – из положенных девяти, и теперь был освобожден «за отсутствием состава преступления». А, может, просто вышел по условно-досрочному, наверняка Сева этого не знал, но очень гордился тем, что в его стране больше не сажают людей только за то, что они работают и зарабатывают деньги, что они умеют это делать. И хотя сам Пильницкий делать деньги совсем не умел, он великодушно радовался за других и питался этой радостью за отсутствием более калорийного питания.
…Вероника смотрела на мужа, стоявшего в прихожей с потерянным видом и с двумя огромными мешками тапок, и её сердце затеплело от жалости.
– Отлично, значит, пора осваивать новую профессию! – она попыталась придать энтузиазм своему тоненькому голоску. – Я вчера в центр ездила, шла через подземный переход возле «Детского мира», там люди продают с рук разные вещи. Надо и мне попробовать, может, удастся продать хоть сколько-то из этих тапок.
– Ты? Торговать? С ума сошла? – изумился Сева. Интеллигентское высокомерное презрение к торговле как к занятию недостойному являлось советским наследием и парадоксальным образом уживалось в Пильницком с уважительным отношением к «деловым людям». Многие быстро избавились от этого ничем не обоснованного предрассудка, другим же, как, например, Севе, он давал возможность почувствовать хоть какую-то собственную гордость, поскольку других поводов для гордости не оставалось.
– Я не допущу, чтоб ты стала торговкой! – попытался протестовать Сева. Но протест быстро сдулся, и он неуверенно добавил: – А если уж совсем приспичит, сам пойду продавать эти тапки…
Вероника даже рассмеялась, представив своего долговязого, вечно взъерошенного, вечно растерянного, похожего на исхудавшего хомячка очкарика-мужа торгующим в переходе. По сравнению с Севой даже она, тихоня, казалась себе бой-бабой. Но вслух этого не сказала, лишь пожала плечами:
– Ты не сможешь – ты же каждый день на работе должен быть. А у меня график утро-вечер. Я пойду в переход – ничего страшного, не на фронт же.
ххх
Подземный переход являлся для Вероники пугающим, демоническим местом – после того, как ее одноклассница, в свое время вместе с ней приехавшая из Орла в столицу и закончившая здесь музыкальное училище имени Гнесиных, стала спускаться туда играть на скрипке, чтобы заработать на жизнь себе и дочке. В первые дни Ника сопровождала подругу – морально поддерживала, а также изображала увлеченного слушателя ради привлечения интереса прохожих. Протяжные скрипичные жалобы и изогнутая фигурка девушки, прижавшейся щекой к грациозной деке инструмента так диссонировали с грязным холодным переходом, что Веронике становилось жутко. А теперь и ей приходится отправляться туда – складывалось впечатление, что подземелье понемногу затягивает в себя прежнюю жизнь, наземную, воздушную и спокойную.
Поэтому назавтра, спускаясь в переход, Ника и впрямь чувствовала себя так, будто идет на фронт. Мир, открывавшийся перед ней, был чуждым, отталкивающим и неприветливым. В хмуром цементном коридоре стояла шеренга, состоявшая исключительно из женщин разных возрастов, но с одинаково мрачными, серыми от тусклых люминесцентных ламп лицами. Перед каждой из них стояла раскрытая сумка с вещами, предназначенными на продажу – кое-что женщины держали в руках, кое-что лежало в сумке так, чтобы проходящим мимо потенциальным покупателям, спешившим через переход по своим делам, товар был виден во всем своем разнообразии. Сумки и ноги продавщиц тонули в грязной снежной жиже, принесенной из верхнего, лучшего мира.
Вероника сперва пару раз прошлась вперед-назад, чтобы оценить обстановку и возможную конкуренцию. Результат исследования ее ободрил: на продажу была выставлена продукция самого разного назначения, от вязаных шапок до детских распашонок, но вот именно тапочек не было ни у кого. Правда, рассмотреть всё детально Нике не удалось, поскольку стоило ей хоть на секунду задержаться возле той или иной торговки, или даже просто на ходу бросить осторожный взгляд на товар, как унылое лицо его хозяйки тут же прояснялось, и она начинала бурную рекламную кампанию. Вероника очень смущалась, и потому скоро прекратила изучение рынка и пристроилась с краю шеренги. Раскрыла свою сумку, поставила ее на грязный пол и взяла в руки две пары самых красивых тапок.
Ее соседка справа, маленькая, тощенькая, черноглазая, похожая на ворону, потрепанную, но не побежденную, продавала детские ботинки. У нее их был целый мешок – все одинаковые по виду и размеру. Когда кто-то из прохожих останавливался и интересовался размером, она спрашивала:
– Вам на какой возраст?
– На пять лет, – отвечал покупатель.
– Вот-вот, – жизнерадостно кивала она, – это как раз на пять!
То же самое девушка говорила тем, кому нужна была обувь и на трехлетнего, и на семилетнего ребенка.
– Тут же 12-й размер стоит – на три года велико будет, – усомнилась одна из покупательниц.
– А они маломерки! – ни на секунду не замешкавшись, парировала хозяйка. – Даже не думайте, берите, в «Детском мире» они втрое дороже идут, можете зайти, проверить!
Проверять никто не хотел, и торговля у девушки, похожей на ворону, шла успешно.