Она, наверное, ослышалась. Неужели он не понял, что Илюша родился без отца, что она не замужем и жених ее убит? А иначе она разве бы выбежала к нему сейчас?
– Я была замужем, – неожиданно для себя ответила она. – Но мужа убили. Илюша родился уже после этого.
– Примите мои соболезнования, – сдержанно сказал он, и по его блеснувшим глазам Таня поняла, что он не поверил ей. – Я думаю: как вам досталось!
– Мне? Так же, как всем.
– Всем, – напирая на это слово, пробормотал он, – еще, боюсь, достанется. К тому идет.
– Что вы такое говорите? – ахнула она. – У меня же сын…
– Какая вы всё-таки прелесть! – усмехнулся Александр Сергеевич. – Как взяли и просто, разумно ответили!
– Но это ведь правда! – возразила Таня, чувствуя, что перестает робеть и бояться его, как будто само слово «сын» придало ей силы и уравняло их. – Я не должна думать о том, что всё будет ужасно, потому что моему сыну должно быть хорошо. Это так должно быть, вы понимаете меня? Иначе зачем я живу?
Александр Сергеевич пристально смотрел на нее.
– Странная штука! Как вы быстро меняетесь. Когда мы обедали тогда – год назад, да? – вы тоже были уже другой, но сейчас – просто до неузнаваемости. Как будто лет десять прошло.
– Наверное, тоже расту…
– А может быть, вы уже выросли? – Он неожиданно сильно побледнел, как это случалось с ним иногда.
Она опустила глаза. Александр Сергеевич быстро, воровато оглянулся. Улица была пуста, тиха, слабо освещена солнцем.
– Пойдемте сюда! – Он схватил ее за руку, и они очутились во дворе дома под номером 36, на котором висела скромная мемориальная табличка, говорящая, что поэт Афанасий Фет умер в этом доме в 1892 году.
У самого сарая лежали промерзшие дрова, накрытые рогожей, и два воробья озабоченно выклевывали что-то из снега. Александр Сергеевич обнял ее и жадно несколько раз поцеловал в губы. Она попыталась оттолкнуть его, но он был сильнее, не отпустил и обеими ладонями прижал ее лицо к своему.
– Молчи, ничего не говори! – обжигая ее лоб своим дыханием, пробормотал он. – Теперь уже можно, теперь ты большая…
– Что – можно?
– Что – можно? – Он засмеялся и поцеловал ее, не переставая смеяться. – Теперь тебя можно – любить.
– Пустите меня! Я должна быть уже дома! Меня могут хватиться!
– О, я понимаю! – покрывая поцелуями ее лицо, шею, воротник, задыхаясь, ответил он. – Тогда мы увидимся завтра. Ведь я в двух шагах. Здесь, на Малой Молчановке.
Она оттолкнула его обеими руками. Александр Сергеевич тяжело дышал.
– Я ни за что не приду, слышите? – отчаянно сказала она. – У меня сын, у меня ребенок! Как вы смеете мне даже предлагать такое?
Слезы вдруг хлынули сами, она не смогла удержать их и громко всхлипнула.
Александр Сергеевич прижал ее к себе еще крепче.
– Ну, счастье мое, радость моя… Моя маленькая девочка, бедная моя, измученная, маленькая девочка…
– Я не девочка, – прошептала она, затихнув в его руках и перестав вырываться. – Я очень люблю вас, и мне очень страшно…
– И мне самому очень страшно. А как же не страшно? Ведь это же только начало. А кто его знает, начало – чего? Ты завтра свободна?
– Да. – Она вытерла слезы. – Илюша спит с часу до четырех. Скажите, куда. Я приду.
Удивление блеснуло в его глазах – так решительно и твердо она сказала это.
– Но сейчас мне пора, – быстро добавила Таня. – Проводите меня. Или вы очень торопитесь?
Выйдя со двора на улицу, Александр Сергеевич смеющимися глазами пробежал строчки на мемориальной доске и взял ее под руку.
– Вот был характер! – сказал он. – Афанасий Афанасьевич. Лечился у всех, у кого только можно, чтобы избавиться от тоски. Постоянно думал о самоубийстве. Ничего не помогало. А какие стихи! – Он крепче прижал к себе локтем ее руку: – «В моей руке такое чудо: твоя рука…»
– Это разве Фета стихотворение? – удивилась Таня.
– «А на траве два изумруда, два светляка…»
* * *
Александр Ефимович Флеров был человеком спокойным и уравновешенным. В его жизненные правила входило никогда не повышать голоса на мальчишек и договариваться с ними мирно, дружелюбно и без запугиваний. Гимназия между тем разрасталась и ко времени войны насчитывала без малого двести человек. Мальчишки, как назло, попадались всё больше отчаянные, родителей не слушались – да чего и кого было слушаться, если дурман прогрессивной мысли застлал родительские головы, так густо застлал, без просветов, что плыли родители в полном тумане и деток своих на пути растеряли. Не все, разумеется. Многие.
