
Russология. Путь в сумасшествие
– Я Тоша Чехов! Не понимаешь? – Сын тыкал пальцем прямо на титул названной книги. – Этот писатель, Павлович Чехов, тоже Антон!
Поехали; сперва, по рытвинам и городским ухабам, к Симферопольскому ш., – не к новому, что путь «М-2», а к старому, что, минув Климовск, где завод оружия, стремилось до безвестных власих, зорь, углéшень, бродей, змеевок, отрадных мне, и шло меж изб из брёвен, возрастом, верно, лет этак в сотню. Часто и в россыпь виделись дачи, все сплошь кирпичные, под кровлями из стеклопластика, с большими башнями, цветными евроокнами, аркадами и колоннадами и пр. изысками как признаком горячих меркантильных дней в поклонах калькуляторам, налоговым инспекциям, кредитам, накладным, начальствию и в целом Плутосу. За стéнами подобных евродач жизнь ярче, кто-то мнит? Эмоции там широки, но мне чужды́. Мне ближе избы с курами, с копёнкой сена, с духом хлева, с лайками, с резьбой наличников, с котом на лавочке. Пуста их скудная, по нормам нынешних воззрений, жизнь? Никак. Они природны, значит, истинны; и потому им вдосталь летом ливней, в мае – щёлка соловьёв, а в стужу – печки, радуясь тихой скромной юдоли. Это свидетельство, решат, отсталости? Отмечено, что мозг у нас блокирован, что весь завал ума и качеств интеллекта – в трёх маленьких процентиках у врат всех спящих остальных. Вдруг это знак, что мыслить вредно? Мол, не думайте – тогда инстинкт вернёт эдем, кой многим равен праздности и пьянкам. Будет день, воскресшая часть мозга переделает воззрения, царящие у нас, и «зло» окажется «добром», исчезнет боль и вспыхнет райская заря… нет, много райских зорь!
Зря эти «мы», «нам», «наши», догадался я, упрятки во всемассовость, в толпу – затем, чтоб пребывать по-прежнему, как все, в стандартной логике, которая во мне вьёт метастазы гибели; ещё чтоб скрыть, что хворь моя и муки оттого как раз, что я есть нелюдь, выродок, а не как прочие.
Вот чтó пейзаж вокруг, враг тех, что лезут из Москвы, блядвы по европейским модам и клише. Globalization? Фиг! Объявятся, кто сбережёт места, от коих, если мир падёт, восстанет новое, неложное. Рай будет в том с тех пор, наверное, чтоб в новой коже цвета радуги жить в кущах роз вне всяких смыслов и идей, питаясь солнечной энергией. Ведь всё вокруг обман; искусственность впредь там, где нет людей и людскости (взять острова из пластика, поганящие океан). Чтó плоть, пространство и материя, коль разум вездесущ, а разум ― преднамеренная ложь?
Вздор, стало быть, считать «безвестными» истоки вероятных эврик и открытий. Здесь тоже, может быть, объявятся и объявлялись, думаю, мессии; взять Гомер, о коем спорят до сих пор, где он родился и вообще где корень истин, прежде жалких, нынче важных. И в глубинке чуда вдосталь! Вспыхнет гений в захолустье!
…Встретились нам Мóлоди. Я год спокойно проезжал их; лишь потом связал их с местом беспощадной страшной брани из разряда Куликовской (брань при Мóлодях, шестнадцатый тревожный век): огромный «гуляй-город» бил по крымцам и держался; Воротынский прибыл на подмогу; хан попятился… Страх вдруг объял меня, а вместе – призраки; я клал суджуды, брёл к Каабе, возносился над крестами в виде полумесяца, и угнетал меня пыл расы, насланной Русь мучить… В страхе я свернул к «М-2», хоть тянет ехать тихо; а вдобавок, скоро полдень, март в снегах, я болен, спутник мал (пять лет), путь долог и – чтó ждёт нас?
