Однако все то, что казалось глубоко проникнувшим в Карину, пропитавшим ее чувства и мысли ядовитой несмываемой злостью, мгновенно развеялось, словно яростный порыв ветра смел все надуманное в ней подчистую… лишь только дверь в квартиру Лопатиных отворилась.
На пороге стояла семья из четырех человек, и первым предстал мужчина, чуть выше среднего роста, с коротко стриженной бородкой и едва заметными признаками начинающейся лысины. Этот курносый человек был так похож на Парфена, а меж тем был другим, совсем другим. Было в выражении лица его что-то, что сразу приковывало взгляд, какая-то непостижимая дикая огненная сила, что влекла за собой. Глядя на него, хотелось отбросить все сомнения и доводы и только делать то, что он велел, поступать так, как говорил он. Будучи рядом с ним, не хотелось, чтоб он покидал тебя, а на расстоянии с ним одна мысль о возможной встрече с ним согревала. Обаятельный вожак, он был всем родным и всем мил, и всем внушал необыкновенное спокойствие, лишь только оказывался поблизости. Любой вопрос, если только можно было, откладывали до его появления, потому что он всегда знал ответ и всегда мог разрешить любую трудность. И даже если он заблуждался, все верили, что и заблуждение его было правильным, и по-другому поступить было никак нельзя, и уж если он сделал выбор, то именно так и нужно было для всех, и никто бы лучше все равно не сделал.
Это был Дмитрий Шишкин, в прошлом для всех в своем дворе – Митяй, или, как некогда называла его Карина, Митрофан. Тот самый, что однажды чуть не свел ее с ума. Но что, что он делал на пороге их дома, да в такой час? И почему за ним стояла эта чужая блеклая женщина с не менее блеклым подростком и крохотной девочкой возраста Миры? Кто были эти люди? Неужели ее Митяй оказался тем самым двоюродным братом Парфена?
Карине показалось на мгновение, что она обожжет его своим густым, пристальным, испепеляющим взглядом, но гость, хоть и, возможно, узнал ее, хоть и, вероятно, понял все то невыразимое, что она хотела выразить своим многословным молчанием, опустил глаза и переключил все внимание на брата и подоспевших Лопатиных. Его жена, ничего подозревая, радостно улыбнулась Карине, отчего лицо ее, бледное, почти синее, разошлось сухими морщинами и стало еще более отталкивающим. «Как он мог жениться, еще и на такой мерзкой женщине?» – Подумала Карина, глядя на Настю, простую, закрытую, стеснительную. Вся она казалась сжатым клубком из нервов.
Однако и эта глупая беспочвенная ревность, и неприятие Насти – все было мелочью в сравнении с тем огромным и животрепещущим вопросом, что встал теперь перед Кариной. Узнал ли он ее? Казалось, что не узнал. Но почему, почему? Что в ней изменилось настолько, что делало Карину неузнаваемой? Она постарела? Черты лица стали суше? Или это полнота, ведь прибавила же она в весе после вторых родов? А Парфен еще уверял ее, что от этого она стала только краше! Но ведь и действительно, круглые щеки ее так и пылали здоровьем, женственностью, мягкостью, красотой… а уж фигура… А все-таки она была не той, какой он любил ее прежде, быть может, в этом крылась отвратительная разгадка.
Какое это было, однако, унижение, весь вечер сидеть за столом и слушать рассказы Димы о других странах, о жизни в Европе и не иметь возможности сказать всем, что они знакомы! Так думала Карина, кусая губы и бросая нервные взгляды то на его жену, то на него самого – ах, как она хотела, как старалась делать все, что угодно, крутить локоны, рвать салфетку, но только не глядеть на него! А все ж-таки не выходило! Он, как магнит, общительный, обаятельный, притягивал взгляд. И тут Карина сказала себе: какое в том унижение, что он не признал ее? Он был женат, пусть так! Но и она не осталась в старых девах, более того, у нее были дети! Так почему он должен был жалеть ее? Ну нет!
– Это ваша дочь? – спросила она тихо у Насти, перестав слушать Диму.
Худая, еще более стеснительная девочка лет четырнадцати была отдаленно похожа на невзрачную Настю с рыже-коричневыми с проседью волосами, жидкими, стянутыми в хвостик. Девочка была вся в веснушках, а косы ее – медными. Как и Настена, она совсем не умела одеваться, на них обеих были самые простые джинсы и бесформенные футболки.
