Около половины XIX века немецкий врач Бюхнер написал род материалистического кодекса, пользовавшегося в ту пору большой известностью. Вот что говорит он[75 - Бюхнер. Сила и материя, фр. изд. 6, 1884, стр. 507.] по поводу занимающего нас теперь вопроса: «То, что мы называем нравственным чувством, зарождается из общественных источников или привычек, развиваемых каждым человеческим (или животным) обществом и которые должны быть им развиваемы под опасением погибнуть по неприспособленности». Нравственность происходит из общественности и видоизменяется согласно с идеями и потребностями, преобладающими в данном обществе: «Человек в основе есть существо общественное, которое нельзя себе представить вне общества иначе, как в состоянии поистине дикого зверя; поэтому очевидно, что жизнь сообща налагает на него обязательства взаимности, которые со временем становятся определенными принципами нравственности».
В течение 50 лет продолжают повторять приблизительно то же самое.
В книге, появившейся всего несколько лет тому назад, очень известный немецкий естествоиспытатель Геккель[76 - Die Weltrathsel, Bonn. 7 Ausgb., 1901, S. 403, 404.] говорит следующее: «Наше современное знание природы показывает, что чувство долга у человека покоится не на категорическом императиве, а на реальной основе общественных инстинктов, существующих у всех высших животных, которые ведут общественный образ жизни. Оно признает конечною целью нравственности установление здравой гармонии между эгоизмом и альтруизмом, между любовью к себе и любовью к ближнему. Человек, желающий жить в благоустроенном обществе и быть счастливым, должен стремиться достичь не только своего собственного счастия, но также и счастия того общества, к которому принадлежит, и счастия ближних, входящих в последнее. Он должен признать их благосостояние своим, как и их страдания своими собственными. Этот основной общественный закон так прост и естественен, что трудно понять, как возможно противиться ему в теории или на практике; а между тем это делается нынче точно так же, как делалось тысячелетия тому назад».
Половые и семейные инстинкты могут удовлетворяться очень различными способами; то же относится к общественному инстинкту. Онанизм и однополая любовь могут удовлетворить половое чувство; воздержание, искусственное выкидывание и убийство новорожденных наблюдаются на каждом шагу рядом с любовью к женщине и к нескольким пощаженным детям. Точно так же общественный инстинкт неисправимого убийцы может быть вполне удовлетворен привязанностью к одному или нескольким злодеям. Как известно, самые ужасные преступники имеют свою личную нравственность: они очень верны своим товарищам, но ненавидят все остальное человечество.
Итак, дело не сводится только к тому, чтобы иметь и обнаруживать общественный инстинкт, свойственный всякому человеческому существу. Следует еще установить, в какой степени и по отношению к каким из наших ближних должны мы обнаруживать этот инстинкт. Именно здесь и начинается великое затруднение. Его никогда не могли решить как следует ни рационалистические теории, ни религиозные доктрины. Надо ли распространять наши общественные инстинкты на близких и дальних родственников, или на всех сограждан и соотечественников, или на всех белых и черных, добрых и злых людей? Или, быть может, инстинкт этот должен быть направлен преимущественно на единоверцев или единомышленников? Инстинктивное чувство само по себе остается совершенно немым к этим вопросам, между тем именно в них и заключается главная задача, которую надо решить. Как известно, в различные эпохи и при различных условиях весьма различно отвечали на этот вопрос. Так, в те времена, когда преобладающим чувством было религиозное, вера составляла гораздо более сильную связь, чем идея родины. Позднее, наоборот, на первое место выступил патриотизм. В последнее время часто взывают к чувству международной солидарности. Так, несколько наций недавно заключили союз против китайцев, забывая вопросы национальности. Некоторые народы индо-европейского происхождения соединились не только между собой, но и с народом монгольской расы с целью наказать общего врага. Но что связало между собой столько различных людей? Это не была религия: между союзными народами были католики, протестанты, православные и буддисты. Это скорее была общность интересов, основанная на аналогии культуры, военной и политической организации.
