Оценить:
 Рейтинг: 0

Любовь к литературе. Художественная проза о поэзии

Год написания книги
2019
<< 1 2 3 >>
На страницу:
2 из 3
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Тематика его творчества сложна и многокомпонентна, несмотря на внешнюю узость обозреваемого горизонта, где практически вся география перемещений – город. Санкт-Петербург тут тяжел, давящ и отнюдь не светел поблекшим лоском имперской столицы. Даже воспетые прежними поколениями стихотворцев застывшие гранитные красоты приобретают в устах этого странного горожанина пугающую конкретику и живость, плотскую осязаемость.

Нас выжали из центра, чтобы там
Вольготней было львам, коням, мостам,
Решеткам и садам – им стало тесно.
И было решено, что час настал,
А что за этим следует – известно.

…Ведь мы никто – не бронзовые львы,
Не сфинксы с башней вместо головы,
Не монстры, догрызающие цепи
На Банковском мосту, не рябь Невы,
Не эрмитажные разводы сепии.

Мы прах и тлен, белковые тела…
(«Ульянка»)

Недурное и, мягко сказать, непраздничное видение парадного фасада Северной Пальмиры. Зато когда вникаешь в эту черную урбанистическую романтику, становится совершенно понятно, почему и вся книга в целом носит заглавие «День города» – название, хранящее на себе все ту же печать (и печаль) отстраненного наблюдения. И нет даже попытки сказать: «я и город» или «город и я» – в зависимости от уровня самомнения; звучание Петербурга извне настолько мощно, что любая волшебная скрипка хоть на мгновение, но подстроится в лад. Кстати, на свои кочевья по городу Дмитрий Коломенский не поскупился выделить целый раздел под сакральной вывеской «Переезд»: сперва из пригорода в город, затем – в центр, а вскоре из центра – на окраину. И опять в описании странствий – та же негромкая ирония, но и та же, прямо скажем, трагическая нота оторванности от тепла:

…Приспосабливаюсь легко,
Прирастаю к любому дому,
Но не домом. Меняю запах
И привычки. Пью молоко.
Не умею жить по-другому.

Мы устроим свой быт, мы будем
Жить как люди. И даже мне
Время выделит личный кокон.
(«Переезд. Опять переезд…»)

И что – о нем, собственно о нем, кроме переезда, скитаний по городу? Путевые заметки – Крым, Карелия, кое-где – определенное местоимение «ты», иногда – ребенок, попытка мемуаров («Я ведь, правда, был молодым – я помню…»), когда досадливое, когда и нежное поминание «провинции». Автор, конечно, отражается в своих стихах, как в реке, но так смущенно, бочком, с краю, сквозь рябь – словно всерьез не пожелал подойти, склониться, отслоить зеркального двойника.

…Себя мучительно за дверь нести,
В канал плевать, и без волнения
Следить, как тают на поверхности
Кругами всплывшие мгновения.
(«Воскресный день колбаской выдавлен…»)

И – повторюсь – масса великолепных городских, пейзажных зарисовок, вызывающая впечатление случайной одноцветной графики на полях, неких «наблюдательных альбомов» художника. Меткая образность, легкая афористичность стиля, высокий уровень поэтического мастерства (товарищи, препарируем Коломенского на цитаты!). Он не стыдится размениваться на немасштабный замысел, щедро отковывает блестящие строки – и для сиюминутного удовольствия, и для (в высшем смысле) школярства, постоянно тренируя версификационную хватку. Что-то вроде изящного фехтовального приема:

Залиты влагой, словно лаком,
Оттенки мартовских белил,
И Пастернак уже отплакал
И в пузырек чернила слил.
(«Набросок»)

Впрочем, поговорить бы и о серьезном.

Техника – это прелестно, но поэта, по сути, делает некий «подтехничный» пласт сознания, неосязаемая пеленка Парок, в которую эта нечистая сила обертывает младенца при рождении – мало уметь говорить, надо еще иметь достаточно за душой (и души), чтобы взять на себя право говорить. Да вообще, душу хорошо бы иметь, собственно… Я достаточно давно знакома со стихами Дмитрия Коломенского; ударяя в литавры и выкликая здравицы, тем не менее, могла бы и провозгласить, что как поэт он начался для меня с вещью, которая завершает его первую книгу – с «Попыткой мемуаров»… могла бы, но это было бы красивой неправдой. Полуправдой, во всяком случае. При всем том, что я практически поэтапно наблюдала эволюцию, наработку стиля, рост мастерства – «Попытка мемуаров» явилась для меня если и не открытием, то неким рубежным камнем, планкой преодоления, раз взяв которую автору предстоит далее соревноваться уже только с самим собой. Так – забегая вперед – и произошло. Большинство лучших текстов Дмитрия Коломенского в этой книге были написаны после «Попытки мемуаров»: «На вырост выбранная жизнь», «Зацепившись за ритм, за мелодию…», «Из тишины не выжмешь ни словца», «Вышел из гоев, но все-таки стал изгоем…», «Ворованный воздух столетья», «Ульянка» и пронзительнейшее, если не самое отчаянное, кровное – «Боже, помилуй Макса Жакоба».

