
Неверная
За все время разговора гусиная голова ни разу не повернулась в мою сторону. Видимо, Кларк-младший в душе уже вынес мне приговор: не жертва преступных домогательств, а психически больная.
– О, я очень хорошо представляю, что скажет адвокат вашего подозреваемого. «Какие улики имеются у вас против моего клиента? На каком основании вы позволили себе прервать его мирную жизнь, напугать вызовом в суд, бросить пятно на его репутацию? Показания этой женщины? А мой клиент утверждает обратное: что это она преследует его, она отравляет ему жизнь». Помните, полгода назад в похожей ситуации адвокат подозреваемого подал на вас в суд за клевету? Есть у вас гарантия, что в данном случае это не повторится?
– Гарантии нет. Но я готов пойти на риск. Ибо вижу, что преступник почти добился своей цели. Жертва его лишена возможности вести нормальную жизнь, она дошла до предела своих сил.
Судья впервые посмотрел на меня, и в его птичьих глазах загорелось что-то похожее на сочувствие.
– Дорогая миссис Армавиров, поверьте, я не бездушный законник и буквоед, каким могу показаться. Вполне готов допустить, что ваша ситуация крайне тяжела для вас. Но руки у меня связаны. Даже если сержант Дорелик сумеет собрать достаточно улик против вашего загонщика, максимум, что я могу сделать, – выписать так называемый охранительный ордер. В нем будет указано, что такому-то запрещается вступать в контакт с вами и вашими близкими, то есть писать письма, звонить, приближаться на расстояние пятьдесят ярдов и прочее. Если он нарушит эти предписания, ему может грозить арест. Но люди этого сорта не боятся закона. Часто для них прийти в суд – удовольствие. Ибо это новая возможность оказаться лицом к лицу со своей жертвой, упиться ее страхом, заставить ее вступить в общение.
Дорелик вздыхал, кивая, приглаживал свою седую шевелюру.
– А если их арестуют, – продолжал судья, – их адвокат пойдет на сделку с прокурором: «Мой клиент частично признает свою вину и за это получит условный приговор, будет выпущен без залога». Крайне редко этот вид преступлений карается тюремным сроком. Но ваш-то загонщик ухитрился довести вас до отчаяния, не вступая в прямой контакт. Нет ни писем, ни звонков, ни прямых угроз. Что я могу запретить ему?
– Запретите ему делать подлости.
Я сказала это рассеянно, думая о другом. Но судья Кларк-младший вдруг взбеленился. Гусиная голова нацелилась на меня острым клювом, зашипела:
– О, это мне знакомо! Вечная ваша мечта. Чтобы самим можно было куролесить, беззаботно порхать, дразнить поклонников, заводить романы. И хорошо бы с кем-нибудь экстравагантным, непредсказуемым. Ах, как славно отдохнуть от добродетельного супруга, попробовать остренького. А когда непредсказуемый покажет свой оскал, прыг-скок – укрыться под охрану писаного закона. Защищайте нас! Это ваша обязанность! Придумайте закон против подлости. И против жестокости. И против лжи и лицемерия. И против клеветы и тиранства. Так вот – не будет этого! Потому что все эти законы давно приняты. Называются: законы морали. Исполняются порядочными людьми. Вам они слишком тесны, утомительно их соблюдать? Вот и получайте свое наказание. А у нас и без вас работы выше головы. Нам бы справиться с бандитами, ворами, убийцами, грабителями – того и довольно. А ваши проблемы… Он махнул рукой.
В глазах у меня так щипало, что я с трудом нашла дверь из кабинета судьи. Дорелику пришлось взять меня за локоть, подтолкнуть. Он шел рядом со мной по коридору, совал в руку какой-то лист бумаги, пытался объяснять:
– Вот… Я составил список… Первоочередные меры безопасности… В доме установить двери, обитые металлом… Световая и звуковая сигнализация… Не открывать пакеты, присланные неизвестными отправителями… К телефону присоединить аппарат, опознающий звонящего… Если решите обзавестись оружием…
Да, мысль об оружии уже несколько раз приходила мне в голову. Но не для самообороны. Раньше у меня бывали моменты – если я слышала о чьем-то самоубийстве, то спрашивала себя: способна ли я на это? Что должно случиться в моей жизни, чтобы я решилась прервать ее? Задумывалась – и не могла придумать, вообразить.
Теперь же как-то легко и естественно начала сживаться, сливаться с такой возможностью. Почему бы и нет? Вспоминала всех знаменитостей, добровольно ушедших из жизни, сравнивала мотивы. Из литературных самоубийств самым загадочным мне всегда казался случай Маяковского. Я даже начала письмо к нему – но не закончила. Не пора ли сесть и дописать? Ведь теперь я лучше понимаю, что такое отчаяние. Да-да, дописать, пока еще есть время. Неизвестно, много ли его у меня осталось.