Часто думают, что общественный инстинкт или, что то же, симпатия между людьми, распространяясь все более и более, станет такой всеобщей, что все члены человечества почувствуют себя солидарными и будут действовать, имея в виду только общее благо. Но в действительности задача гораздо сложнее. Слишком усиленная симпатия может оказаться вредной. Как известно, некоторые нации, влекомые симпатией, принимали деятельное участие в войнах, результаты которых не были благоприятны. Симпатия, обнаруживаемая к дурным и опасным людям, может точно так же быть пагубной. Итак, общественный инстинкт часто приходится сдерживать в интересах самой группы людей, соединенных для общей цели.
Следует ли распространять симпатию на все человечество или надо сосредоточивать ее на группе людей?
Теоретически часто говорят о солидарности всего человечества, думают, что можно одинаково симпатизировать всем расам, даже наиболее удаляющимся от типа цивилизованного человека. Это теоретическое мнение в странах, населенных различными расами, часто наталкивается на чисто практические затруднения.
Так, в Америке и в нескольких других странах были изданы ограничительные законы против китайцев; им отказывали в той степени симпатии, которую обнаруживали относительно других народов. Негритянский вопрос также очень усложнился в тех странах, где чернокожие живут среди белых. В Европе вообще осуждают людей белой расы за то, что они завладевают странами первобытных народов.
Сутерланд – автор выдающегося сочинения о происхождении и развитии нравственного инстинкта, оправдывает этот произвол. На вопрос, хорошо ли поступили белые, овладев австралийскими лесами, принадлежавшими черным, он отвечает утвердительно «Известный нравственный инстинкт, – говорит он, осуждает подобную политику, а между тем она была, несомненно, правильной» (там же, стр. 796). Подводя итоги своим исследованиям по этому поводу, автор приходит к тому выводу, что «нравственное поведение заключается в рациональном компромиссе между индивидуальными и социальными инстинктами, так часто сталкивающимися» (там же, стр. 708). Однако он, подобно своим предшественникам, не раскрывает этой рациональной основы.
Общественный инстинкт – слишком позднее приобретение рода человеческого, и он слишком слабо развит для того, чтобы служить верным и достаточным руководителем поведения. Чтобы возместить это неудобство, с самых отдаленных времен прибегали к божественной санкции, устанавливающей людские отношения. С тою же целью присоединили к ней положительный закон.
Всеми этими средствами была достигнута некоторая возможность общественной жизни. Действительность их особенно наглядно обнаруживается в тех исключительных случаях, когда во время катастроф положительный закон не может более применяться. Так, перед вступлением французов в Москву в 1812 г. или после вулканического извержения на Мартинике в 1902 г., когда власти были осуждены на бездействие, – противообщественные страсти населения обнаружились в форме, дурно рекомендующей силу общественного инстинкта.
Мы видели, что инстинкт выбора пищи, как половой и семейный инстинкты человека, до такой степени несовершенны, что на них невозможно полагаться без другого, более точного руководства. Поэтому необходимо устанавливать, какая пища полезнее человеку при различных условиях и какие средства наилучшие при данных обстоятельствах для удовлетворения инстинктов размножения и семейного чувства. Точно так же необходимо точно определять цель общественного инстинкта. Любя ближних, надо всеми средствами стараться сделать людей как можно счастливее.
Но что такое счастие? Есть ли это ощущение благосостояния, испытываемое самим человеком, или же мнение других людей об этом ощущении? Как известно, часто бывает очень трудно решить: счастлив или нет данный человек. Когда он обладает здоровьем, семьей и средствами к существованию, мы со стороны склонны считать его вполне счастливым, что часто бывает диаметрально противоположно его собственному мнению. Поэтому иногда совершенно невозможно полагаться на постороннюю оценку. С другой стороны, собственное мнение человека относительно своего счастия может также основательно подлежать критике, когда хотят составить себе понятие о нем.
Часто ощущение счастия служит только признаком прогрессивного паралича. Об этом можно судить по следующему рассказу. «Больной доволен собой; он восхищается своим сложением и положением. Он постоянно хвастается своим здоровьем, силой своих мускулов, свежим цветом своего лица, своей неутомимостью и т. д. Его одежда великолепна; его жилище роскошно. На дальнейшей ступени преувеличение достигает крайности: один дуновением своим опрокидывает стены; другой – утверждает, что может поднять сто килограммов; этот – в состоянии выпить целую бочку; другого – ничто не может утомить. Наконец, наступает мания величия, и больные в изобилии приписывают себе титулы, власть и богатство. Они – депутаты, графы, князья, генералы, цари, императоры, папы, бог»[77 - Ballet et Blocq. Paralysie generale progressive. Traite de medecine, IV, 1894, p. 1632.].