Трассу тянули в восьмидесятых… то есть часть её, вёрст сто. «М-2» затеяли при Брежневе (Герое много раз, Генсеке, Маршале и Председателе ВС и пр.), для приближения Москвы как к Крыму, так к Кавказу. Строили трассу и при Черненко, и при Андропове; после – при Горбачёве, сдавшем Союз и советскую власть. Чуть позже стройку остановили, чтоб магистраль, вернее, новый путь, означенный «М-2», слить с давней устарелой «Симферопольской», разбитой, узкой, тряской. Но сама «М-2» – кипуча, рьяна, темпераментна, активна. Проложена она во имя выгод, в принципе, погонь за прибылью и для развоза всяческих проныр. «М-2» – для трейлеров, что едут к нам из-за границ с лимонами, орехами, вином и ширпотребами, а убывают с лесом, газом и металлами. «М-2» – курортная: с июня Центр, – в авто, с автоприцепами, а то без них, – сквозь зной, дождь, зависть едет к Черноморью: так из Нью-Йорка в негу Флóриды мчит публика. «М-2», включительно, проводит к Даргомыжскому, Лескову и Поленову, к Толстому, Фету, etc. «М-2» – история навыворот: как к нам по ней притёк степняк – так мы по ней пошли на степь. Добавочно, «М-2» для тех, кто едет не для прибыли или культурных замыслов, а вот как я сейчас…
Опять абстракции, хоть я был должен разрешать проблемы, и быстрей: болезнь мою (как вылечить), доходишко (где взять его, чтоб жить комфортней). Также рассудить о близких: первое, родителях, встревоженных моим несчастьем; далее о Нике, бедственной жене моей, и, главное, о сыне: мальчика учить пора – ан денег и здоровья нет. Мне нужно думать, в общем-то, про «сикль».
Сикль нужен.
Где сикль брать?
«Наваривать» я не умел: не чувствовал вкус к выгоде. Бежал нас рубль, чураясь нас. Сперва – чурались прадеды. Отец мой мог стяжать ― не стал. Я сам, служа в таможне, мог урвать своё… Увы! Я не расчётлив, но напротив, некорыстен, с романтической натурой… Были случаи, имелись, – я стеснялся. В результате, рубль оставил нас. Бюджетники, мы обеднели. Зато госсобственность спёр прыткий некий плут: кто трон в Кремле, кто зéмли, кто завод, кто ящик с гайками, кто лампу в общем туалете. Зависти, однако, не было; единственно, возник вопрос: раз жизнь так слажена, что, чтобы слыть в ней лучшим, так сказать, достойным, следует стяжать и в славе господа с возами СКВ, – кто и зачем я, тот, кто не стяжает? Что бежал рубля? Зачем я ставил рубль в ничто, раз он влиятельность и индекс высших качеств, собственно ― сам идеал? Как влип я в сеть лукавых торгашей, надувших нас, при этом ставших «цимусом земли», «эльбрусом социальной эволюции»? Кто я в сём пакостном купи-продайном мире? В чём изъян? Баланс не блюл между маммоной и Христом?.. Но нет. Здесь Бог! Он что велел? Он дал запрет на службу разным господам. Бог твой вожатый – либо деньги и барыш. Я пробыл с Богом долго… нет, старался быть при Боге. Финиш горек.
Я прервал раздумья по бесплодности. Тем паче, Бог мне, кажется, помог: шлёт в Квасовку «к корням припасть», – спастись, наверно… Зеркало тряслось в вибрации… «Mack Trucks», промчав, нырнул в взвесь грязи, взвихренной с асфальта, и заляпал «ниве» стёкла; я промыл их… В блеске солнца вехи-знаки расстояний (как подсказки, сколько придётся ехать до Тулы, Курска, Ростова) прыткой колонной двигались к югу, якобы к неге, но через щели старой машины веяло стынью.
Магистраль «М-2» – газон вёрст в двести меж асфальтов. По краям – поля в сугробах; в отдалении деревни, дачи, склáды да заводы на заснеженных пространствах. И – безлюдье. На обочине заметишь только бабку, что-то продающую, дорожную девицу и бомжей, исследующих банки из-под пива, плющащих их палкой, чтоб позднее сдать их в пункт приёма цветметаллов… До Оки, где край Московии, – мрак, тягостно… Спуск в пойму. Здесь Ока, – по сути, некая психо-оборка, грань условиям, которые творят Московию, московский норов и московский климат. Мрак над плоскостью из глины быстро тает; небо я́снится. Я возбуждаюсь здесь, тщусь тайну высмотреть. Не я один, но многие, а нынче мой Антон средь скарба (в пальцах «трюфель», им полученный от Марки, «дяди Гоши») здесь невольно оживают… Впрочем, вряд ли: сын – москвич; ему милей высотки, суета, рекламы, людскость.
