«Нам приходится прогрызать оборону врага. Артиллерия участвует во всех фазах битвы. Она должна уничтожить узел сопротивления, изолировать его от других узлов. Потом – следующий, третий. Насыщенность автоматическим оружием не позволяет ограничиться подавлением огневых точек. Загонять под землю? Нет, уничтожать. Артиллерия теперь не может руководствоваться только заявкой пехоты. Артиллерия ведет бой…»
Не замолкает телефон в штабе. Он дребезжит всю ночь. Генерал не спит. Его тяжелые свинцовые глаза впились в карту. Он говорит в трубку: «Нет. Направо. «Язык» показал, что они отходят по рокадной…» Потом генерал надевает шинель и, огромный, шагает по снегу: проверяет, останавливает, торопит, скромный и мужественный, хороший хозяин и хороший солдат.
На Можайском направлении немецкий фронт был прорван 10 января. Сейчас над Можайском развевается наше знамя. Здесь у немцев было много материальной части, огромные склады. Все это предназначалось для Москвы. Многое действительно попадет в Москву – вот немецкие тягачи, немецкие орудия, немецкие машины…
Сожженные дома. Отравленные колодцы. Минированы не только обочины, но и трупы фрицев. Варварским разрушением немцы пытаются задержать Красную Армию. Напрасные усилия! Воду в колодцах подвергают анализу. На мину существуют миноуловители. А дома?.. Что же, бойцы давно привыкли к лесам, вне населенных пунктов спокойней.
Идут по снегу бойцы. Связисты подвешивают провода. Гремят орудия. Широкая прямая дорога ведет от Можайска на запад. Мы прошли только первый переход. Это – длинная дорога. Отсюда до крайнего мыса Европы, до «конца земли» – Финистера – царство смерти. Это – трудная дорога. Но покорно скрипит снег, но уверенно ступают бойцы, длинная дорога будет пройдена.
21 января 1942
Второй день Бородина
Восемнадцатого января в деревне Шаликово, почти целиком сожженной немцами, женщина причитала: «Стращали, что назад придут, паразиты!» На следующий день дальнобойная артиллерия немцев начала стрелять по уцелевшим домам деревни. Ответили наши орудия. А под утро бойцы генерала Орлова пошли в атаку. Они заняли деревню, которая переходит в окраину Можайска. Немцы пытались защищаться. Шли бои на улицах. Боец в темноте спросил старушку: «Бабушка, какая это будет деревня?» Та руками всплеснула: «Заблудился ты – Можайск это. Немцы здесь. Убьют тебя…» Он в ответ рассмеялся: «Зачем убьют? Я их перебью, это точно…» Было еще темно, когда наши дошли до центра Можайска. Немцы убежали. Рассвело час спустя. Жители Можайска увидели над зданием горсовета красный флаг.
Немцы спешили. Они все же успели взорвать Николаевский собор, Вознесенскую церковь, кинотеатр, гидростанцию. Заминировали больницу, но не успели взорвать. Зато взорвали сто своих раненых. Хотели поджечь дом, где находилось триста раненых красноармейцев, но наши пришли вовремя.
Сколько раз я слышал эти два слова: «Наши пришли!» Их не забыть – прекрасные слова!
Можайск сразу стал тылом. Срывают со стен немецкие бумажонки. Вставляют фанеру в рамы. В магазине суета: завтра начнут отпускать хлеб, крупу, конфеты. Только березовые кресты в центре города напоминают о трех месяцах немецкого ига.
Вот идет по улице немолодая женщина. Она знает, что такое немцы. Ее мужу, Валентину Николаевичу Николаеву, учителю математики и пенсионеру, было шестьдесят два года. Он шел по улице, вынул носовой платок. Немцы его расстреляли – за то, что он «сигнализировал русским летчикам».
За что они убили двенадцатилетнюю девочку, изнасиловав ее? За что повесили неизвестного патриота? Не нужно спрашивать: на то они немцы.
Торопятся наши бойцы. Они спасли в Можайске триста друзей. Они спасли в селе Псарево шестьдесят дворов. Они спасли в Горках памятник Кутузову. Они спасли в Семеновском девушку, которую немцы хотели угнать с собой. Они спасли тысячи домов и десятки тысяч жизней. Их подгоняют два слова: «Наши пришли». И мысль: наши ждут. Трудно идти. Снег глубокий – завязаешь. А мороз – тридцать градусов. Но Можайск всех развеселил. Шли дальше, не останавливаясь. За день прошли пятнадцать километров. Вот и Бородино.