Так как прогрессивный паралич является одним из последствий сифилиса, то стоило бы только распространить эту болезнь, чтобы доставить наибольшему числу людей наивозможно большее счастие…
Нечего настаивать на нелепости подобной перспективы. Тем не менее остается верным, что этот вопрос счастия, столь тесно связанный с общественной жизнью, является одной из самых трудных задач.
Общественный инстинкт также бессилен для решения вопроса о справедливости подчиненного общей цели человеческого существования. Понятно, что при современном состоянии человеческих знаний человек неизбежно совершает неправду и подвергается многочисленным несправедливостям. Это зло также еще одно из последствий дисгармонии человеческой природы.
Из всего предшествующего ясно вытекает, что для нахождения рационального руководства в проявлении общественного инстинкта прежде всего следует определить, в чем состоят настоящее личное счастье и настоящая справедливость. Только тогда станет известным, что делать для доставления людям возможно счастливейшего существования.
Глава VI. Дисгармонии в инстинкте самосохранения
Общественный инстинкт человека был им приобретен только очень недавно и еще не пришел в достаточное равновесие; поэтому неудивительно, что он представляет столько дисгармоний и несовершенств. Наоборот, самосохранение, инстинкт жизни, должен был бы представлять высшую степень гармонического развития. В самом деле, он развивается через весь ряд существ до человека, в котором всего полнее и выражен.
Во всех организмах, начиная с самых низших, мы видим разнообразные приспособления, обеспечивающие сохранение особи. Существа, состоящие из одной только микроскопической капельки живого вещества (протоплазмы), снабжены очень прочной раковиной, предохраняющей их от вредных влияний, способных их уничтожить.
Существование растений обеспечивается то шипами, мешающими им быть съеденными, то выделением раздражающих веществ или настоящих ядов. У животных средства для самосохранения еще многочисленнее. Щиты и раковины, жидкие выделения, то издающие неприятный запах, то скрывающие бегство животного (как чернила, выделяемые сепией и другими головоногими), бивни, крепкие зубы и много других особенностей существуют лишь как орудие сохранения индивидуальной жизни. Если бы мы хотели остановиться на этом вопросе, то пришлось бы изложить целый учебник сравнительной анатомии животных и растений.
У низших существ сохранение особи достигалось без содействия сознательных или бессознательных психических актов. Но вскоре появились многочисленные инстинкты, обеспечивающие защиту. Одни организмы убегают при малейшей опасности. Другие избегают врага, окружая себя пенистой слизью, или собственными испражнениями, или даже разными посторонними телами. Все эти явления указывают на любовь к жизни и на глубокую потребность самосохранения во всем мире организованных существ.
Но все эти средства для устранения опасности и смерти могли применяться без того, чтобы животные имели сколько-нибудь определенное понятие о самой смерти. Несомненно, что иные животные в состоянии отличить живую добычу от мертвой. Некоторые хищники узнают трупный запах. Привыкшие питаться живой пищей отвергают мертвую: они руководствуются неподвижностью последней. В этом случае неполного понимания смерти легко обмануть животное: стоит искусственно двигать мертвую добычу или, наоборот, живой придать неподвижный вид. Многие насекомые, опасаясь преследования таких мало развитых врагов, сразу останавливаются и прикидываются мертвыми. Это поведение также относится к категории столь разнообразных естественных средств для обеспечения жизни особи.
Высший класс животных – млекопитающие, однако, обнаруживают полное непонимание смерти: многие из них остаются совершенно равнодушными при виде трупов своих родичей или же пожирают их, рискуя схватить смертельную болезнь. Таков пример крыс, поедающих трупы других чумных крыс. Утоляя свой голод, они сами заражаются смертельной чумой и передают ее другим видам, особенно человеку. Но рядом с этими млекопитающими, равнодушными к смерти себе подобных, бывают другие, обнаруживающие некоторый инстинктивный страх при виде трупов своих родичей. Лошади, проходя мимо лошадиного трупа, выражают некоторые признаки беспокойства и стремление к бегству. Точно так же быки на бойнях при виде избиения себе подобных выказывают чувство панического ужаса.