Минули Оку по длинному мосту; полого взмыли, и открылся, белым в синем, указатель «Тульска область» («я» истёрлась).
Снег здесь тонок и в проплешинах; уклоны, что повёрнуты на солнце, обнажились до суглинков в жухлых травах; часты спуски и подъёмы… Здесь стартует мир угорий: Среднерусская возвышенность. По аннинское царство, набегали здесь татары. А. Болóтов (1738 – 1833) сказывал, что барский дом и избы крепостных упрятывались в зарослях – «дабы им не замечену быть кочевою сволочью»… Встал указатель «Дворяниново»; мелькнул вдали музей Болóтова, когда-то управляющего царских сёл, философа, мемуариста, садовода.
Квасовский барин и испытатель яблочной флоры, то есть помолог, пра-пра-пра-прадед мой, с означенным был в переписке (судя по письмам из сундучка того, добытого близ мельницы). Квашнин А. Е. не сбытом ржи, скота и ягод занимался, но выращиваньем яблонь, что, конечно, малоприбыльно. Плод зреет на седьмой год только лишь; три целых года (!) наблюдений, проб; год (!!) для прививок; восемь лет (!!!) для роста популяции. А мы – наш род – тогда не в худших числились.
«Мной, – вспомнил я, – Андрей свет Тимофеич, недавно учинён был сортишко, зван „Квасовский эдем“ и „Квасовский“ же „парадиз“, рабами окрещён „Дивиською“; зане он их манил усладой, преклонив к татьбе. Отсюда я умножил казнь, в лад древнему Т. Манлию (Торквáт Империоз, Тит, консул, диктатор Древнего Рима)… Я, по рабам моим, проворным на язык, зову сей сорт „Дивиською“, и Вам намерен слать её с оказией… Касательно статей в „Труды“, как пишет Нартов, – каюсь, я не автор, не певец научных смыслов, боле практик сельских буден и рачений. Заклинаю и прошу Вас, опыт дел моих класть в лучший слог, как можете, и Нартову давать… Нам свидеться никак с хлопот судебных тягостных; и, в мотовской наш век, нет средств: детей ращу.
…С кончиною супруги, Софьи Ниловны, что свет очей моих, я стал сам-перст, да дочь на выданьи, да сын на службу отправляемый, да крепостных три ста. Вы, сам отец, семейные проблемы разумеете. Наследника при недостатке средств не в гвардию шлю, в армию; как будто не бывали мы при государях древности в окольничих и в важных думских званиях, но воспарили с коробейников, как Меншиков (la preuve тому – дарёная нам братина Василия Второго Тёмнага при надписи: дар Квашниным есмь)… Ключница при мне, из девок упокоенной. Сколь раб в начальницах, то Фёклу кличут языки „Закваскиной“, навроде Квашнина, считай.
…и межевание, по мне накладное. Помимо же, раздор с Агариным: он князь, советник тайный, герольдмейстер, муж фортунный, славный кровью. Род их, хоть и стародревний от честны́х князей, мы Рюриками чтились; воеводили, блюли московский юг с Заочьем чуть не век. Владели купно Квасовкой, Крапивной, Воеводино (что ныне Сергиевск), Тенявино близ Квасовки. Пленив же Мансурбекова, какой мирза татарей был, то пращур наш испоместил его в Мансарово-селе… Селили сёла, рать водили мы, как Фабии5, за личный кошт. В конце Тишайшего, в краях у нас окреп Агарин, нам беда с тех пор: прибрал Тенявино, прибрав вперёд Мансарово. Всяк суд и власть его.
…в Тенявино пород развёл, как яблонных, так грушевых, добавочно малиновых; сады пошли. Их здесь „Сады“ зовут, „Тенявский Сад“, „Сад Квашниных“ зовут, потом „Квашнинский сад“… Лишён садов Агариным…»
Я ехал. У поста ГАИ, а может, ГИБДЭДЭ, эфор «М-2» вздел жезл: не странно ли, но так же тьму веков назад в Египте Среднего, напомню, Царства останавливали пришлецов.
