Мама говорила уже не с нами, но мы слушали её рассказ, жалея Юльку до слез. А тихая луна потихоньку всходила над Караем…
*Чергэн – звездочка
Глава 8. Опять романо камам
– Нехристь, а не дитя. Зьишь яблоко, тады на гулянку пидэшь. А так – сиды.
Я впервые видела, чтобы баба Поля так сердилась. Всегда спокойная, величавая, как королева, она никогда не повышала голос и никого ничего не заставляла.
«Бог с вами и вашими дытями», – скажет ласково, перекрестит, повернется и пойдет, поплывет по двору, как большой, темный корабль. Гулять до рассвета, валять дурака с друзьями на сваленных у двора огромных бревнах, купаться до посинения, объедаться зеленух – с прабабкой можно было всё. Правда, если строго выполнить сегодняшние предписания на день. А они были невелики, эти предписания, но обязательны, и всегда интересны для меня, городской девчонки, которая при уборке ничего, кроме новомодного пылесоса в руках не держала. А здесь! Мазать хату смешной мочальной кистью, которая брызгается красивой, голубоватой побелкой, как норовистая лошадь хвостом… Да еще вместе с мамой, заливисто хохочущей, когда белые брызги попадают на ее полные, обнаженные руки, стекая по ним тоненькими, светящимися ручейками. И получить целый веер щекочущих брызг в ответ! Или полоскать белье на мостках, гоняя смешливых лягушек и серебристых рыбок! Или дарить кирпичом крыльцо, отталкивая вечно пристающую маму, которая, оказывается, тоже обожает это делать.
И тут…
…Хлопнула дверь, повернулся со скрежетом ключ. Бросившись к закрытой двери, я, прижалась ухом к замочной скважине и услышала тяжелые, равномерные удаляющиеся бабкины шаги. Бросилась на кровать, зло зарыдала. Там как раз – сегодня, в клубе танцы. Нас, конечно, пока всерьез не принимали, но, подпирая часами стенки, мы строили глазки, как своим сверстникам, так и взрослым парням. И туда заглядывали цыгане.
Рамен… Рамен! Надо было спасать положение. Прорыдав минут пять, я вытерла глаза и поняла, что дура. Окно! В него можно было спокойно катапультироваться и, оказавшись на свободе, пересидеть грозу в лопухах Женькиного огорода. А там, бабка, глядишь и оттает, и все нормализуется. Я полезла на подоконник, пыхтя от натуги, но ставни с грохотом захлопнулись, упала задвижка. В комнате стало темно и тихо. Это был конец! Я поняла, что век воли не видать…
…Яблоко раздора, в прямом и переносном смысле этого слова, лежало на столе, на маленькой тарелочке, украшенный тоненькими крестиками, и отсвечивало восковым розовым бочком. Дед принес его сегодня из церкви и, судя по всему, противный, толстый поп с глазками-щелками, которые почти не открывались, когда он читал свои проповеди тонким голосом, сложив руки на животе под резным крестом, окропил его водой, размахивая веником сомнительной чистоты. Яблоко полагалось съесть, причем не просто, а, перекрестив рот. Перекрестить рот! Это мне, пионерке, без пяти минут комсомолке! Которая все ле-то учила наизусть заветы нашей великой партии и во сне видела тщательно выглаженную лямку своего черного фартука с крылышком, на которой сияет комсомольский значок. Нет! Настоящие комсомольцы никогда не сдаются и не предают великих идей. Чтоб оно сгнило, это поганое яблоко. Я бросилась на кровать, лицом в подушку и решила умереть. Лёжа!
…Когда я открыла глаза, резко, как будто меня толкнул в бок, в комнате уже совсем стемнело и только через щели закрытых ставень проникали острые лезвия лунных лучей и реза-ли темноту на плотные куски. Один из лучей так ярко освещал чёртово яблоко, что оно казалось нереальным, и как будто висело в черноте, подвешенное на невидимой верёвочке. Но проснулась я не от света… Откуда-то, со стороны улицы, раздавался странный звук, вроде водили щепочкой по дереву. Глухой, скрипящий, но не неприятный, мягкий.
Я вскочила, судорожно натянула на занемевшие колени смятый сарафан, поправила всколоченные волосы, кое-как стянула их резинкой.
Звук затих, потом кто-то осторожно постучал. Теперь, когда я совсем очухалась, стало ясно – стучат в ставень.
– Кто здесь? Чего надо?
Я была, конечно, слегка трусовата, особенно в темноте, но комсомольская ярость еще не улетучилась, и я не испугалась. Глаза уже привыкли, я поискав какое-нибудь оружие, ничего лучше, чем здоровенная мухобойка, не нашла. Поэтому, взяв ее наперевес, подкралась к окну. Тщательно сделанная де-дом гладкая, толстенькая палка точно легла в потную ладонь, а тяжеленный кусок резины на конце, которым можно было убить не только муху, но и пару ворон, живших на старой березе, внушал уверенность. Притаилась, вслушиваясь в ночные звуки и, поняв, что враг пытается открыть задвижку, приготовилась к бою. Ставня отскочила, я со всей дури замахнулась, но в последний момент, вдруг узнав владельца буйных кудрей, чья голова так красиво вырисовывалась в проеме окна, ойкнула. И почувствовала на своем запястье сильные пальцы.
– Ты же, красивая, убьёшь так. А молиться не станешь. Сгинет душа-то.
Рамен стоял прямо между мной и сбесившейся луной, а вокруг его головы сиял кудрявый ореол. Лица было не видно, но даже по голосу, я слышала, что он улыбается.
– Давай, вылазь. Ты ж хотела в клуб?