Но, несмотря на эти примеры, несомненно, что животные, даже стоящие выше всех на лестнице существ, не имеют никакого представления о неизбежной смерти, ожидающей все живущее. Это понятие приобретено родом людским.
Инстинкт самосохранения, несомненно, развит у человека. Он мало выражен при появлении его на свет, но уже резко проявляется у маленьких детей. При виде трупа они обнаруживают род панического страха, сходного с тем, который они испытывают, увидав змею или какое-либо другое опасное животное.
У молодых людей этот инстинкт самосохранения, тесно связанный с враждебным страхом смерти, развит еще не очень сильно. Часто он пробуждается только при особых условиях, как при опасности, испытанной во время болезни, несчастного случая или войны. Здоровые молодые люди, думающие, что они не подвержены страху смерти, часто сильно испытывают его при заболевании. Резюмируя свои впечатления от Севастопольской войны, Л. Толстой, которому в то время было всего 26 лет, выражается следующим образом: «Несмотря на увлечение разнородными суетливыми занятиями, чувство самосохранения и желания выбраться как можно скорее из этого страшного места смерти присутствовало в душе каждого. Это чувство было и у смертельно раненного солдата, лежащего между пятьюстами такими же ранеными на каменном полу Павловской набережной и просящего бога о смерти, и у ополченца, из последних сил втиснувшегося в плотную толпу, чтобы дать дорогу верхом проезжающему генералу, и у генерала, твердо распоряжающегося переправой и удерживающего торопливость солдат, и у матроса, попавшего в движущийся батальон, до лишения дыхания сдавленного колеблющейся толпой, и у раненого офицера, которого на носилках несли четыре солдата и, остановленные спершимся народом, положили наземь у Николаевской батареи, и у артиллериста, 16 лет служившего при своем орудии», и т. д.[78 - Л.Н. Толстой. Севастополь в декабре 1854 г., мае и августе 1855 г. Собр. соч., т. II. М, 1897.].
Но при нормальных условиях жизни инстинкт самосохранения еще недостаточно обнаруживается в молодости. Поэтому юноши часто рискуют жизнью из-за незначительных причин; не заботясь о последствиях своих поступков, они делают всякие неосторожности, способные отразиться на здоровье и жизни. Часто в основе их поступков лежат очень возвышенные мотивы, но еще чаще они тратят силы на удовлетворение какого-нибудь инстинкта низшего порядка. Молодость – возраст самых бескорыстных жертв, но также и разнообразных злоупотреблений – алкоголем, половыми отправлениями и т. д. Думают, что чувство самосохранения всегда одно и то же и что смерть в 30 лет и в 60 отличается только степенью, соответствующею разнице лет.
Но молодые люди, с их еще мало развитым инстинктом жизни, часто очень требовательны. Испытываемые ими наслаждения слабы, в то время как страдания, вызванные малейшей неприятностью, очень остры. При этих условиях они легко становятся или эпикурейцами, в грубом смысле слова, или же склонными к самому крайнему пессимизму.
«Edite, bibite, post mortem nulla voluptas» – было поговоркой немецких студентов, жаждавших наслаждения; они не ведали хода развития жизненного инстинкта у человека в разные возрасты.
С другой стороны, подводя итоги ощущениям счастия и горя, вернее своей природе юношество уменьшает ценность первых и преувеличивает тяжелые ощущения. Оно приходит, таким образом, к пессимистическому мировоззрению и объявляет жизнь человеческую злом. Следует заметить, что Шопенгауэр напечатал свою теорию пессимизма в возрасте 31 года. Последователь его Гартман уже в 26 лет объявил существование злом, от которого во что бы то ни стало следует избавиться.
Наоборот, оптимистические теории жизни были развиты или людьми, достигшими преклонных лет, или же такими, которые, вследствие особых условий, оценили счастье бытия.
В противовес пессимистическим теориям немецких философов, Дюринг в своем сочинении «Der Werth des Lebens» формулировал оптимистическое воззрение. Между тем Дюринг был тогда слепым. Знаменитый английский ученый сэр Джон Леббок напечатал сочинение «Счастие бытия»[79 - Библиотека современной философии. Фр. пер. с англ. Париж, 1891.], начинающееся фразой «Жизнь есть большое благо». Его мировоззрение совершенно отличается от пессимистического, но он высказал его в 53 года.