– Инспктрр Фдрроф… Дкумент-пыжаласта… – Он стал просматривать техпаспорт, сдвинув набок автомат.
Раб обстоятельств и судьбы («М-2» безлюдна оказалась в мартовский тот вечер), я был сведён со шкурником, который прятал алчность в ПэДэД-этике.
– Капот! – вёл «Фдрроф», «инспктрр».
Слушаюсь! Капот я отвалил (чтоб сверить номер на движке и кузове с тем номером, кой в документе; предварительно я снял запаску, что мучительно). Был вид игры: Кваснин, нарушили? вам штраф! но я гуманен, добр; ваш ход… Он власть в погонах; от меня им, этим властным, надобны, понятно, кротость, дурь, подобострастие, признание ста вин с намёками, что, мол, добру мы воздаём не только в небе, но немедля, если власть решит, что обвиняемый «нечаянно, без умысла» устроил нечто скверное, но вовсе неопасное для правил ПДД и допустимое; важней, «преступнику», – мне! – «крайне нужно», «до зарезу, блин», спешить, босс! «штраф не надо», нá наличку, а, «начальник»?
Я не стал играть. Он начал, коль я глупый: лампы в норме? все горят? а фары как? а люфт в руле? протекторы? аптечка? трезв ли я? знак аварийности? а клиренс? а CO (угарный газ) какое?.. В лад «понятиям», срок сделать шаг к приватности, признав: я «чайник», «чмо ушастый», «недоделанный притырок», но – «спешу, прости»: нá мзду, «начальник»… Неожиданно и остро я постиг, что слаб, навеки слаб, бесповоротно, жить по «понятиям» и правилам.
– Оружие?
– Отсутствует (под скарбом карабин с лицензией; но обыск незачем).
– Ручник?
В переговорнике в кармане куртки у инспектора внезапно загорланили. Он глянул в даль, к Москве. За «переломом профиля», – за горкой, – слышался скулёж сирен… взялась ватага, коя, брызжа брызгами сугробных талей и явив бонз власти, прыснула на юг. Инспектор вновь шагнул ко мне… отвлёкся. За ватагой дул какой-то чёрный джип – как пуля. Вскинув жезл, чин ждал. Джип посверкал «мигалкой». Жезл упал, но вновь взлетел, поскольку номер не сопрягался с федеральными ни с им подобными «крутыми» службами. Я видел: «шесть-шесть-шесть», «шевроль», а в нём – хам-апоплектик… Джип швырнул купюру, показавшую знак 100. Порхала к нам в кульбитах не рублёвая дешёвая, а серо-зелень, вечный сикль – «бакс» США.
Порхал тот сикль, порхал ― и допорхал.
В кой раз мне, бедному, внушается, упав, стяжать, чтоб куш сорвать – иль вновь явить пристойность, бескорыстие, честь, пр. Взял, сразу бы! Но было ясно, для кого мзда и за что… А впрочем, может, не ему? Ведь он застыл, не шевельнётся. Что, стыдится? Не отнимет, если я возьму? В отместку, верно, штраф наложит, а потом даст знак «шерстить» меня по трассе?.. Пусть! Ведь сикль ко мне лёг ближе… Кончено! Тут как судить! Вдруг – мне? вдруг бросивший тот сикль – мой кум? Вдруг я внушил симпатию? О, Бог шлёт профит наобум! Тут – кто успеет. Никогда, факт, не даётся лишь тебе. Жизнь, прибыль, синекуры, шансы на успех – всем выпадают: налетай! Какой-нибудь проныра всех обставил – и богат. А прочие – тетери. Суетнулись бы… Короче, в двух словах: возьми я сикль, – сто долларов, – моя жизнь вскачь пойдёт, иначе, а как бедствую – от худа к лучшему; разбогатею, преисполнюсь счастьем …
Не возьму я сикль. Ни при вот этом гибдэдэ, ни при ином; возможно, ни при ком вообще (включая Бога и святых). Да, мы такие: род мой, дед и прадеды. В нас бзик слыть честными, духовными, моральными, прямыми, благородными, пусть нам и нужно долларов, и не один, не сто, а сонмы их, чтоб статус соответствовал фамильному достоинству. Но мы чудовищно больны, рабы идей о «злом» и «добром», так сказать: о «нравственном», подаренном примарным крахом – vitium, что originis… «Нравственность» – плод первородного греха. Именно! Мораль – плод первородного греха Не знали?