–Так поздно, Ром. Бабка узнает, убьёт. А баба Аня матери напишет. А мама не разрешала с… цы…
Я вовремя заткнулась. Рамен молчал, и хотя я не видела его глаз, взгляд обжигал мне кожу, где-то в районе переносицы.
– Пошли, радость, не бойся. Такая ночь. Ту миро ило*
***
Сколько было тогда Рамену? Шестнадцать, не больше. Мальчишка совсем, пацаненок. Но цыганские мужчины так рано взрослеют, и мне, избалованной маминой дочке, еще по-козлячьи скакавшей с подружками в классики, и лишь мечтающей о любви, он казался очень взрослым. Да и вел он себя не как мальчик, он давно созрел для взрослой жизни и кровь, горячая цыганская кровь уже бурлила, гнала, заставляла искать себе пару, чтобы вить гнездо. Я этого не понимала, но чувствовала, и то, о чем говорил дед Иван, прищурясь и чуть подняв бровь «Романо рат вас, что ли зовет» – звало. И я выскочила в окно, прямо в руки цыгану, стараясь, правда не особенно опираться о его теплую ладонь. Выскочила, быстро отпрыгнула, поправила лямки сарафана и растрепавшийся хвост.
– Пошли! В клуб!
– Там шумно, людей много. За реку пойдешь со мной? Посидим на бережку, смотри звезды какие. Дэ васт. На дарпэ. Тэрэ якха сыр чиргиня.
Я ничего не понимала, но судя по тому, как трепетало у меня внутри, он говорил что-то запрещенное. Да и мама… предупреждала… Да и…
Но я пошла…
***
Уже светало. Становилось прохладно, августовские ночи остывали быстро, особенно на берегу. Первые петухи пробовали хрипло самые высокие ноты, пахло дождем, низкие серые тучи почти ложились на потемневшую воду нахмурившейся реки. Мы брели по совершенно пустым, тихим улицам, держась за руки и я понимала, что повзрослела. Сразу, резко. В одну ночь. И хоть ничего особенного не произошло, просидев над рекой до утра, проговорив всю ночь обо всем и ни о чем, мы даже не целовались – что-то изменилось. Мир стал другим, краски вокруг проявились ярко и сочно, как будто кто -то протер пыльное окно.
И слова «романо рат» вдруг перестали быть для меня пустым звуком.
– Закончишь восьмилетку, сразу сюда!
Голос Рамена уже был совсем другим, не нежным и ласкающим, а твердым, настойчивым и немного резким.
–Я поговорю со своими, мы придумаем, как и что сделать. Ты не чужая, примут. Главное, мать уговори. Скажи ей – мне по-другому не жить! Она побоится, отпустит.
Он что-то еще говорил, но я почти не слушала. Представить мамино лицо с огромными зелеными глазищами, побледневшее от известия, что ее Ирка уходит в цыганскую семью, я не могла. И я молчала…
***
– Иды быстренько. В хату, Анна шоб не видала тэбе. Баба Поля, как большая черная птица, загородила меня крыльями от приоткрытой двери баб Аниной комнаты, пропуская дом.
– И сиды тихо. Не вылазь. Она не видала, як ты шлындрала.
Я мышкой просидела в комнате до завтрака, потом скромно ела блинчики, не поднимая глаз. Баба Аня смотрела подозрительно на вдруг, неожиданно ставшую смирной, внучку, но ничего не говорила.
– Иди, сходи за хлебом. И масла купи, сливочного. Да домой сразу, матери пойдем звонить, на телеграф. Завтра в Москву, я билеты взяла.
Мир рухнул…
***
Тогда, уезжая из деревни, сидя в вагоне уже трогающегося поезда, постепенно все быстрее и быстрее наговаривающего свое «ту-тук, ту-тук», цепляясь взглядом за ускользающие ивы и тополя, я искала высокую фигуру Рамена. Искала, смахивая слезы, отчаянно и бесполезно. Я его не нашла тогда, он не пришел…. И тогда я еще не знала, что на следующее лето, когда мы приедем забирать в Москву бабу Полю, страшно и неожиданно ставшую одинокой, после тихого ухода деда Ивана, я уже не встречу своего цыгана. И что я не встречу его уже никогда.
И , наверное, больше никогда не вернусь сюда – к этой реке. К нашему с мамой Караю… И в свое детство.
Ту миро ило* – ты мое сердце
Дэ васт. На дарпэ. Тэрэ якха сыр чиргиня – дай руку. Не бойся. Твои глаза, как звезды.
Глава 9. Уход
– Никто не знает, Ир. Вернее, никто не скажет правды. Я тоже не знаю ничего. Хоть что-то и чувствую…
Мама сама начала этот разговор, видя, как я сохну в эти месяцы. Кончалась зима, я писала Рамену каждую неделю, и ни разу не получила ответа. Ни одного. Ни весточки. Как будто и не было той ночи, обещаний и клятв. Как будто не было ничего, и мне все это приснилось. Дни проходили в тоскливом тумане, я почти не могла учиться, начала получать трояки, а последняя двойка по английскому сильно удивила и встревожила маму. В один из февральских вечеров, когда папа был на дежурстве, а баба Аня уже ушла в свою квартирку, где они теперь жили с бабкой Пелагеей, мама подсела ко мне, подкравшись почти не слышно. Я, как всегда, последнее время, сидела, уткнувшись лбом в холодное стекло и смотрела, как крутятся серые снежинки в свете фонарей и исчезают где-то там, внизу, в темноте. Теплая рука скользнула по волосам, чуть погладила щеку, потеребила за нос. Я повернулась.
– Брошку дай, Ир. Я знаю, она у тебя.
– Какую брошку, мам? Я ж её Оксанке отдала, ты забыла, что-ли?