– Наверное, и вас такие вопросы интересовали, когда вы этот «Белый свет» писали? Полотно-то серьёзное. И названо точно. Весь белый свет. А точно назвать – это уже половина дела. – И небрежно отложил журнал в сторону.
Тут мне как раз уместно было бы ответить, как я работала, как постепенно, много лет это писала. И про любимый Алтай, где целину поднимала, где совхоз «Урожайный» построили, где окончила десятилетку. И про знакомого старика-охотника на Чуйском тракте – главного героя романа. Но, даже не открывая рта, поняла, что Леонова это вовсе не интересует.
– А может быть, – продолжал он, – очень важно даже то, как пирамида возникала и как стоит. И опять же, она может стоять не просто обычно, устойчиво, на основании. А как-то особенно, загадочно. Как-нибудь «вверх тормашками»?..
(Так и сказал: «Вверх тормашками?» Потому мне и запомнилось это.) Он и дальше говорил что-то глубокое. Размышлял о своей пирамиде как о живой сущности и как бы напоминавшей ему саму его жизнь. Рассуждал не спеша и при этом всё подносил руки к лицу.
А мне всё хотелось спросить, дознаться, почему, собственно, он позвонил именно мне? Выбрал меня? И так неожиданно. И сразу захотел встретиться? Но не спросила. Я всё время была скована. Ощущала неловкость от своего присутствия в этом кабинете. Рядом с таким титаном. Таким мудрецом. Строгим и удалённым. От всех закрытым. (Он сидел, облокотясь о стол, и постоянно держал руки у лица. Словно не только скрывал недуг, а старался закрыться, защититься от мира. То пальцы у щёк, то ладонь на подбородке.)
А я, будучи рядом с моим учителем поэтом Светловым, неудобств никогда не ощущала. С ним мне всегда было легко, просто и гармонично. (Скончался Михаил Аркадьевич в 1964 году.) Хотя они оба были великие, оба из старшего поколения. Оба «Последние из могикан». Может, это из-за светловского юмора? Или молодого, живого характера?.. (У них в Переделкино даже дачи стояли неподалёку, на одной улице. Но, сколько помнится, они почему-то не общались. Может, из-за сложностей времени? Разности биографий, разности взглядов? Но ценности-то были общие.)
…О чём мы ещё разговаривали с Леоновым и что он всё-таки сказал о моей прозе, я сейчас говорить не стану. И не только из скромности православного человека. Я скажу общее, вообще, что осознала потом. Думаю, читая мой «Белый свет», он ощутил в моей искренней прозе, в её качестве близость своей душе. Общие ценности. А ещё крепость реализма, ясность формы, силу на выживание. А говоря проще – веру в её будущее. А зная высокую цену себе, своим великим книгам (не менее значимым, чем шолоховские), возможно, он угадал, что наша с ним встреча не сможет пройти бесследно. Останется в душе собеседницы. И продлится уже без него. И надолго, и долго. А может, и прорастёт когда-то, явится на белый свет живым побегом о нём. Живым ростком в плодоносное время… И ведь он угадал. Не ошибся…
…Солнце в кабинете уже ушло с подоконника. Переползло на пишущую машинку и в ней на листок неоконченной «Пирамиды». За дверью в квартире уже слышались голоса семьи. Видно, домочадцы давно вернулись из зоопарка. И мне было пора уходить. Как учила моя бабушка, «пора бы и честь знать». Но видно, я чести не знала и потому не понимала, как распрощаться. Имею ли право первой сказать об уходе, не наглость ли это? Тут у Леонова я вообще ничего не знала, всё потерялось, забылось. Всё происходящее тут было чем-то особым. Но выручил сам Леонид Максимович. Он тяжело поднялся из-за стола и взял с книжной полки свой роман «Русский лес» в твёрдой обложке. (Таких там стояло несколько в ряд, наверное, для подарков.) Задушевно сказал:
– Давайте-ка я вам что-нибудь напишу на память. Подарю, например, этот мой «Лес». Чтоб потом вспоминали. Мол, был такой писатель Леонов. Мол, как же, как же, встречались…
И, склонясь, стал неспешно подписывать. Старомодной авторучкой с синими чернилами. Почерк был стариковский и потому совсем, ну совсем непонятный. (Как таинственный некий иероглиф, как загадка его «Пирамиды», да и его самого.) Понятными были только две витиеватые росписи в конце и начале автографа. Ну, ещё и дата: «17 июня 83 года». А в середине: «…Ирине Евгеньевне Ракше с…» Но всё остальное… Попытайтесь расшифровать сами. Я бессильна. (Посвящение это даю на фото… Одна подруга из Петербурга предположила: «Изумительной Ирине Евгеньевне Ракше». А ниже: «На добрую память. От автора…» Так ли?.. Возможно, что так.)