«Недаром помнит вся Россия про день Бородина». Проклятая немчура хотела, чтобы мы забыли о нашем великом прошлом. Когда я подъехал к Бородинскому музею, он еще горел, подожженный немцами. Огненные языки лизали на фронтоне слова: «Славным предкам».
Почему немцы устроили в музее Бородина скотобойню? Почему, убегая, подожгли музей? Они мстили славным предкам за доблесть славных потомков. Они хотели уничтожить память о 1812 годе, потому что сто тридцать лет спустя Бородино снова увидело героев – в других шинелях, но с русским сердцем.
Они хотели взорвать памятники. Не успели. Рядом с памятником Кутузову вчера торжественно похоронили трех советских артиллеристов, отдавших свою жизнь за славу и величие России.
При Бородине немцы хотели задержать наше наступление. Их обошли с севера, и немцы убежали. Они отомстили музею и всем селам окрест. Стоит тяжелый запах гари. В большом селе Семеновском, памятном по 1812 году, из ста семи домов осталось три. Сожжено село Бородино. Отсела Горки осталась только немецкая надпись: «Gorki».
Не забуду я крестьянской семьи возле пепелища. Пришли посмотреть, не пощадил ли чего огонь. Замерзли и грели застывшие руки у головешек того, что еще вчера было их домом. Старик, женщина, четверо ребят. И женщина вдруг истошно крикнула: «Паразиты! Чтоб их!..» Казалось, кричит русская земля.
Бойцы делятся едой с погорельцами. Бойцы ускоряют свой шаг. Их окрыляет надежда – спасти еще один дом, еще одну семью.
Широка дорога на запад. Немцы поставили на ней новые столбы с указанием, сколько километров до Москвы. Сосчитать было легче, чем пройти. Наши бойцы теперь не смотрят, сколько от Москвы. Они смотрят, сколько до Вязьмы. Они смотрят, и они идут вперед. Вчера они взяли Уварово – последний пункт Московской области. Генерал Орлов, улыбаясь, говорит: «Скоро ко мне приедете» – он из Белоруссии. А бойцы шутят. «Скоро фрицы вяземские пряники попробуют…»
В одной деревне ребята показали мне, что немцы бросили, удирая: награбленное добро. Один немецкий офицер оставил сорок бюстгальтеров – решил было и на этом спекульнуть. Мальчонка допытывается: «Дяденька, зачем это немцу?»
Жалкие люди, они способны убить человека из-за какой-то тряпки. Они защищаются в деревнях потому, что им страшно убираться на мороз. Почему они еще воюют? Да потому, что им страшно держать ответ.
Мы говорим не о мести – о справедливости. Мы не хотим расстреливать немецких учителей шестидесяти двух лет. Мы не тронем двенадцатилетних девочек. Мы не собираемся поджигать немецкие музеи. Но мы знаем одно: тем, кто убил учителя Николаева, тем, кто убил двенадцатилетнюю девочку, тем, кто поджег музей Бородина, – на земле не жить. Смертные приговоры подписаны и скреплены русским народом.
Россия не забудет второй день Бородина: сожженных сел, уничтоженного музея и доблестных красноармейцев, которые сказали своим славным предкам: мы вас не осрамили, мы отстояли Москву от проклятых чужеземцев.
24 января 1942
Великое одичание
Германия была окружена глухой стеной. До мира едва доходили стоны ее концлагерей. По столицам Европы разъезжал гладенький Риббентроп. Мало кто заглядывал в черную душу свежевыбритого коммивояжера. Иногда немцы показывались на международных выставках: вежливые приказчики раскладывали прекрасно изданные книги. Посетители не смотрели, что там напечатано. Вместо фотографий воспроизводили старые портреты. Думая о Гёте, забывали о Гитлере, помня Шиллера, пренебрегали Геббельсом. Наивные люди полагали, что Германия – страна, а она стала огромной воровской организацией. Думали, что немцы – народ, а они стали многомиллионной бандой.
Стена пала. В сожженных русских городах этнографы всего мира могут изучать повадки и быт гитлеровского племени.