ПИШУ МАЯКОВСКОМУ
Громогласный горлан, пламенный агитатор, бронзовый и железный Владимир Владимирович!
Никогда бы не решилась писать Вам, если бы Вы первый не обратились ко мне с посланием. «Слушайте, товарищи потомки!» – это ведь адресовано и мне тоже. Вам интересно, каким мы видим Вас через «громаду лет»? Не человеком, нет. Скорее – взрывом.
Что можно сказать о взрыве много лет спустя? Проанализировать по обломкам механизм бомбы, величину заряда, состав взрывчатки? Перечислить поименно погибших? Попытаться отыскать заговорщиков, подложивших Вас на извилистую дорогу российской истории?
Что скрывать – в юности и я была зачарована Вашим голосом, Вашим зовом. Я заучивала наизусть Ваши строчки, я читала их с трибуны в школьном зале и видела, как безотказно загорались глаза одноклассников, как самый воздух начинал вибрировать и позванивать в унисон дикому джазовому ритму стихов:
Вправо, влево, вкривь, вкось,выфрантив полей лоно,вертелись насаженные на земную ось,карусели Вавилончиков, Вавилонищ, Вавилонов.Над ними – бутыли, восхищающие длиной,под ними – бокалы пьяной ямой.Люди или валялись, как упившийся Ной,или грохотали мордой многохамой.В те годы Ваше дерзкое панибратство – противоборство – с Богом, с Солнцем, с Везувием еще не коробило – наоборот, восхищало. Простая марксистская формула, объяснявшая причины войны – «развязана империалистами в погоне за наживой», – преображенная чудом поэзии, врезалась в память надолго:
Врачи одного вынули из гроба,чтобы понять людей небывалую убыль:в прогрызенной душе золотолапым микробомвился рубль.Но потом, взрослея – читая по-новому – сопоставляя стихи с событиями тех лет – заглядывая в мемуары современников, – я замечала, что Ваш образ темнел и темнел для меня с каждым годом. За прошедшие десятилетия были опубликованы сотни статей и книг – исследований-расследований Вашей жизни и творчества. И при всех различиях они сходятся на одном: что взрывчатка была высокого качества, замешанная на первосортной, хорошо отстоявшейся ненависти.
В русском языке есть много выражений, описывающих страдания любви: «сердце истомилось», «душа по нему иссохла», «стыдом и страхом замираю». Но нет такого выражения – «муки ненависти». Да и страдал ли кто-нибудь когда-нибудь от ненависти? Похоже что нет. Ненависть всегда – где-то на грани с восторгом. Она – великий освободитель. Ее огонь выжигает сомнения, укоры совести («они! они – ненавистные – во всем виноваты!»), сожаления о содеянном, сострадание. И Вы, Владимир Владимирович, честно и упоенно разжигали ее в своей душе и в душах ваших читателей.
О, как Вы умели – и любили – ненавидеть! Буржуев и белогвардейцев, министров и полицейских, попов и кулаков, нэпманов и бюрократов, а главное – обывателей, не ценящих Поэта. Призывами к насилию, к погрому, к бессудным убийствам переполнен каждый том собрания сочинений:
Чтоб флаги трепались в горячке пальбы,как у всякого порядочного праздника, —выше вздымайте, фонарные столбы,окровавленные туши лабазников.Или:
Пули, погуще!По оробелым!В гущу бегущимгрянь, парабеллум!Не ценят меня? Так я ж им плюну в рожу тут же, на выступлении!
Через час отсюда в чистый переулоквытечет по человеку ваш обрюзгший жир.А я вам открыл столько стихов-шкатулок,Я – бесценных слов мот и транжир.Еще Некрасов называл свою злобу «спасительной». Похоже, и для Вас она была таким же мощным источником душевной энергии.
Горы злобы аж ноги гнут.Даже шея вспухает зобом.Лезет в рот, в глаза и внутрь.Оседая, влезает злоба.Нет, Вы не останавливались на классовых врагах и осколках эксплуататорского прошлого. Старое искусство тоже подлежало уничтожению.
Белогвардейца найдете – и к стенке.А Рафаэля забыли? Забыли Растрелли вы?Время пулям по стенам музеев тенькать.Выстроили пушки по опушке,глухи к белогвардейской ласке.А почему не атакован Пушкин?А прочие генералы классики?Почти все стихи – зарифмованные декларации. Но и в декларациях прозаических, в манифесте футуристов – тот же погром и беспощадность и донос в ВЧК:
«Всякое искусство в революционной стране – не считая футуризма – имеет тенденцию стать или уже стало, или на путях к становлению – контрреволюционным».
