Догнать ветер - читать онлайн бесплатно, автор Иоланта Ариковна Сержантова, ЛитПортал
bannerbanner
На страницу:
5 из 6
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Кабинет управляющего располагался в отдалении от палат с больными. Ссылаясь на нежелание беспокоить выздоравливающих, управляющий старался как можно реже посещать их. По слухам, он и сам был в достаточной степени нервен, и впадал в уныние, если имел возможность повидаться со страдающими ипохондрией.


Постучавшись в дверь кабинета, я дождался едва слышного «Да-да» и зашёл.

– Батенька! Ну, что же вы! Как же это так!? – Едва ли не шёпотом проговорил управляющий. Он был едва ли не бледнее крахмального белого халата. Поговаривали, что из брезгливости, либо из-за щегольства, он менял прежний халат на свежий ежедневно, хотя из кабинета обыкновенно никуда не выходил по целому дню.

– Батенька! – Повторил управляющий вновь, и в его слабом голосе слышалась если не мольба, то вопрос.

– В чём причина вашего волнения? – Насколько мог учтиво произнёс я, и из сбивчивого тет-а-тет уяснил, что на меня поступил рапОрт.

– И теперь… теперь я не в силах уяснить, каким образом … как избежать огласки… – Чуть не рыдая, лепетал наш управляющий, а я, наскоро успокоив его, поспешил выбежать из кабинета, после чего так славно расхохотался, что насилу удержался не испортить исподнее.


А дело было вот в чём. С некоторых пор, игнорируя любовь и честь, как основные семейные ценности, супружеские пары озаботились интимной стороной брака. Отыскав вместе с преимуществом перед холостяцким положением, и его некоторое несовершенство, проистекающее от утомления однообразием, с коим справиться самостоятельно, под сенью, так сказать, спальни, подчас, выходило не всегда.


Супруги, которые обратились ко мне за помощью, давно уж не казались влюблёнными друг в друга, но из чувства противления пороку и порядочности, готовы были признаться в своём бессилии.

– Доктор, умоляю! Конечно, мы уже не так юны, но не хотелось бы вовсе ставить на себе крест! – Потея от скромности, взывал ко мне супруг, тогда как жена его сидела в совершенном молчании, подавленная больничной обстановкой.


Настроенный более иронично, нежели скептически, я не нашёл ничего лучшего, как предложить супругам подвергнуться гипнозу.

– Техника дела нам известна, но для успеха в сём предприятии не хватает одной малости, – заявил я. – Вы должны припомнить, где и когда вы оба были, действительно, счастливы.

– К чему ворошить прошлое, доктор… – Вздохнула дама.

– Во время сеанса я намереваюсь вложить в ваше сознание то состояние, которое и воссоздаст, возродит пережитое вами чувство.


На следующий после сеанса день, первыми посетителями кабинета была давешняя супружеская пара. С криками: «Расколдуйте нас, доктор!», они потрясали руками перед моей физиономией. После расспросов стало понятно, что никакой моей вины нет, но, под пологом супружеского ложа, всё же случилось страшное. Намерение четы исполнить известный долг пробудило в них приятные воспоминания, и дама… сразу же заснула сном младенца, засунув большой палец себе в рот, а мужчина просидел подле, уставившись на неё, как на воду, ибо для него самым счастливым временем было ужение рыбы бок о бок с папенькой, году эдак в…


И это те люди, которые прожили вместе много лет, многое пЕрежили совместно и многих пережИли, но не были счастливы друг с другом никогда.


Не обманывайте, господа! Не обманывайтесь! Не лгите ни другим, ни самим себе. Иначе… Мало ли. А то как попадёте ко мне на приём, и тогда…

Быть добрым

Печь хрустит пальцами дров, бьёт в бубен заслонки, стучит кастаньетами дверцы, да так, что норовит сорвать её с петель, дабы пуститься в дикий и безудержный пляс… Она так горяча, но не жалует тех, кто пытается подобраться к ней ближе. А уж ежели кто наберётся отваги обстоятельно рассмотреть её пылающее от страсти лицо, – печь плюётся с жаром негодования, кидает всем, что попадётся под руку, а то и вовсе способна «пустить петуха». Тут уж – только держись, мети подле неё подолом, да утирайся после, своенравна столь.


«Эх… нам бы ваши…» – близоруко глядит синица сквозь окошко в дом, и вздыхает, наверняка: «В тепле-то сидя, чего ж и не поплясать!» , – хлопает она себя крыльями, сбивая снег с боков.