Сев за руль, я слышал: гибдэдэ бормочет:
– Скот!!.. Урою, мразь…
Он хочет денег, что ему швырнули, точно псу, – но я свидетель случая, и оскорблён он больше, чем корыстен. Перехват? Возможно, перехват… Но ведь свяжись с тем джипом, – чёрной масти и с тремя шестёрками, с глухими отражательными стёклами, с «мигалками», – схлопочешь бед. «Замочат». Вдруг. На улице, на службе, в сауне… Пот тёк с висков его.
– Вы! Ехайте.
Я тронулся.
Сын спал; глазел, проснувшись, в мир; ел «трюфели», подаренные Маркой, кóмкал фантики; бубнил под нос. А я, руля, мечтал, что снег убавится.
Вот стела жертвам эры Сталина; в кустах тень деда, «контры» и «сатрапа»… Что сказать ему? Живя, где он жил в детстве, я был горд… Но время шло; всё изменилось; стало худо; я добрался до финала и спешу в усадьбу, что оставлю, верно, сыну, «столбовому» Квашнину…
Опять та «с»! Он не КваШнин, мой сын, а он КваСнин, как я.
Спустя км с полста от гибдэдэ, мы с гор слились к Упé, реке малёхонькой, но с поймой шире окской; в ней ― дороги, производства, склáды и продбазы, кладбища и сёла, выпасы скота и фермы, полигоны, станция ж/д с самой ж/д, и даже есть аэродром… А слева Тула, сердце русских градов, старее Москвы! Вблизи – Венёв и Епифань, Алексин, Чернь и Флавск, Белёв и Богородицк, Мценск, Ефремов и Одоев. Движась с юга, с Киевских земель, русь оседала в этих долах, под Московией. Здесь фланг степей с истоком Дона, географическо-психический и климатический рубеж уже (а не межа, не линия, как на Оке под Серпуховом), фронт, конец лесов; тьма их ползла-ползла – и растворилась в рощах, пашнях и лугах. Здесь дышит грудь, взгляд лёгок. Скинув хмарь, здесь солнце манит в рай. Сход из лесных зон в степь мистичен. Степь – не просто даль; секрет её, открыл Степун, в безбрежности. Я рад здесь быть, иным здесь быть – в тоску; есть люд, какому степь чужда.
«Рад» и «мистичен», говорю? Мол, чувства?.. Нет таких. Я, если как бы жив на вид, то потому, что мыслю, мысль творю; а так я мёртв. И не болезнь казнит, – я сам мёртв, сердцем. Устремлений в целом нет. Нет – чувств… Да жил ли я вообще, подвид излишне перетянутой струны, готовой лопнуть? Я, играя в жизнь, актёрил, что ещё живой-де. Ёрничал, кривлялся. Ибо понял, что не жить могу, быть неживым почти – а будто и живым; потребно лишь осознавать. Я вник в конфликтность жизни с разумом. Мёртв в жизни – в мысли я живой. Плюс, мысль мощней в больном (см. Достоевский, Ницше, Мунк). Подумать: а не мысль ли вирус, кой, паразитствуя в живом, жизнь губит? Вспомнится детство в роскоши чувств – и видится, что ты не жив вполне, став взрослым; ты не жив, но только есмь умом. Чужда мысль жизни, даже чужеядна ей, паразитична, и творится, лишь пожрав часть жизни, оскопив жизнь. Мысль – мертвит. «Разумный», значит, выбор – страшен. Сам Господь, клянясь: «Аз Жизнь для вас», – Господь, в Которого приходится лишь верить, ибо Он абсурден, пригнетает разум тем, что Он непостижим, таинствен, недоведом. Вывод: мысль – мертва? и полумертвие как раз и стоит озаглавить «homo sapiens»?!.. Кто же внедрил Мысль в Жизнь, заразу ввёл в неё?