– Ульяна – моя племянница. – Настя шепнула Карине на ухо так, чтобы девочка ничего не слышала. – Ее мать покончила с собой, а отец давно спился. Мы с Димой воспитываем ее как свою дочь.
Это все объясняло: по всем подсчетам Дима не успел бы обзавестись столь взрослой дочерью после расставания с Кариной.
– А вот Матрена – наша родная дочь.
– Что-то не помню, мы не гуляли на вашей свадьбе? – Осторожно спросила Карина. Настя во всем казалась ей собственной противоположностью: она была некрасива, но добра, сдержанна, учтива… а главное, она производила впечатление человека, который во всем была правилен, во всем задавал тон, во всем был образчиком для других. Должно быть, поэтому-то Дима и полюбил ее!
– Так мы не праздновали, просто расписались, и все. Я была тогда на последнем месяце, не до того было.
И тут неприятный осадок, смятение, чувство странного унижения словно рукой сняло, это случилось так мгновенно, так легко, что Карина не удержалась и бросила долгий испытующий взгляд на Диму, он вдруг поймал его, и в этот самый миг, в миг пересечения этих странных, многоговорящих взоров, он сбился, запнулся на полуслове, а она почувствовала странное жжение в груди. Стало быть, он женился в последний час, когда Настя готова была родить! И случилось это много позднее их собственной свадьбы.
– Как и говорю… проблем полно везде, и в Германии многие знакомые жалуются, что хотели бы вернуться на Родину, да поздно жизнь менять. И у нас такая коррупция, мама не горюй. Теперь появился хоть шанс уйти от этого бардака. Пусть заработаем меньше, зато все, что заработаем – все будет наше, не надо будет делиться с киевскими олигархами.
Речи Дмитрия успокаивающе действовали на Лопатиных, и они кивали головами, соглашаясь с ним.
– Вот, Карина, Парфен, человек повидал мир, а все о том же толкует, что и мы. – Вдруг обратилась к ним Вера Александровна. – Рая – нет на земле!
– Это точно! – Сказав это, Дима вдруг вновь бросил взгляд на Карину, и она почувствовала, как запылали горячим румянцем ее полные щеки.
– Можно что угодно говорить про новую власть в Донецке. – Сказала Вера Александровна. Она сначала робела перед молодым и предприимчивым Шишкиным, а затем заговорила решительно. – И что здания администрации наши захватывают с помощью российских силовиков, и что на митинги сходится далеко не весь город, и воля народа при этом учитывается лишь частично, но как быть с референдумом, как свести на нет его значение? Ведь явка такая, как ни в одной демократической стране мира – 74 процента! И 90 процентов людей проголосовали за отделение. Как с этим-то быть? Как закрыть глаза на правду?
– А никак не закрыть, Вера Александровна. – Вторил ей Семен Владимирович. – С мнением людей надо считаться, а не как в девяносто четвертом…
Митя заерзал на коленях у Парфена, захныкал, и Карина, как бы ни хотела остаться в гостиной, чтобы смотреть и слушать, и внимать каждому слову гостя, взяла сына на руки и пошла в спальню. Вскоре следом за ней побежали и девочки, и тогда-то Настя хотела было встать, но Дима предупредил ее:
– Отдохни, я послежу за Матреной.
В комнате стоял полумрак: Карина забыла откинуть шторы после дневного сна детей, и теперь девочки подбежали к Мите, играющему с посудой, выхватили у него чашки и чайник, уселись за детский столик и стали играть в собственное чаепитие.
Карина замерла, ей даже показалось, что она перестала дышать: столь внезапно стало появление Димы в спальне, где тусклый свет едва пробивался сквозь плотные шторы, смягчая черты их беспокойных лиц. Им бы сказать друг другу хоть что-то, но они оба молчали и не глядели друг на друга, и длилось это так долго, что самая эта тишина стала невыносимой, и Карине захотелось разорвать ее любым способом.
– Стало быть, Дмитрий Шишкин. – Сказала она. – Не Митрофан, не Митяй. Дмитрий.
– Митрофан звучало как-то не солидно. Я ведь бизнесом занялся. Пришлось сменить имя, и всех убедить называть меня по-другому.
– Я даже не поняла, что вы родственники. Просто узнала, что брат Парфена в немецкой тюрьме и не смог приехать на свадьбу. Ты хоть бы намекнул. Или ты тоже не знал?
Дети играли, не подозревая, о чем они говорили, о том, какая драма крылась в их полусловах, полу-улыбках, полунамеках, полувзглядах.