Я начну с внешнего облика. Тошно глядеть на пленных – до того они грязны. Колхозницы в уцелевших избах обдают стены кипятком, скребут пол, держат открытыми настежь двери: «Дух ихний выветриваем». Немцы превратили комнаты, где они жили и спали, в нужник. «Что говорят пленные?» – спросит гражданин в Куйбышеве или в Свердловске. На это трудно ответить: пленные не разговаривают, пленные чешутся, они шумливы, как паршивые собаки. На их руках кора грязи, а грудь покрыта бисером насекомых. Голубые подштанники и розовые рубашонки, вывезенные из Парижа, стали буро-серыми.
Колхозницы рассказывают о быте этих непрошеных постояльцев. Один вытирал ноги, а потом тем же полотенцем лицо; другой оправлялся в избе при женщинах; третий бил вшей на столе, где его сотоварищи обедали; четвертый в помойном ведре кипятил кофе; пятый держал сахарный песок в грязном носке. Не стоит продолжать.
Это было лет десять тому назад. В Германии один коммерсант мне спесиво говорил: «У нас, видите ли, даже свиньи отличаются чистоплотностью…» Конечно, это было риторикой – купец хотел поднять в цене вестфальскую ветчину, но как случилось, что немцы, гордившиеся своей аккуратностью, стали куда грязнее свиней?
Немец, который оправлялся в избе при женщинах, искал пепельницу, чтобы бросить окурок. Ряд условностей, заученных правил, механических жестов отделяет берлинца 1942 года от дикаря. Культура современной Германии – это тонкая пленка над хаосом первобытного варварства. Попав в условия русской зимы, немец перестал мыться; он не хочет мыться на морозе. Он предпочитает зуд дрожи и вшей – морозу. Если нет теплой уборной, пусть станет уборной комната. Так псевдоцивилизованный человек в две недели становится животным.
Внешняя чистоплотность связана с внутренней. Солдат гогенцоллерновской Германии отнюдь не был ангелом. Он тоже грабил и бесчинствовал. Но по сравнению с немцем выпуска 1942 года он был наивной институткой. В нем жили некоторые моральные устои. Он, например, понимал, что такое мать. Он старался не плевать в комнате. Он грабил, но знал, что грабит, и краденое не называл «трофеями». Гитлер совершил операцию: он действительно удалил из сознания немцев совесть. После такой ампутации немецкие солдаты оказались одновременно и сильными, и слабыми. Сильными, поскольку они лишились моральных тормозов; слабыми, поскольку утратил и человеческое достоинство.
Я знаю, что вши водятся на теле, а не в сознании человека. Я знаю, что эти насекомые непосредственно связаны с трикотажным нитяным бельем, которое немцы не меняют по два, по три месяца. И все же я берусь утверждать, что вши связаны также с фашизмом, что отсутствие моральных норм позволило немцам опуститься даже внешне, дойти до их теперешнего облика. Я видел лейтенантов, обрызганных одеколоном и полных вшей. Им не хотелось отстаивать свой человеческий облик. А одеколон был автоматическим продлением давнего и ныне мертвого быта. Прославленная цивилизованность сошла сразу с немцев, как тонкая позолота.
Нужно ли говорить о внутренней нечистоплотности? Они не только раздевают русских и французов, они крадут друг у друга кусочек хлеба, щепотку табаку, пару носков. Напрасно офицеры борются стриппером в своих приказах, заявляя, что триппер «мешает солдатам служить фюреру». Гитлеровцы не выходят из домов терпимости. Они покрыли стены русских школ непристойными рисунками. Я видел немецкого ефрейтора, который занимал достойный пост – начальника дома терпимости. Их подсумки и карманы начинены непристойными открытками вперемешку с семейными фотографиями. Они рассказывают проституткам о своих женах и невестах. Это воистину грязные существа. Гитлеровский режим уничтожил в них остатки христианской морали, культ семьи, примитивную честность. Все это заменено фатализмом игрока: не рискну – не выиграю. Их называют иногда язычниками. Это неверно. В любой языческой религии существовали понятия добра и зла. Они отсутствуют в сознании гитлеровца. Для него хорошо все, что удается.
Один негодяй написал в своем дневнике:
«Когда я расскажу Эльзе, что я повесил большевичку, она мне, наверно, отдастся».
Вряд ли Ницше признал бы в этих хищных баранах своих последователей. Аморальность современной Германии ближе к скотному двору, нежели к философской системе.