Уходила я от Леонова всё по той же нечётной стороне Большой Никитской улицы. Вокруг всё было ярко, солнечно. Всё сияло и пело, как и у меня в душе. Летом солнце в России садится поздно. А мы с Леоновым проговорили с пяти часов и аж до полдевятого. Жаль, в то время у меня не было диктофона, чтобы записать всё дословно. Всё-всё. И я, шагая к метро, думала: «Вот вернусь домой и тотчас всё запишу. До словечка точно, буквально». Ведь каждое слово такого титана так ценно, так интересно. И не для меня одной. Для поколений, а может, и для литературы. И было странно, что в стране творчество Леонида Леонова, в отличие от Шолохова, как-то не стало широко популярным. Не вошло даже в список изучения, в школьные программы. Подумала: «А может быть, потому, что он был не слишком близок к верховной власти? Например, к Сталину?» Но при этом широко печатался, был почитаем (вокруг всегда были гении-первачи: Горький, Есенин, А. Толстой, Эренбург, Чуковский, Федин). И несмотря ни на что, он выжил и жил достойно и полноценно. «Жизнь моя сложная, – между прочим сказал мне Леонов. Сказал мельком, сухо и скупо. – За жизнь было шесть ордеров на арест». Я тут же мысленно встрепенулась. Но задать вопроса он мне не дал. Продолжал говорить. И дальше об этом и слова не было. Уже гораздо позже я узнала, как Берия сказал о нём на одном совещании: «А вот ещё загадочная личность… Вот кого поскрести надо». И Леонова поскребли. Но ни один из ордеров на его арест так и не был вождём подписан.
…Приехав домой, я, к сожалению, почему-то сразу не кинулась к «Консулу». Тут же не села за письменный стол. Не стала всё вспоминать до минуты, до слова. И ничего не записала. Ни строчки, ни полстраницы. «Завтра, завтра, – в суете разных дел успокаивала я себя, – ещё успею. Успею». Но именно суета повседневной жизни так плотно меня окружила, так закружила, что план стал удаляться, а впечатления истаивать, исчезать. И вспомнила я об этой уникальной встрече лишь годы спустя, именно годы.
А вот сегодня, размышляя о Леониде Максимовиче, понимаю цену его веса, его значения в литературе ХХ века. Ведь нет в прозе ни одной формы, ни одного направления, в котором бы он не работал. (Романы, повести, пьесы, рассказы, очерки, речи, статьи.) И не оставил бы доброго следа своих открытий. Учёные литературоведы давно написали о нём объёмные диссертации. Однако, я думаю, при всей доступности (взял книгу с полки и ныряй) в нём была некая тайна. Он был как бесценная «вещь в себе». И её открытие – в будущем.
Я же не «вед», не учёный и на своих страницах оставляю лишь малый штрих к портрету большого мастера. Вдруг этот штрих покажется интересным кому-то ещё кроме меня.
Умер Леонид Максимович 8 августа 1994 года. Ему, свидетелю очень сложной эпохи, минуло 95 лет. Воистину долгожитель. После той единственной моей встречи с ним прошло 11 лет. Но он так и не дописал своего «наваждения». Не закончил свою сложно задуманную философскую «Пирамиду». Как сам считал – «главную книгу жизни». И это всё, может быть, не случайно? Может быть, глубоко загадочно?.. И возможно, кто-то когда-то разгадает тайну творца.
Похоронен великий мастер Слова на Новодевичьем кладбище. Вечная ему память!
Красный сарафан
рассказ
Имя этого удивительного поэта, Николая Григорьевича Цыганова, родившегося почти одновременно с Пушкиным, сегодня, к сожалению, полузабыто. Но его песни бессмертны, они и до сих пор неумолчно звучат по всей нашей родной России.
…Колька Цыганов по прозвищу Цыганёнок стоял на крыше своей избы, весь чёрный, чумазый, как чертёнок (трубу чистил), и кричал сверху: «Сваты!.. Сваты едут!.. Агашку сватать!» Но ему было не до радости. Ему было жалко «свою невесту» – крепостную девушку, белозубую и статную Агафью. С веснушками по щекам и такой длинной косой, что когда на речке она расплетала её, то тела не было видно. Иногда на вечерках добрая Агаша давала «цыганёнку Коле» горстку семечек или пряничек, за что его и прозвали «жених». И вот на тебе – «невесту» сватают. Колька, стоя на крыше, только вздохнул – ладно уж, пусть Агашку сватают, всё равно у них ничего не может выйти.