– Конечно, знал. Поэтому и не приехал. В тюрьме я сидел, но не в тот раз и не в тот год, просто сказал всем, чтобы точно никто не обиделся, а сам провел эти дни в Берлине.
Казалось, он устал стоять и потому сел на кровать рядом с Кариной. Но вдруг Дима сделал движение навстречу к ней, а затем остановился. Что он намеревался сделать? Обнять ее? Взять за руку? Поцеловать? Карина застыла, не сводя с него широко распахнутых испуганных глаз. По этому неоконченному телодвижению, по его властному и одновременно робкому (как подобное могло сочетаться?) взгляду она поняла, что Дима, быть может, еще не был объят всепоглощающей страстью, еще не любил ее, но уже готов был поддаться страсти, готов был вновь провалиться в мятежные и бездонные пучины ее. Как чуден тайный язык любви: бессловесный, мучительно невыразимый, сколь выразительным и ясным становится он, лишь только оба вдруг заговорят на нем!
В чем таилось признание и одновременно обещание принадлежать ей и только ей? Был ли это взгляд, на несколько минут так преобразившийся, ставший глубоким и полным страдания? Был ли это язык тела, мускул на лице его? Карина не знала ответа на этот вопрос! Знала лишь то, что он уже любил ее – вот так просто – с одной только встречи, знала, что с каждым днем Дима будет любить еще больше, и стоит им встретиться только еще раз, и тогда он отдаст ей свое сердце вновь – только теперь уже навсегда!
Не оттого ли – она чувствовала – во взгляде ее на него теперь было столько власти, не оттого ли чуть прищуренные глаза ее смеялись, а на губах застыла таинственная полуулыбка?
Вот они с Настеной, Матреной и Ульяной уже покидали их, вот они стояли в пороге, и Дима все опускал глаза, а когда вдруг поднимал, взгляд его неизбежно скользил по родным и вдруг прыгал на нее, на ее лицо, обрамленное густыми светлыми локонами, и всякий раз она как будто набрасывала на него новый виток оков, все больше привязывая его к себе. Вот уж истинно: любовь сотворяется взглядами.
Он ушел, двери были заперты, Карина убирала со стола, помогая свекрови – и все думала: как они умудрились однажды все так усложнить, как додумались до того, чтобы погубить свои отношения из-за глупых и пустых ссор, когда в любви все было так безбрежно просто?.. В мыслях своих она не сравнивала Диму с Парфеном, не спрашивала себя о том, кто был лучше, кто умнее, кто красивее, кто богаче, не думала о том, кто был отцом ее детям, а кто – чужим, как и он ни в коем случае не сравнивал ее с Настей, не спрашивал, изменилась ли она за прошедшие годы.
Все это было неважно, все невесомо, как и все самые разумные доводы против того, чтобы теперь влюбляться. Карина знала только одно: Дима влек ее, и она притягивала его – знала, что при одном взгляде на него она живет, дышит, чувствует так, как никогда прежде: сгорая изнутри, и это неистовое, всепоглощающее пламя… не было ли смыслом всего? Она закрывала веки, образ Димы вспыхивала перед глазами, и от одного только образа его сильного лица с короткой бородой в каждой клеточке тела разливалось ни с чем не сравнимое, восхитительное блаженство. Против этого не было оружия или лекарства, против этого не существовало доводов, она была бессильна что-либо изменить.
Однако шли дни, и многое из того, что было передумано и прочувствовано в час появления Димы в их доме, развеялось и рассеялось под гнетом даже не тревожных событий и боевых столкновений – сколь бы страшны они ни были, а все-таки не препятствовали счастью любви – но самых простых обстоятельств жизни и быта Лопатиной, в девичестве Карины Мытарь.
С самого утра яркое солнце, заливистое и теплое, проникло в квартиру, пробудив домочадцев, а главное, детей – раньше сроку. И вот теперь Карина пошла с ними гулять, хотя было еще только десять, в надежде, что Митя, а может даже Мира заснут в коляске для двойни, и ей более не придется слушать капризы невыспавшихся и оттого раздражительных детей. Ожиданиям ее было суждено сбыться, и вот теперь Карина прогуливалась по дорожкам, катая коляску из одного конца парка в другой.
Несмотря на то, как затейливо солнечный свет струился по асфальту и покрытой еще пока коротким зеленым пушком земле, поднялся сильный ветер, и рьяные порывы его будто то толкали Карину в спину, отчего она сильнее закутывалась в кофту, то оставляли ее в покое, и тогда ей становилось жарко. Непостоянная, переменчивая майская погода не располагала к прогулке, но что было делать, когда она была заперта дома с маленькими детьми, когда всякий день был похож на прошлый, и поход в парк, каким бы частым и ожидаемым он ни был, все же нес в себе хотя бы крохотную возможность непредсказуемости?