Безлюдна к вечеру, «М-2», растаяв, стёрла явь, и я попал в мир грёз… Мой иллюзорный лёт за свод стекла встречь солнцу, что склонялось, был протяжен… Встал брильянт голубо-звёздчатого купола над храмом с выгибом апси́ды6… а на площади за храмом Ленин, наш «Ильич», звал к счастью, подымая руку в светлую и радужную даль… Я ехал вниз сперва и вновь вверх – в гору… Флавск пресёкся… Окоём лежат поля – белым-бело… Над лентою ухабистой районки реет коршун… Поворот. Здесь летом пролегал просёлок – нынче путь в снегах. Путь – мне, выходит? Мне. Кому приспичит в марте в Квасовку из трёх убогих изб да в скуку прочих сёл?
IV
Съехав с дороги, «нива» утопла чуть не по оси. Нас зашвыряло влево и вправо. Я завращал руль, чтоб не увязнуть. Мы продвигались шатко и валко с полкилометра, и оказалось: тот, кто давил снег тракторной силой, дал задний ход, к асфальту. Планы менялись. Нужно во Флавск и действовать утром. Так бы и вышло, только колёса забуксовали. Я, подложив сор, тряпки, вновь сдал назад. Впустую! Я суетился: тюкал под шиной крепкую наледь, прыгал к рулю, газовал… Зря. Тщетно. Случай подтвердил мне участь Квашниных – фамильный рок как злой тупик. Без сына, будь один, я ночевал бы здесь, на поле.
Все мои планы парадоксальны: что-то велит мне сделать шажок, второй, четвёртый, сотый, двухсотый, но без учёта силы, здоровья либо талантов, вместе желаний либо нужд близких или чужих. Итог? Шаг тщетен и нелеп… Мной водит Промысел? упрямство? И сегодня в виде кары – вал из снега?.. Толк в моей нелепой жизни? Ну, хотя бы, для чего турне в деревню? Что за «честь» и «род» старинных Квашниных да пафос «вотчин» или «корни», что «спасут»-де?! Чушь. Абстракты! Есть изба в порядке дачи и безумец, кой, взамен усилий рубль стяжать и клиник, дабы в них лечиться, – ездящий… А главное, зимой путь к Квасовке не чистили с гайдаровской эпохи, семь лет точно; я надеялся на прóталь. Нет её. Есть ров в снегах, в конце рва – вал. Тупик как западня?
– Пап, едем?
– Нет, пешочком, ― возразил я.
Солнце краснело у горизонта. Начал дуть ветер.
Я на брезенте поволочил скарб, глядя на сына, кой прежде бегал с радостным криком, что вот его наст «держит», «а, пап, тебя не держит». После, усталый, он стал плестись за мной и охать… Продвигаясь, мы налево клали тени, длинные и мрачные… Лог, пропоровший склон, стал нам преградой и измучил; наст здесь тонок, снéга масса, мы едва ползли.
Внизу открылся вид усадьбы: Квасовка, квашнинская когда-то «вотчина». Правее, с края, – дом близ лиственниц… Мы шаг ускорили, поскольку склон стал круче, наст – прочнее… Шли к ограде, чтоб впоследствии сквозь сад, вгладь с кронами (февраль намёл сугробов), лезть, почти без сил, до хлева. Я пробрёл в саму избу; включил фонарь, втащил брезент, на нём – наш скарб.
Срок печь топить, греть ужин, стлать постели. Но проводку выдрало ворьё. При свечках, багря под разбитой рамой снег, я вымел сор метлой и поколол чурбак. Набив печь чурками, почиркал спичкой. Пламя вспыхнуло, дым повалил вовнутрь, – вор снял плиту над топкой, сдать её в металлолом, естественно. Я вспомнил: у крыльца имеется ещё плита, чтоб не ступать в грязь в дождь; но, правда, та плита с разрывом. С выдранной из льдов плитой вернувшись, я приткнул её как надо. Дым немедля втёк в трубу, чад сгинул. Разогрев еду, набив в ковш снег на чай, я встал к лежанке подле печки; левый край её был трёхканальным, к потолку почти, щитком из кирпича, широким, предварявшим деревянную огромную кровать.
Сын мёрзнул.