Давно известно, что жизнь больше ценится стариками, чем молодыми. Так, Руссо говорит: «Мы всего более заботимся о жизни по мере того, как она теряет свою ценность. Старики более сожалеют о ней, чем молодые»[80 - Ж.Ж. Руссо. Полн. собр. соч., II, 1876, стр. 432.].
Размышление это вполне справедливо и подтверждается множеством фактов.
Я весьма близко знаком с ученым, чувствовавшим себя очень несчастным в молодости. Одаренный очень усиленной чувствительностью к страданиям, он всевозможными мерами старался их успокоить. Какая-нибудь неприятность способна была погрузить его в полнейшее угнетение, против которого он боролся наркотическими средствами. Во избежание нравственных страданий он прививал себе болезнетворные микробы. Впоследствии, когда он достиг зрелого и пожилого возраста, его усиленная чувствительность уступила место менее острым чувствам. Он ощущает зло уже не с такой силой, как в молодости. Наоборот, он гораздо больше ценит положительную сторону существования, и даже в случаях горя ему никогда не приходит в голову сократить свою жизнь. В молодости он был пессимистом и думал, что зло значительно преобладает над благом. В более позднем возрасте его оценка жизни совершенно изменилась.
Конечно, не надо быть старым, чтобы согласиться, что смерть – большое зло. «Тот лжет, кто утверждает, что не боится смерти, – сказал Ж. Ж. Руссо (там же, стр. 76). – Всякий человек боится умереть, это великий закон чувствующих существ, без которого все смертные существа вскоре были бы уничтожены. Боязнь эта – простое проявление природы, не только безразличное, но хорошее по существу и согласное с порядком вещей».
Часто люди выражают равнодушие к смерти; но надо хорошенько разобрать это чувство для того, чтобы как следует понять его. Я познакомился с очень пожилой женщиной, желавшей умереть и, по ее словам, нисколько не боявшейся смерти. Разобрав поближе этот случай, мне легко было убедиться, что имею дело с серьезно больной, думающей, что одна смерть может избавить ее от страданий. Узнав о возможности излечения, она обнаружила настоящую радость при мысли о возможности жить без постоянного страдания.
Инстинкт самосохранения и боязнь смерти, которая есть не что иное, как одно из проявлений первого, имеет самое существенное значение в изучении человеческой природы. Поэтому нам необходимо остановиться на нескольких примерах, способных выяснить этот вопрос.
Уже в древности задача эта вызвала много размышлений. Одним из лучших рассказов на эту тему бесспорно служит буддийская легенда[81 - Lalita Vistara, p. 166–170.]. Молодой принц Сакиа-Муни, основатель буддизма, желая углубиться в сущность вещей, склонялся покинуть свет и стать монахом. Чтобы помешать этому, отец велел воспитывать его в великолепном замке, где он мог наслаждаться всеми благами, вдали от всех тяжелых впечатлений. При этих условиях он никогда не видел ни стариков, ни больных, ни мертвых. Несмотря на запрещение, молодой царевич несколько раз совершал тайные прогулки в колеснице. При первом своем выезде он встретил на дороге «старика, разбитого, ветхого, с выступающими жилами на теле, с шатающимися зубами, покрытого морщинами, седого, сгорбленного, согбенного, как своды крыши, угнетенного, опирающегося на палку, дрожащего всеми членами и всеми частями членов». Узнав от своего возницы, что это старик, что «у всякого творения старость уносит молодость», что никому не миновать старости и что «для творения нет другого пути», – принц был так поражен, что сказал своему вознице: «Горе неведающему и слабому творению, разум которого опьянен гордостью молодости и не видит старости! Скорее поворачивай колесницу, я хочу вернуться. Что мне до забав и удовольствий, когда я будущее жилище старости!»