но чудится нам, да по нашим меркам, а в самом-то деле, и не близорука синица вовсе. Кино недолгой её жизни крутится, как в замедленной съёмке, и от того видны ей наши порывы куда лучше нас самих. А заметно птице, как, вспыхивая состраданием, загорается наша душа, и, отламывая от последнего каравая, намереваемся раскрошить на подоконник горбушку. Но… что ж случается после? Отчего удерживаем руку, почто остаётся неоткрытым окно? Лишь потому, что припоминаем вдруг, как некто, полный до краёв учёности, предостерегает: привыкнут, мол, птицы, да после, когда не получат куска, погибнут, все до единой.


И ждёт синица, даёт время припомнить, как это – быть добрым. Да долго смотрит в твои глаза, проверяя, что пересилит, – опасение сделать неверно или искренний порыв помочь.


Когда же, оставив нас на попечении собственной совести, улетает птица, печь уже позабыла ломать персты дров, все в цыпках заноз, в коросте коры, ибо они оказываются влажны от стаявшего снега, будто от слёз, и боле ни за что не желают пылать.

Никогда не мешайте синице…

Синица лакомилась снегом, будто мороженым. Она кушала аккуратно, не спеша откусывала по небольшому кусочку и привычно утирала чистые губки коричневой салфеточкой из лоскутка, нарочно отставшего для такого случая от виноградной лозы. Чудилось, словно крошечная девочка в плюшевой шапочке и шубке наскоро черпает маленькой ложечкой из креманки, в тайне от любящей, но строгой мамы. В самом деле птичка заедала хлебные крошки снежными, дабы скорее наступила приятная сытость, а с нею и тепло. Это летом полным-полно угощений вокруг, каковые едва ли не сами ползут в рот, да и погоды потворствуют разборчивости или манерности. Зимой всё не так, тут уж не до жеманства, – коли видишь что съестное, не брезгай, хватай, там после разберёшь, что к чему.

Насытившись, синичка зевнула и, не теряя из виду накрытый стол, порешила дать себе слегка проголодаться, раскачиваясь на ближней ветке, как на батуде, чтобы уж после, с новыми силами приняться за угощение.


Ресничка месяца, в ожидании, когда ж, наконец, придёт ей на смену рассвет, выглядывая из сугроба облака, сонно щурилась на мерное покачивание птички и на прорисованный инеем лес. Сытые уже воробьиные затеяли играть в чехарду подле кормушки, а дятел, изображая летучую мышь, сорвался с насеста винограда и упал прямо на спину кота, что дежурил неподалёку, в ожидании подобной, по птичьим-то мозгам, глупости. Кот был более, чем сыт, и синицами интересовался так, из озорства, для забавы. Вот только, он надеялся изловить птаху поменьше, и уж совершенно точно не дятла. Тот явно не робкого десятка, и ему совершенно определённо всё равно, где выстукивать свою морзянку. К примеру вчера, он прислушивался к хрипам в лёгких у дуба, а сегодня вполне способен проверить голову кота на существование в ней пустот.


Когда розовый, запыхавшийся от спешки рассвет, явился, наконец, всё уже было кончено. От крошек осталась мелкая пыль на снегу под кормушкой, от синицы – согласный со всеми, качающий головой болванчик ветки, а от дятла – получивший по заслугам, за своё вероломство, кот. Нет, на первый взгляд он был цел, но зримый нимб мелких звёзд, что кружились по хорошо заметной орбите над его головой, говорил сам за себя.


Никогда не мешайте синице пировать. Покуда вы придумываете, как бы половчее ухватить её, за вами наблюдают. Хорошо, если это окажется всего лишь дятел, а если нет?..

Добро

Буква «д» алфавита обозначает «добро»…


Долгий и два коротких, долгий и два коротких… стука в моё окно. Синица определённо обучена письменам Сэ́мюэля Фи́нли42 и упорна в своём желании донести до моего сознания нечто. Птица, по своему обыкновению, прижимает щёку к стеклу, и только убедившись, что обратила на себя внимание, отстраняется слегка, после чего издаёт вереницу из одного долгого и двух коротких стуков, вновь и вновь.


– Как ей это удаётся? – Чёткий ритм звучит недвусмысленно, и не позволяет ошибиться или не понять внятно произнесённое «ДОБРО».