Было промозгло, плюс пять-шесть-восемь. Для обогрева надобно, знал я, долгое время: вовсе не час и не два часа, семь как минимум; ночь притом будет стылая, некомфортная. Повалиться бы от усталости, да сперва надо печь топить и избу сушить. Можно, правда, к соседу, пересидеть там; но, однако, не хотелось разговаривать ни с кем.
Отужинали…
Сын уснул. Я бодрствовал: сказалась хворь моя с нуждой задобрить дом. И я вбирал в себя жилище в три окна с фасада, с торцевым одним, ворьём изломанным и мною заткнутым, как дым повывелся. Вор (сброд воров) резвился: шторы в клочья, стулья опрокинуты, скарб пó полу; стол сплошь в бутылках, в пробках, в объедках, кои водили тряские тени тоже от тряских огненных риз от свечек, что я привёз так кстати.
Белые и чуть кривые, стены плакали, согревшись; дом наш ожил. Я, «Квашнин», был в вотчине, доставшейся от предков. Повезло. Дом мог сгореть – но цел. Машина дряхлая – доехала. Я мог не выбраться, будь приступ, – но я здесь. Не чудо? Чудо… Взяв матрас, я лёг… Но взмок от жара под желудком и не спал.
Светало в шесть из-за ветвей акаций, – караганы, коль научно, но, однако, привилóсь, загадочно, вот это имечко: «акация», «акатник», – деревцу три метра ввысь и с парными (перистосложными, точнее) листьями, под август выпускавшими из многих желтоватеньких цветков стручки, что в сушь стреляли бурыми горошинками с лёгким и приятным треском. Над деревьями вис на столбе фонарь, погасший в «перестройку».
Нарубив сначала дров и растопивши печь, так что труба взметнула дым, я вымел пол. Затем, неспешно, вынес хлам, прибрал стол к завтраку, поправил стулья и при этом продолжал топить. Дым выдал нас, и тот, кто видел, понял: в доме люди. Жди визита… Впрочем, рань; ещё все спят. Я наблюдал-сидел, как, через комплекс внешних рам, луч пал в тылы рам внутренних, потом возник на торцевой стене, потом – на ложе; так все дни, года, столетия, когда здесь жили семьи, нам чужие (взять мой сосед, продавший мне избу); ещё – когда здесь жили мой отец и прадеды (пусть и в избе не этой, по всему, но в этом месте). Исстари весенний и осенний луч бродил меж рам – и прыскал дальше. Летом луч торчит на подоконнике до полдня, до обеда и – теряется. Он не гостит, как зимний, что с утра – на торцевой стене, потом – на северной с уходом к печке. Думаю, сам воевода сиживал, где я теперь сижу, бдя луч…
Я выбрел в сени и, сквозь хлев затем, в наклон под притолками выхода, во двор. («Двором» здесь кличут также хлев).
Пространный сад в снегу шёл вверх по склону в ограждении из зарослей акаций, клёнов, ёлочек, осинок, барбарисов, лип, черёмух, вязов, скумпий. По-над садом – снег в полях, где волоклись вчера. Строй лиственниц – три в ряд – у хлева. Влево – запад; он открыт в отсутствии листвы; там луг, разлог за ним, поля в снегáх, селение Мансарово вдоль Лохны. А к востоку, где рассвет, – в кустах, без яблонь и плодовых, в сорняках, жил дед-сосед; за ним, в разлог (домá на выступе, прилепленном над поймой), – там, где копны, стог, шалаш, – жил мой второй сосед с хозяйством (овцы, куры, мерин, гуси и другое). Дальше вправо – край Тенявино, затем само Тенявино и, в дымке, Флавск. За речкой, подсекающей склон с Квасовкой на севере, – юг тоже склон в полях, в разлогах… Солнце светит, хоть и стыло. Март! Жди ростепель с концертом бесноватых струй, с призывным карком вóронов, со вздутой поймой, с вербным празднеством. Я ждал её, мечтал о ней. Представилось, весна – последняя; смерть чуялась. Мысль эта… и не мысль, но большее, росло.
Зачем я здесь?
И чтó в снегах вокруг, в ничтожной речке, в жалких избах? Объяснения: к «корням припасть» и сына вывезти, дабы запала сыну Квасовка, – предлоги.