В другой раз Сакиа-Муни встретил на дороге человека, удрученного лихорадкой, телесно ослабленного, двигающегося с трудом. Узнав от своего возницы, что это больной, юный принц воскликнул: «Итак, здоровье – как игра сновидения! И боязнь болезни является такой ужасной! Какой же мудрый человек, увидав такие условия существования, может еще думать о радости и об удовольствии?» Через некоторое время после этого Сакиа-Муни вышел в третий раз и увидел мертвеца, лежащего на носилках, покрытого полотняным покровом и окруженного толпой родственников. Все они плакали, жаловались, стонали; волосы их развевались, они посыпали головы пылью и били себя в грудь, следуя за ним. Под сильным впечатлением, вызванным видом мертвеца, принц произнес следующие слова: «Горе молодости, подкапываемой старостью! Горе здоровью, разрушаемому разными болезнями! Горе кратковременной жизни человеческой! Горе прелестям удовольствия, соблазняющего сердце мудреца!»
Эти размышления Сакиа-Муни легли в основу буддизма, проникнутого пессимистическим воззрением на человеческую природу. Современные пессимисты последовали по тому же пути. Как известно, Шопенгауэр с юных лет был очень поглощен великими вопросами человеческого бытия. В своих письмах[82 - Э. Род, Современные нравственные идеи. Париж, 1892, стр. 48.] мать упрекает его за «жалобы на неизбежное», это доказывает, что уже в 27 лет он возмущался неизбежностью смерти. Вопрос о ней был одним из наиболее интересовавших его. Боязнь болезни и смерти была у него так велика, что во время первой холерной эпидемии 1831 года он покинул Берлин (под влиянием смерти Гегеля, умершего от холеры) и переехал во Франкфурт, где не было холеры. И действительно, Шопенгауэр утверждает, что «величайшее несчастие и вообще самое худшее, что может случиться, – это смерть; и самая сильная боязнь есть страх смерти»[83 - Die Welt als Wille und Vorstellung, II, S. 529.]. Невозможность избегнуть ее навела его на пессимистическую философию.
Во все времена литература, как и философия, была очень занята задачей смерти. Эдмонд Гонкур рассказывает в своем дневнике, что при встречах с товарищами вопрос этот всего чаще составлял предмет их беседы. Вот содержание одной из них: «Сегодня мы возобновили наш обед пяти; недостает Флобера, и присутствуют Тургенев, Золя, Додэ и я. Нравственные неприятности одних, физические страдания других наводят на разговор о смерти… и беседа длится до 11 часов, подчас стремясь уклониться в сторону, но опять возвращаясь к той же мрачной теме»[84 - Гонкур. Дневник, VI, 1878–1884, 1892, стр. 186.].
Додэ говорит, что для него это навязчивая идея, отрава жизни, и что он никогда не переходил на новую квартиру без того, чтобы глаза его не поискали места и вида собственного гроба.
Золя рассказывает, что «когда мать его умерла в Медане, лестница оказалась слишком узкой, и гроб пришлось спустить через окно. Взгляд его никогда не падает на это окно без того, что он не спросил себя, кто первый спустится через него: он или жена?.. Да, с этого дня смерть всегда в глубине наших мыслей и часто… ночью, глядя на мою жену, которая не спит, я чувствую, что она думает о ней, как и я, и мы остаемся так, никогда не намекая на то, о чем думаем оба… из чувства стыда, да, известного рода стыда. О! эта мысль ужасна и страх следует за ней. Бывают ночи, когда я неожиданно вскакиваю с постели и стою одно мгновение в состоянии несказанного ужаса».
Эд. Гонкур поверял Жану Фино, «что жизнь его была бы облегчена от тяжелой ноши, если бы ему удалось изгнать из своего сознания мысль о смерти». Последний прибавляет, что «в достопамятном собрании у Виктора Гюго почти все знаменитые гости на вопрос о их взгляде на смерть откровенно сознавались, что она постоянно вызывает в них страх и грусть».
Из всех современных писателей, бесспорно, всего более занимался задачей о смерти Лев Толстой. Во многих из своих сочинений он посвятил ей незабвенные страницы, но из всего известного мне самая поразительная и глубокая картина находится в его «Исповеди».
Читатель будет мне благодарен за приведение главных мест, касающихся этого вопроса. Пусть он вспомнит сначала приведенный выше рассказ об осаде Севастополя. Все перед опасностью ощущали страх смерти, но чувство это, особенно у 26-летнего молодого человека, не овладевало всем его существом.