Александр Ефимович жил недалеко от Мерзляковского переулка, где по проекту архитектора Николая Ивановича Жерихова, друга и приятеля Александра Ефимовича, было зимой 1910 года построено здание знаменитой на всю Москву мужской гимназии. Построено оно было на деньги Александра Ефимовича и потому носило его имя: гимназия Флерова. Собственная же квартира Александра Ефимовича – весьма скромная и небольшая – находилась в Медвежьем переулке, а потому и зимой, и летом он ходил в гимназию пешком. Сторож, почтенный, седой, до странности похожий на самого Александра Ефимовича, хотя и пошире в плечах, принимал пальто, шляпу, калоши, развешивал вещи в шкафу, расправлял, сдувал аккуратно пылинки, снежинки – что бог на сегодня послал! – и сообщал Александру Ефимовичу последние события из жизни тех гимназистов, которые размещались «на квартирах», в верхнем этаже гимназии.
Александр Ефимович слушал, к плечу прислонившись бородкой.
– А надпись опять появилась? – спрашивал он глуховато.
Сторож опускал виноватую голову.
– Опять, ваше благородие. Ночей не сплю из-за энтой надписи. Приду ровно в полночь, сотру. Вроде чисто. А утром – опять! Бес их знает!
Надпись, разговор о которой происходил каждый божий день, наносилась углем в одном и том же месте, а именно через всю стену курилки на самом верхнем этаже, являя собою при этом бессмыслицу: «Вясна ядёть».
Был, наверное, какой-то отвратительный подтекст в этих словах, но Александра Ефимовича огорчало другое: стену курилки перекрашивали каждую неделю. Приходил маляр, курносый и рыжий, похожий на клоуна, ставил на пол тяжелое ведро со вкусно пахнущей розовато-бежевой краской, брал кисть и закрашивал грязь и разводы. Стена становилась прекрасной и чистой. Не то что изгадить углем, плюнуть было бы больно. Но кто-то упорный – увы – не сдавался, и утром «вясна» вновь чернела победно.
«Как это неприятно, – думал Александр Ефимович, опираясь на палку и медленно переступая отекшими ногами по еще пустому, ярко натертому коридору. – Как это неприятно и странно, что у большинства детей не развито эстетического чувства. Вот это желание взять и запачкать – откуда берется? И главное, почему они так уверены, что грязное привлекательнее чистого? А злое, наверное, приятнее доброго?»
Мысли эти впервые посетили его давно, когда, будучи студентом факультета теологии, Александр Ефимович работал над диссертацией «Природа демонического в личности человека». Тогда, перерыв груды материала, окунувшись с головой в кровавые водовороты истории, он ясно понял, что «природа демонического» сильна в человеке до крайности, и так же, как божественная природа, она ищет себе путей в этот мир, пользуясь слабым существом, пришедшим из праха и в прах уходящим, переполняет его собою, сгрызает, съедает его изнутри, а после, оставив обглоданный остов, свободно уходит, куда ей взбредется.
«Человек, порожденный женою, – по памяти бормотал Александр Ефимович, усаживаясь наконец в глубокое кресло и надевая очки, – краткодневен и пресыщен печалями. Как цветок, он приходит и опадает, убегает, как тень, и не останавливается… Кто родится чистым от нечистого? Ни один. Если дни ему определены и число месяцев его у Тебя, если Ты положил ему предел, которого он не перейдет, то уклонись от него, пусть он отдохнет, доколе не окончит, как наемник, дня своего. Для дерева есть надежда, что оно, если и будет срублено, снова оживет, и отрасли от него выходить не перестанут. А человек умирает и распадается: отошел, и где он?»
Пронзительная правота этих слов всякий раз заново поражала его, и он начинал думать о том, есть ли какой-то способ – зная, что всё это так – только так и никогда иначе, – помочь этим юрким прыщавым мальчишкам прожить свою жизнь по возможности чисто?
За дверью его кабинета послышалось сдержанное рыдание. Александр Ефимович давно снял с себя должность директора и остался скромным попечителем, при этом рыдать приходили к нему. Не только рыдать, а вообще – приходили. Директор Барков, Александр Семенович, был вспыльчивым, мог и прикрикнуть, но попечитель Флеров, Александр Ефимович, – никогда. Он знал, кто рыдает за дверью: опять Климентина Петровна. Александр Ефимович поднялся, отодвинул тяжелое кресло и отворил дверь.
На Климентину Петровну было больно смотреть. Круглые очки ее в тоненькой золотой оправе запотели изнутри, и слезы, прозрачные хрупкие слезы, проделали маленькие бороздки внутри очень нежной и розовой пудры. Климентина Петровна учила оболтусов танцевальному мастерству, а младшие классы еще и гимнастике. Но младшие – что! А вот старшие, у которых уже пробивались усы, голоса были лающими, сорванными, как у дворовых псов, буквально свели Климентину с ума. Похабным свели, издевательским образом. Писали любовные письма с намеками, совали под дверь георгины и флоксы, сорванные в дворовом палисаднике, назначали свиданья на Патриарших прудах и прочих таких же укромных местечках. Климентина прибегала к Александру Ефимовичу и плакала на его плече. Александру Ефимовичу она годилась в дочки. Подлецы были неуловимы, следов никаких не оставляли, да хоть и оставь они этих следов видимо-невидимо, пороть по закону нельзя, запрещается. Исключить, правда, можно, но против этого у Александра Ефимовича был решительный протест: исключишь мерзавца, а он – на войну! Нет, лучше пускай Климентина рыдает.
– Ну, что там сегодня? – грустно сказал старый, обрюзгший, седой, с маленькими и добрыми, в густых ресничках глазами Александр Ефимович.