– Вот ещё, не выдумывай!

– Стану я… Прислушайся сама.


Она морщит нос, перекидывает длинную прядь волос через красивое, покатое, словно половинка спелого яблока плечо, выставляя напоказ аккуратное ушко, украшенное небольшим бриллиантом.


– Нет, глупости. И, давай договоримся сразу, если ты хочешь, чтобы мы жили вместе, никаких крошек на подоконнике, котят в обувной коробке у батареи и прочего мусора.


От этих слов мне показалось, что мои уши ни с того, не с сего обросли мхом и полны ватой. Так случается при резком наборе высоты или во время болтанки43 в самолёте. Я был ошарашен до такой степени, что выбитый из седла собственного тела на мгновение, смог взглянуть со стороны на себя – растерянного, растерявшего в одну минуту бОльшую, сокрушающую всё, долю своей влюблённости. Та же, которая до сей поры казалась милее, краше и добрее всех на свете, усмехалась, упиваясь своею властью надо мной.

Но, на удивление, я оказался не так покладист, как сам думал про то, и не из желания помучиться на огне расставания подольше, но лишь для того, чтобы убедиться, что всё правильно понял, решил переспросить:


– Ты хочешь, чтобы я перестал кормить птиц на подоконнике?

– Конечно! От них одна только грязь.


Решив дать девушке ещё один шанс, я намекнул:

– Но ведь тогда мало кто из них доживёт до весны…

– А кого это заботит? – Раздалось в ответ.

Открывая по утрам окно, я сметаю с подоконника снег, и на его место насыпаю чего-нибудь, по птичьему вкусу. Но промёрзшие за ночь синицы, как бы ни были голодны, никогда не набрасываются на еду, покуда одна из них, уверенная в том, что перехватила мой взгляд, не выскажет общее одобрение, постукивая клювом о стекло.

Один длинный и два коротких – буква «Д». Добро… добро… добро…

Не без греха

Модница зима. Она носит кашемировые широкие шарфы дорог с пышными помпонами скрученного в клубки снега, фетровые шляпки пригорков над короткими полями, реглан длинных, в пол, пальто полян, усыпанные вязаными пуговицами кочек с мышиными норками заместо дырочек, дабы пришить как-нибудь после, а под этим всем – кокетливые хлопчатые накрахмаленные кружева. В туфлях зимы, стёртые в танцах с метелями, скользкие стельки луж. Её мохеровые варежки позабыты на поручнях скамей, да отдышаться чтоб, – распущенный корсет в никуда следов…


И всё бело, лилейно44, не измарано, покуда просто глядишь, не попортишь присутствием, как супружество – ежеденьем45.


– Ну, а как не испортить, коли просит душа?! Ступить на нехоженое; оставить отпечаток, оттиск; начать с чистого листа, первым, чтобы до тебя – никто, ни-ни. Пройти подальше одному, так, чтобы – по пояс в сугробе, чтобы – как будто бы мал ещё, как в детстве, близко к земле, и чтобы, коли упасть – в незамаранное, мягкое, дабы не больно потом.


– Эк, тебя разобрало… Наследить, да чтоб без следа? Выпачкать, вытоптать, и взятки гладки?! Гордыня одолела?!

– Да, вроде, нет…

– Она, братец, она самая. А по мне, так, хорошо, если его видно, след-то. Сразу понятно – кто был перед тобой, каков, про что думал, чего оставил. Поспешно шёл жизнь свою, али думал – куда ступить, зачем, с кем ему в какой час по пути.


– Модница зима. А то, что бела… кто не без греха!

– Но в чём он?

– Так у каждого он свой.

Догнать ветер

– Что там?

– Спи, нет там ничего.

– Ну, я же слышу! Метель? Вьюга?!

– Нет, это ветер.

– А чего он так страшно шумит?

– Надумал сделать перестановку. Ровняет всё окрест, гоняет снег с места на место. Не терпит он изъянов. Прибавляет там, где низко, стелет чистые простыни полян, отстирывает добела тропинки с дорожками, чтоб их вовсе стало не видать.

– Зачем это ему, для чего?

– Да, как тебе сказать… Вот ты любишь весну?

– Ну… да, а кто ж её не любит!

– И что обычно бывает в эту пору?

– Весна щёлкает почками, как старушки на скамейке подсолнухами! Сок течёт по морщинистым щекам берёз, словно слёзы…

– Та-ак, хорошо. Это всё?