Вообще, Коломенский не имеет привычки обращаться к Богу по пустякам. В поэтической речи – тем паче. Тем проникновеннее и больней звучит эта написанная им молитва нового века (потому что если обращение к Богу с просьбой не есть молитва, то и все церковные службы следует назвать подходящим словом – риторика), молитва горькая, саркастичная от безнадежности, молитва человека, знающего финал страшной сказки, но не желающего смиряться, смеющего надеяться.

Боже, помилуй Макса Жакоба —
выкреста, выскочку, иезуита!
Если бы ты захотел, то легко бы
вывел его из тюремного мрака,
подсократив населенье барака
на одного пожилого пиита…

Не вдаваясь в подробности, замечу, что одним этим обращением Коломенский признает за поэтом Жакобом статус «божьего человека», самой слабой, самой безответной жертвы из всего «населенья барака», почти юродивого, покинуть которого всесильному хозяину при текущем положении вещей (вот Бог, а вот – Жакоб) и невозможно, и немилосердно, и подло, и стыдно. Молитвой за Макса он дает Богу шанс на еще одно, крайнее, доказательство бытия. Он позволяет себе мечтать, сомневаться, фантазировать, словно бы ударяясь в крайние нелепости упований, как всегда поступает мозг человека, ища спасенья если не себе, так присному своему.

Переиграем – на хилого Макса
нужно всего половину солдата:
то есть, сапог, полыхающий ваксой,
руку и в ней – рукоять автомата,
рот, чтоб кричать «хендехох!» – все в порядке!
Вот они шествуют улицей оба:
Макс и сапог-«хендехох!» -рукоятка.
Так конвоируют Макса Жакоба.

Но безжалостное знание сюжета возвращает его к действительности. Он сходит с высшей ноты, снова утапливая Макса Жакоба в общий котел растерзанной Европы, обратно – в населенье, осознавая, что конкретная человеческая жизнь для арифметики исторического процесса (будь он неладен) – ничто, пустота, небыль.

Сорок четвертый бьет, как чугунка.

Что ему Макс – гнилая времянка?

И к предпоследней строфе мышеловка неправосудия небесного захлопывается. Доказательства бытия Божия не произошло. По маловерию ли публики, по лени солиста – рассуждения вторичны. Важно лишь то, что оборвалась последняя надежда, что пьеса кровожадна и нелепа. Торжествует подлая реальность, человек покинут в одиночестве.

Макса Жакоба – монаха, паяца,
полухудожника, полупоэта —
Боже, помилуй! Не надо бояться
сплетен, оценок, критической дури…
Небо над Францией чистое – нету,
кроме разводов берлинской лазури,
в нем ничего. Никого нету, кто бы
взял и помиловал Макса Жакоба.

Никогда еще мирное словосочетание «чистое небо» не несло в себе столько мучительного молчания.

«Попытка мемуаров» (маленькая поэма или длинное стихотворение, как любит классифицировать ее автор) для меня стоит особняком. Этот небольшой, драматургически очень верно сделанный текст, профессионально, точно исполненная бытовая зарисовка, от дел кухонных (в прямом смысле) взлетающая к высотам алигьерическим, библейским – посвящен памяти петербургской поэтессы Нонны Слепаковой. Надо отметить, это не «поминальное» стихотворение в прямом смысле слова, потому хотя бы, что Слепакова там – не героиня, не действующее лицо, а скорей, персонаж с моментального фотоснимка памяти автора – «наравне с другими», быть может, только – в первом ряду. И она – жива в этом тексте, не случайно и финал стихотворения дает ее живой, хотя предварительно идет рассказ об общении-быте-смерти-отпевании. Вероятно, в каком-то смысле она вообще – жива; во всяком случае, последние строки поэмы инициируют чудовищное ощущение ее реального присутствия. И неизбежной будущей казни, конечно, ибо рак – приглашение на казнь.

Однако, обо всем по порядку.

Зачин текста легок до балагурства, излюбленный ударный прием коломенской иронии:

Мне пора печатать воспоминанья,
Разводить их, как на окне герань. Я
Помню пару дат и штрихи к портретам —
Почему бы всем не узнать об этом?
<< 1 2 3 >>
На страницу:
2 из 3