Под резкими и бойкими порывами ветра волновались кудрявые кроны высоких берез, их тонкие белесые стволы качались из стороны в сторону, и на мгновение прохожим казалось, что то было не покачивание, а причитание под вой и шум неистового ветра. Волновались и сосновые кедры, небрежно раскидистые, темно-зеленые и так выделявшиеся среди светло-зеленых тонов молодой травы и листвы деревьев. Они тянули ветви вразброс, словно по одному им ведомому плану, так, чтобы никто не мог угадать, как они будут расти. Еще не вполне царственные, но уже полные обещания стать таковыми, они так и притягивали взор, так и манили к себе.
Что значил огонь внутри, что значило блаженство, что никак не утихало в ней, а только сильнее разгоралась при новых витках мыслей и мечтаний о Диме? Что одно это пламя, беспомощное и разрушительное, могло дать ей, ему, ее… детям? У Карины была своя семья, у него – своя. Пусть он не любил свою жену, свою дочь, так она любила своих детей, притом любила их больше всего на свете. Могла ли она отнять у них родного отца, пусть не успешного, пусть невезучего, но все же – отца? Могла ли так жестоко поступить по отношению к Парфену? Сколько бы Карина ни пытала себя в эти дни, сколько бы раз ни вопрошала у пустоты, затмившей все мысли, ответ был неизменен. Нет, разумеется, нет!
Стало быть, этот огонь – был сам по себе, а она – сама по себе. Он существовал в ней, это было неоспоримо, но существовал отдельно от нее, от ее судьбы, ее поступков. Такое странное двуличие, когда Карина играла роль любящей жены, одновременно сгорая от страсти к другому, было ей самой удивительно; она не могла понять, как ее ум, такой прямолинейный, а душа, которую она всегда полагала чистой, могли вобрать в себя все это сразу, одновременно, при том она не умерла, не заболела от столь разрушительного разлада.
Однако было и другое. Холодное, опустошительное, лишь отчасти болезненно-колкое, а по сути безразлично-жестокое к самой себе, к Парфену. Другое это заключалось в том, что она уже знала, что, в итоге, она не уйдет от мужа, все останется так, как есть, а та страсть, что разгоралась в ней, превратится в не более, чем яркое и сладостное воспоминание – очередную страницу ускользающей из рук жизни.
Дима звонил ей сегодня несколько раз, но провидение будто хранило ее от того, чтобы услышать вызов, и всякий раз она совершенно случайно пропускала его звонки. А перезванивать самой – не смела. В конце концов, Карина даже не знала, зачем он добивался ее внимания! Не для того ли, быть может, чтобы попросить ее забыть об их романе, молчать и не выдавать их ни перед Парфеном, ни перед Настеной? Убаюкиваемая такими странными злыми мыслями, она с самой спокойной совестью ждала, когда Дима либо наконец дозвонится до нее, либо вовсе перестанет звонить.
И все же вышло иное. Впереди, за кедрами, где открывался вид на причудливые деревянные фигуры, ей навстречу шел мужчина с до боли знакомыми очертаниями, а главное, он видел ее, взгляд его был прикован к ней и коляске с детьми, значит, столкновения было не избежать! Но что он здесь делал в дневное время, когда и Парфен, и его родители были на работе? Голубая футболка его, не нежно-голубая, а именно ярко-голубая, такая, каким глубоко-лазурным становится радостное небо, пронзенное тьмой солнечных лучей, выделялась на общем фоне блеклых одежд и белых маек людей.
Но худшим в нем был его взгляд: не беспечный, не равнодушный, не легкий, каким он должен был быть в столь спокойный день, а смятенный, лихорадочный, преисполненный тревоги. Этот взгляд и то, как стремительно Дима подошел к Карине, будто они вновь стали самыми родными друг для друга людьми, и словно он именно имел право так подходить к ней, не оставляли сомнений в том, насколько случайна была их встреча в парке.
– Что же ты не берешь трубку?
– Я не слышала звонки.
– Тогда почему не перезваниваешь?
Карина почувствовала, как ком подкатил к горлу, она заволновалась, щеки запылали… Голос его звучал так требовательно, как будто она была обязана ему или… принадлежала ему.
– Я… Ты… Что ты хочешь, Мить?