– Нет, конечно. Ещё сосульки!

– Что с ними такое?

– Они впадают в детство!

– Как это?

– Ну, зимой они растут, становятся крепкими, мутными, как бы замышляют чего, а весной хнычут, худеют, делаются с каждым днём меньше и прозрачнее. Их видно насквозь!


– Забавное наблюдение. Но главного ты не заметил.

– Чего же?

– Когда солнце принимается плавить снег, едва ли не под каждой травинкой обнаруживается то, чему не пристало быть подле, – оставленное человеком, ненужное ему более, сор. В природе всегда отыщется новый хозяин или иное дело обломанному ветром дереву, засохшей былинке. Травинку птицы вплетут в гнездо, дерево для многих станет домом и накрытым столом, но куда девать брошенное безалаберно человеком?! Это же, это же просто…

Покуда я придумывал приличное слово для людского неприличия, внук завозился под одеялом, натянул его себе на голову и взмолился натужным, сквозь слёзы, басом:


– Я больше не бу-у-у-ду-у-у!

– Ты это о чём? Что произошло, малыш? – Тоном инквизитора поинтересовался я.

– Когда мы играли во дворе с ребятами, то я.… я…


Омытое приступами рыданий признание в проступке было трогательным и предсказуемым, ибо нынче перед обедом я наблюдал через окно, как мой милый, совершенно несчастный в эту минуту внук, обронил обёртку от мороженого посреди двора, рядом со снежной горкой.

Приподняв одеяло, я подмигнул мальчишке и предложил:

– Знаешь, покуда ветер ещё не добрался до той бумажки, и не засыпало её снегом, иди-ка ты во двор, и подбери за собой.

– Деда! – Глаза внука сделались круглыми, как у плюшевого медведя, с которым он спал едва ли не с рождения. – Но там же уже ночь!

– Ну, так и что? – Пожал плечами я. – Чтобы совершить нечто хорошее, надо прислушиваться не к бою часов, а к тону своего сердца! Но, если ты не хочешь идти, – добавил я, – не ходи. Бумажка твоя. жизнь твоя, да и дело твоё! Что я, в самом деле, пристал?..


Не глядя на внука, я вышел из комнаты в кухню, не зажигая света встал у окна и принялся ждать. Как оказалось, я-таки неплохо знал своего малыша, ибо вскоре раздалось звонкое шлёпанье его босых ног по коридору. Провозившись у входной двери с одеждой, он тихонько открыл замок, погладил пальцем язычок, вдавил его пару раз, как голову черепахи в панцирь, при этом было слышно, как громким шёпотом он уговаривает его «не шуме-е-еть».


Весь дальнейший путь внука мне был то отчасти слышен, то попросту – виден. По ступеням подъезда мальчишка спускался, потрясая перилами, а ударивши плечом входную дверь, он выскочил во двор, где ветер, словно поджидая его нарочно, буквально выхватил из рук уже несладкую, вылизанную соседским котом бумажку от мороженого. В поисках помощи, внук поднял голову, растерянно всматриваясь в наши окна, и я уже было потянулся к выключателю, чтобы зажечь свет, но передумал. И.… как же мы, подчас, бываем правы в своей жестокости.


Мой внук, моё сокровище, чьи розовые пятки и рыхлую попку я целовал несчётное число раз, не струсил. Он догнал ветер, и, дёрнув его за мокрую полу плаща, сказал:


– Это моё, отдай!

И ветер отдал тотчас, ему и без того было чем занять себя.


…Прислушиваясь к шагам внука, чьё эхо будило тишину ночи, мне чудилось, что они сделались увереннее, весомее, а перила, познавшие прикосновение сотен детских ладоней, и дрожавшие при одном только упоминании имени моего внука, мерно, мирно гудят под его руками, осознавая важность момента. Они помогали человеку забираться по ступеням, которые, одни и те же, ведут каждого в свою сторону. И мне казалось, я очень надеялся, что… Хотя нет, рано, рано судить про то. Сколь ещё раз мальчишке придётся догнать ветер, прежде чем стать человеком по-настоящему? Как знать…

Дом

У каждого есть дом. Не обязательно свой, любой, – деревянный или саманный, ступив на порог которого, чувствуешь, как одиночество, коим наделён каждый, по праву своего рождения, делает маленький, едва видимый шаг назад.