А по улице, всё приближаясь, неслась нарядная тройка, вся в лентах. И возница разряжен был ярко, в красное. Даже пуще самого жениха и чинных толстых сватов в картузах, с цветами в петлице. Тройка промчалась, взметая пыль, на другой конец села и там замерла. Однако вскоре, не успел Колька дело доделать и с крыши слезть, сваты тронулись в обратный путь. Но теперь проехали скучные, злые, без картузов, без цветов, и лысины их блестели на солнце. А вечером, перед ужином, юркий Колька-потешник «кривлялся» – давал родным «представление», как надутые сваты к Агашке ехали и как потом «побитые» восвояси убрались. Но мать почему-то только вздыхала, а отец вдруг дал «артисту» подзатыльник: «Хватит паясничать… – И жене: – Она дура, бесприданница, туда же: “Не хочу, не буду. Старый он, старый”. А могла б за ним жить припеваючи». Но мать всё горюнилась: «Вот слёз-то теперь у них в дому. Вот слёз-то. Жених-то ведь бондарь был, вольный. Могла бы и она вольную получить. И сарафан ей матушка такой красный пошила, с рюшами. Я видела… Вот горе так уж горе».
В метрических книгах Николай Григорьевич Цыганов (1800–1833) был записан как «московский мещанин». Хотя по другим источникам, он родился под Петербургом в семье «вольноотпущенного крестьянина» (бывшего крепостного), работавшего в десятые годы по «торговым поручениям» в приволжских (в Саратовском и Симбирском) краях у хлебопромышленника Злобина. Так или иначе, Коля провёл своё детство в разъездах с отцом по России. Учился урывками. Порой, когда на одном месте жили подольше, мальчика даже удавалось пристроить в местный театр «на побегушки». И даже играть на сцене кое-какие жалостливые, «сиротские» рольки. По одной из версий биографов, актёрский талант Цыганова был впервые замечен литератором М. Н. Загоскиным, служившим тогда в Симбирской театральной инспекции. По его-то протекции одиннадцатилетний Коля был «помещён» аж в Московское театральное училище. А через восемь лет, окончив его, стал драматическим актёром Малого театра. И даже получил звание артиста Императорских театров. Для вчерашнего крепостного это был огромный успех. Уже одно то, что его «обожал» великий трагик Павел Степанович Мочалов, говорит о многом.
Обычно после спектакля и многократных выходов на поклон к рампе уставшие актёры приезжали в дом Мочалова на Тверскую, и творческий вечер продолжался у зажжённого камина. Мочалов, лёжа на оттоманке с бокалом вина в руке, просил Николая что-нибудь спеть: «Ну, эту, как её… “Я посею, молоденька, цветиков маленько”. А впрочем, – он царственно махал рукой, – давай любую, у тебя все до слёз хороши!» И Колька, теперь уже Николай Григорьевич, взяв гитару и глядя на пляшущий в камине огонь, неспешно перебирал струны. Теперь это был совсем иной Цыганов, не тот шумный скоморох, что на сцене (обычно он играл роли плутоватых слуг, шутов, комичных старцев). Тонкое, выразительное лицо его преображалось, словно спадала маска, и проступало иное – задумчивое, прекрасное. Чёрные кудри оттеняли бледный высокий лоб, взор больших глаз – полуопущен. На щеках – болезненный румянец. Петь он начинал тихо, словно издалека:
Не шей ты мне, матушка, красный сарафан,
Не входи, родимая, попусту в изъян…
Голос был дивный, глубокий. Его слушали с замиранием сердца. И никто не знал, что песня сия была написана про некую Агашу, которая когда-то утопилась в реке, так и не выйдя замуж.
Рано мою косоньку на две расплетать.
Прикажи мне русую в ленту убирать!
Пускай непокрытая шёлковой фатой
Очи молодецкие веселит собой!
В театре все знали, что сочиняет Цыганов давно. И музыку, и стихи. Но нигде не печатает их, поскольку ни издателя, ни денег на своё дарование у него нет. Хотя он и подрабатывает ещё и в Большом театре, чтоб оплатить аренду своей приличной квартиры. Исполняет Цыганов там не только драматические роли, но порой и небольшие оперные партии. Ибо голос его «ой как хорош».
Золотая волюшка мне милей всего!
Не хочу без волюшки в свете ничего!
Около 50 песен, не просто стихов, а именно «русских песен», написал Николай Григорьевич Цыганов за свою короткую 33-летнюю жизнь. Он писал их легко, как дышал, как пел, как плакал. Не знал, что потом критики назовут его творчество «искренним», «камерным дарованием», жанром «трагедийной народной лирики», а его самого – «предтечей» большого русского поэта А. В. Кольцова. При жизни же его песни расходились по всей стране в списках. «У соловушки одна песня», «Я, как льдинка от лучей, на песочке таю» и прочие. Порой они, уже безымянные, попадали в популярные сборники песен. А великие композиторы тогда и впоследствии сочиняли музыку на эти слова. Например, А. Е. Варламов («Не шей ты мне, матушка, красный сарафан»), П. И. Чайковский («Без поры да без времени сохнет во поле муравушка» и другие), С. В. Рахманинов («Что ты, соловьюшка, корму не клюёшь?»). Но среди всех есть одна особая песня, трепетная, до боли щемящая и за два столетия объявшая души, кажется, всех поколений. И чудится – вот сидит задумчивый автор у пылающего огня и, перебирая струны, тихо поёт:
Течёт речечка по песочечку,
Бережочек точит,
А молодая, русокудра,
В речке ножки мочит.