Так, наперекор всем историческим концепциям, в самом центре Европы в тридцатые годы двадцатого века определилось государство, снабженное усовершенствованной техникой и весьма напоминающее кочевую разбойную орду. Мужья отправляются за добычей. Жены ждут: им привезут голландский сыр, парижские чулки, украинское сало. Разговоры о преимуществе германской расы и ученые трактаты в сорок печатных листов о достоинстве геббельсовского черепа – только анахронизм, старая немецкая привычка оправдывать каждый чих «научной теорией».
Быстро сползли с немцев все атрибуты культуры. Они легко приняли размножение по заданиям эсэсовских начальников, «исправление» евангелия согласно бреду тирольского маниака Гитлера, утверждение убийства как естественного состояния человека, возврат к навыкам пещерного века.
Этому одичанию большой страны способствовала гипертрофия механической цивилизации. Каждый немец привык к жизни автомата. Он не рассуждает, потому что мысль может нарушить и аппарат государства, и его, фрица, пищеварение. Он повинуется с восторгом. Это не просто баран, нет, это экстатический баран, если можно так выразиться, это баранофил и панбаранист. В механическое повиновение он вносит ту долю страсти, которая ему отпущена. Сколько раз, разговаривая с немецкими пленными, я в нетерпении восклицал: «Но что вы лично об этом думаете?» – и сколько раз я слышал тот же ответ: «Я не думаю, я повинуюсь».
В автоматизм мыслей и поступков они вносят присущую им истеричность. Чувство меры им чуждо. Они взяли так называемую «золотую середину» и довели ее до абсурда. Аккуратность и умеренность в их понимании становятся бредовым педантизмом с маниакальными ограничениями. Они живут на ходулях, оставаясь колбасниками или тюремщиками. С припадочным пафосом они говорят о выигранных пфеннигах или о выпоротом сынишке. Что такое Гитлер с его наполеоновскими позами? Шпик, заболевший манией величия, уголовник, уговоривший своих коллег, что он гигант, одна клетка огромной раковой опухоли.
Мы увидели этих людей. Они загадили наши города. В Париже они сносят Эйфелеву башню, у нас строят виселицы. Они ознаменовали свой «крестовый поход» домами терпимости, он стал походом гонококков. Они показали, что за машинной цивилизацией Германии не скрыто никаких общечеловеческих норм. К нам пришли первобытные существа с автоматическим оружием. От их «философии» хочется прежде всего в баню. А видя их упорное сопротивление, не только не чувствуешь уважения, но переживаешь глубочайшую брезгливость: хочется над трупом каждого немца закричать: «Великая вещь – человеческая свобода!»
Их нелегко будет уничтожить. Они спаяны не идеями (какие уж туг идеи!), но механическим послушанием и чувством круговой поруки. Они не стыдятся пролитой крови, но они не слепые – и кровь они видят. Они понимают, что нельзя будет все свалить на Гитлера и объявить, будто Геринг – пасхальный ягненок. У всех рыльце в пуху. Идея объединяет героев. «Мокрое дело» спаивает шайку. Шайка эта большая, и, как говорится в сказке, таскать их не перетаскать. Конечно, мы их «перетаскаем», но это будет весьма серьезной работой.
Однако то, что произошло под Москвой, – не случайный эпизод, а глубоко поучительная и высокоморальная история. Сила человеческого духа, свет разума, достоинство победили тьму варварства, неодушевленную механику «роботов», напыщенность паразитов. Мы пронесли свет сквозь мглу этой осени, свет нашей культуры и той, которую мы справедливо называем всечеловеческой. Это свет древней Греции, свет Возрождения, свет просветителей восемнадцатого века – все, что человек противопоставил покорности, косности, атавизму. Дневное, ясное начало положено в нашу борьбу против Германии: разум, душевная чистота, свобода, достоинство. «Вы знаете, что такое справедливость?» – спросил я пленного немца. Он вместо ответа закрыл рукой лицо, как будто я хотел его ударить. Такой я вижу теперь Германию – она боится взглянуть вперед. Она еще дышит, еще движется, еще стреляет, она еще способна убивать и разорять, она еще способна причинить миру величайшие бедствия, но все это не живая жизнь, а сокращение мышц, напоминающее повторность посмертных явлений.
29 января 1942
Нет!
Есть вещи, о которых советский человек должен думать днем и ночью. Забыть о них – это значит потерять свое достоинство.
Помнить о Киеве. Помнить о Харькове. Помнить о Минске. Помнить о Смоленске. Помнить о Новгороде.