С жёсткой чёлкой сосулек дом выглядел, как мальчишка, выпущенный матерью «отнести курам», и сбежавшим на горку с ребятишками. Глаза окошек блестели озорно, дым из трубы казался разгорячённым игрой дыханием, а незапертая дверь – той самой распахнутой душой, незастёгнутым воротом телогрейки.

Дом был не просто обитаем, он казался живым, и был таким в самом деле. Самой главной в доме была печь. Именно она, покуда все спали, следила за тем, чтобы каждая крупинка каши в чугунке раскрылась, как это делают почки на деревьях весной. На той же печи сохли валенки и всё, чему было положено быть чистым и сухим непременно к утру. У неё запазухой, в тепле томилось молоко и тесто, а бывало, что там же оказывались младенцы, появившиеся на свет раньше времени. Печь нежно дышала на них, и отпускала их от себя уже вовсе готовыми к обычному ребячьему крику, золотушке да коликам.


Помимо печи, в доме управлялся кот. Он ведал мышами и следил за порядком, чтобы ничего из провизии не лежало на столе просто так, безо всякой на то причины.


В общем, это был дом, как дом, – обычный, неприметный, каких сотни тысяч растут грибами из земли. По весне их крыши покрываются мхом и птичьими гнёздами, но зимой, в сугробах по самые подмышки, со слипшимися локонами сосулек и съехавшей набок шапкой снега, именно этот дом похож-таки на мальчишку, сбежавшего от матери ненадолго погулять…

Так повелось

Плотный шерстяной плат небес прохудился на самом видном месте, и в зияющий просвет понемногу стал просачиваться солнечный свет. Луковая шелуха облаков просыпалась на землю мелким снежком и под нею обнаружилось совершенно голубое, лубочное, не к месту праздничное небо. Мало-помалу, помаленьку, день стал меняться в лице. Яркая бледность округи приобрела эдакое, невиданное давно сияние. Она засветилась изнутри так, как это бывает с иными, озарёнными невысказанным, плохо сдерживаемым, переполняющим их счастьем.


Впрочем, явленное украдкой, без особых на то надежд, закончилось всё так же неожиданно, как и началось. Кстати налетевший ветер, поспешая больше обыкновенного, вернул обратно облака, а на месте потёртости поставил грубую, в не цвет прочих, заплату тучи. И округа вновь приобрела прежний, болезненный вид: сукровица подтаявшего снега сочилась из пролежней дорог, в прелых плесневелых травах чудилось напрасное пробуждение жизни, что скоро затухала под ссадиной наста.


Округа с детства не любила себя, почитала за дурнушку, и от того, заместо ухода за собой, наклоняла лицо навстречу ветру, дабы он откинул с лица пряди, застилавшие глаза. Только и всего. Земля, усеянная реками, словно осколками зеркала, уговаривала её приглядеться к себе хорошенько, да всё бестолку, – «Нет и нет!» – отнекивалась она в сердцах, – «Не до того мне, покуда чело небес омрачено тучами грустных дум, да ветер доносит из лесу чей-то плачь».


Так повелось издавна, спокон веков, – пригожий радеет о красоте души, а дурной, будь он четырежды красив, думает лишь об одном себе.

А иначе…

Коротая один из долгих вечеров самого краткого, но не по кротости характера месяца, я прогуливался возле единственного на всю округу фонаря, и приметил некую странность, что прежде ускользала от моего внимания.

Всюду, поверх столбов, будто выставленные на позор, пугали неестественной белизной срубленные головы метелей и вьюг. Зима казнила всех сама, без следствия, рассудив меру их вины перед собой.

– Выскочки… – Хмурясь злобно, шипела она себе под нос.


Обмётанные лихорадкой инея, губы зимы болели и лопались от разговора, а посему она преимущественно помалкивала. Самое большее, что могла позволить себе сия спесивица – напевать с закрытым ртом, вторя ветру, который был рад услужить ей в любой день и час.


Наверное, есть места, где зима рядится милым, шаловливым, но всеми любимым ребёнком. Ей прощают капризы и слёзы оттепелей, с нею играют в снежки, водят под руку кругами по льду катка и на пару отстукивают пятками крепких ботинок лыжню между сосен. Вечерами, прислушиваясь к сухому приятному скрипу туфель, внимают, как разумным речам, одному лишь дыханию зимы и, небрежно указуя на плеады46, принижают их сияние в угоду мелкому блеску её очей.