Цветы запоздалые
эссе
И всё это было словно вчера.
Алексей Николаевич Апухтин родился в Орловской губернии в 1840 году. А спустя 53 года, в 1893-м, с великими почестями его хоронил весь Петербург. Катафалк утопал в венках. Толпа провожавших была бесконечна. Звучала бессмертная музыка его ближайшего друга Петра Ильича Чайковского. Годы жизни этих двух великих людей, поэта и композитора, удивительно, мистически совпадают – 1840–1893.
Детство и юность Алёша провёл в родовом поместье Болхово под Орлом в кругу благочестивой, древнего рода, дворянской семьи. Получил прекрасное домашнее, а затем юридическое образование.
Одарён Богом он был щедро. Уже первые публикации его стихов в «Современнике» в 1859-м ошеломили общественность. И скоро Апухтина стали называть «восходящим светилом» и даже «вторым Пушкиным».
Но после ряда талантливых публикаций неожиданно грянула разгромная статья критика Д. И. Писарева на его стихи. Апухтина это глубоко потрясло. Но более того потрясла напечатанная в «Современнике» злая, резкая критика Писаревым творчества Пушкина. Самого Пушкина! Апухтин задавался вопросами. Как, почему, зачем можно безнаказанно пачкать имя гения? И чем ответить? Не дуэлью же!.. «Ввязаться в драку» или уйти с литературной арены, столь политизированной и противоречивой? И Алексей Николаевич – натура тонкая, трепетная, ранимая – делает свой выбор. «Теперь никакие силы не заставят меня, – пишет он друзьям, – выйти на арену, загрязнённую подлостями, доносами и… семинаристами». (Намёк на биографию и окружение Писарева.)
Решив уйти, Апухтин словно воспаряет «над схваткой». Без интереса служит в Министерстве юстиции чиновником по особым поручениям, затем в Орле – юристом при губернаторе. Порой участвует в литературно-музыкальных вечерах. Пишет стихи «в стол, для себя». И почти не печатается. Лишь в 1872–1873 годах в «Гражданине» выходят его не менее талантливые стихотворения. Они звучат в концертах. На его слова сочиняют музыку многие композиторы.
…Однако начинает подводить здоровье: ожирение, тучность, водянка. Алексей Николаевич уезжает в родовое имение. И там, фактически прикованный к креслу, он, как и прежде, находит радость в «писании».
Но… тоскует. Тоскует. По прошлому, по молодости, по прежним питерским друзьям. Модесту и Петру Ильичу Чайковским. Иногда Апухтин дарит рукописные листки со своими стихами гостям или заезжим соседям-помещикам. Так, знаменитые стихи «Ночи безумные, ночи бессонные» одновременно оказались в домах и Москвы, и Питера. Когда поэт в последний отрезок жизни вернулся в Питер, то преподнёс эти стихи Петру Ильичу Чайковскому, которого обожал. И вскоре композитор на великолепные слова написал не менее великолепную музыку.
Правда, сегодня наиболее популярным стал другой вариант романса – на мелодию цыгана А. Спиро. Долгие годы оба варианта успешно существовали. Романс на музыку П. Чайковского исполнялся обычно в концертах, в театре, в дворянских собраниях. На музыку же А. Спиро – камерно, в семейном кругу, в ресторанах.
Однако журнальная критика приняла «Ночи безумные» буквально в штыки. Вновь началась травля поэта: «Исполнять эту пустышку просто позорно». Но прекрасный романс – дитя двух гениев – уже зазвучал по всей России.
Композитор и поэт, волею судеб рождённые в один год, и покинут эту землю одновременно. Спустя два месяца после похорон Апухтина ветреным октябрём той же дорогой двинется вдоль Невы через Питер чёрный катафалк с телом Петра Ильича. И грешная, неблагодарная толпа, ныне неистовая в горе, будет бежать рядом и под бессмертную музыку маэстро сыпать и сыпать ему цветы. «Осени мёртвой цветы запоздалые».
Арго
эссе
Вот и вышел наконец закон о защите русского языка. Его давно ждали. Помню, я, работая в редакции одного из московских журналов завотделом искусств, получала от читателей множество писем. Страна буквально взывала, кричала об этой насущной проблеме. И тогда я написала вот этот очерк.