В тех же краях делаются и иные безумства, вроде тех, когда, обгоняя звонкое облако алмазного снега, съезжают с горы на санях, рискуя выпасть из них на ходу и катиться до самого низа, упрятав все опасения об себе под спуд беспечности.


Где-то она такова, зима. Но из имеющегося подле, – потерпевшие за своё усердие пурги и бури, да жалкий скрип последнего фонаря в округе, что просит ветер помиловать его и на этот раз, а иначе – прочит беду…

Ссора

Воспоминания. Они хранятся в нашей памяти, и пролежат там, не тронутые никем, мёртвым грузом, покуда мы сами не озаботимся тем, чтобы оживить их рассказом. И не стоит обременять себя разборчивостью, раздумывая, что из прошедшей жизни значительно, а что нет. Слушатель разберётся в том сам! Не стоит лишать его этого, данного свыше права. Но иногда воспоминания, играя нами, потворствуют иным порокам, испытывая на наличие достоинств и достоинства, на качество человеческой породы.


Итак, было это сто или чуточку меньше лет назад. Мои родители работали на заводе, жили в бараке, поделённом на закутки холщовыми перегородками, развешенными на верёвках, как бельё. Поэтому меня, почти сразу после появления на свет, дед с бабкой, приехавшие из деревни поглядеть на единственного внука, забрали к себе на воспитание. Мать было воспротивилась, да не посмела идти наперекор свёкру, и передала из рук в руки первенца, омывая его бледные щёки своими горючими слезами. Разумеется, я этого помнить никак не мог, но бабка часто пересказывала сей трогательный момент, всякий раз добавляя новых и новых подробностей.


Первое время отец с матерью, навещали нас при любом удобном случае, но однажды, после ссоры с дедом, перестали ездить, так что я постепенно почти отвык от родителей, почитая таковыми бабушку и деда.

Когда пришла пора, они оба учили меня грамоте, каждый – своей. Дед добывал из сундука книжицу с азбукой, а баба пекла прянички да бублички в форме букв, и раскладывая на чистом полотенце, звала составлять их в слова. Книжка была с красивыми картинками, а бублики, посыпанные толчёным сахаром, – сладкими, и от того я быстро выучился и читать, и писать.


В детстве время никуда не торопится, а деревенское, за хлопотами по хозяйству, которыми заняты все от мала до велика, тем паче. Столько дел нужно успеть засветло, промежду утренней и вечерней зарёй, что и не перечесть. В хозяйстве у нас были: для навоза – корова, для молока – коза, для яиц – куры, ну и, само-собой, – крошечный садик с вишнями и яблонями, небольшой огород, да гусыня, которая ходил по двору заместо собаки и кидалась щипать за ноги каждого, прошеного и непрошеного гостя.

В тот год, про который нынче сказ, по весне половодьем чуть ли не сравняло с землёй яму в углу двора, на дне которой хранились наши зимние припасы. Стены ямы обвалились, засыпав оставшийся провиант, который пришлось откапывать чуть ли не до нового урожая, и осенью, оглядев просыхающий в тени на сквозняке картофель, дед порешил выкопать подпол прямо под домом.


Невзирая на ворчание бабушки, он принялся за работу, имея меня в виду на подхвате, и освободив по такому случаю от прочих домашних дел. И если бабушка кое-как смирилась с тем, что осталась на время без помощника, то коза, которую я пас, выказывая недовольство, блеяла на весь двор, взывая к моей совести.


Едва дед принялся поднимать пол, оказалось, что дом стоит прямо на земле, а половые доски опираются на низкие пеньки, забитые, будто бы гвозди, по пояс в глину с песком. Выкапывая подпол, дед набирал полное ведро земли и подавал мне, ну а я уж выносил её за огород. Дело спорилось и близилось к концу, пока однажды под лопатой деда не раздался иной, чуть более звонкий звук, чем происходил обыкновенно от удара о землю. Отставив лопату, дед разгрёб руками вокруг неясного места, и охнул:

– Эх я, окаянный! – И в руки, немедленно оказавшейся подле бабушки, передал большую стеклянную бутыль, заполненную не меньше, чем на треть.

– Это что ж, та самая? – Тихо поинтересовалась бабушка.

– Она, проклятая. – Кивнул головой дед.


Вечером, когда дверца готового подпола была прикрыта самовязанным половичком и мы сели ужинать, я спросил у деда, что это за бутылочку он достал из-под земли.

На страницу:
5 из 6