Ненависть – ходкий товар. Уверена, что успех и популярность Ваших стихов – столь трудных для восприятия – на девяносто процентов обеспечивались крепким наркотиком ненависти, сочившимся из них.
Уже ничего простить нельзя.Я выжег души, где нежность растили.Это труднее, чем взятьтысячу тысяч Бастилии!«Выжег души» – вот уж есть чем гордиться.
А как Вы – Поэт – могли опуститься до прославления палачей из ГПУ? «Солдаты Дзержинского» – наверное, им нравились Ваши дифирамбы, укрепляли их веру в необходимость уничтожения «врагов и вредителей». А ведь Ваш друг-сожитель, Ваш напарник в супружестве, Осип Максимович Брик, проработавший в ГПУ четыре года (1920—1924), рассказывал Вам не раз о пытках, свидетелем которых ему доводилось быть в бессонном учреждении. И эта Ваша дружба с Яковом Аграновым, которого в Вашем доме ласково именовали Яня и Аграныч. Не могли же Вы не знать, что его кровавая карьера началась с того, что он сочинил, спровоцировал и довел до расстрельного конца «дело Таганцева» в 1921 году? То есть был прямым убийцей Гумилёва.
«В ночь на 25 августа был казнен 61 человек, из них 16 женщин… Говорили, что грузовик, в котором везли Гумилёва и других приговоренных, по пути сломался, и им пришлось стоять в кузове, дожидаясь, когда его починят. Почти все казненные были молоды: больше половины из них были в возрасте от 19 до 30 лет… Убивали семьями… О вине жен сообщалось: „сообщница во всех делах мужа". Осиротевших детей отправили в специальные детприемники».
Вы же в этом году нападаете главным образом на «прозаседавшихся», на мещан с канарейками, требуете полной уплаты налога и грозите отнять у недоплативших всю зарплату. «Скорей канарейкам шеи сверните, чтоб коммунизм канарейками не был побит»! Но сами при этом дарите Лиле Брик клетку именно с канарейкой (самопародия?), и она своими трелями украшает Ваш «новый коммунистический быт».
Да, срифмовать «не надо» и «на дом» – удачная находка. Но кто может сегодня поверить, что, «кроме чисто вымытой сорочки», Вам ничего было не надо? Это Вам-то, катавшемуся по нэпманской Москве в собственном автомобиле с собственным шофером? Разъезжавшему по заграницам с «молоткастым, серпастым» паспортом и с карманами, набитыми валютой, которой снабжали Вас друзья-чекисты? Спускавшему тысячи франков, долларов, песо за игорным столом? Привозившему друзьям и родственникам подарки по длинному списку, а возлюбленной Лиле Брик – даже взаправдашний автомобильчик «рено» («ах, такая жалость, что не «форд»!).
И когда, уже в эмиграции, мне довелось прочесть горький некролог Ходасевича о Вас, я вынуждена была согласиться почти с каждым словом. «Маяковский дал улице то, чего ей хотелось. Богатства, накопленные человеческой мыслью, он выволок на базар и – изысканное опошлил, сложное упростил, тонкое огрубил, глубокое обмелил, возвышенное принизил и втоптал в грязь».
Да, я соглашалась с этим приговором, но облегчения он не приносил. Так жалко было расставаться с пушкинской мечтой: «гений и злодейство – две вещи несовместные». Так жалко было утратить еще одну любовь юности. Да и главный парадокс, главное противоречие Вашей судьбы не давало покоя. Как же так: прислуживал кровавой неправой власти, был осыпан милостями и наградами, достиг всего, о чем мог и о чем не мог мечтать подсоветский человек, а потом взял и застрелился. Да и примеривался к самоубийству все последние пятнадцать лет своей короткой жизни. Уже в поэме «Флейта-позвоночник» (1915):
Все чаще думаю —не поставить ли лучшеточку пули в своем конце.Почему? Чего не хватало?
Однажды я смотрела по телевизору передачу «Из зала Нью-Йоркского суда». Слушалось дело об убийстве пятидесятилетней женщины. Она была зверски забита в своей квартире каким-то тяжелым тупым предметом. Вся мебель в столовой и кухне была забрызгана кровью. Подсудимый вяло отвечал на вопросы прокурора, подтверждал, что да, вот этим самым – чистая карамазовщина! – бронзовым подсвечником. Убитая была его теткой, жившей на том же этаже, что и он, и сильно донимавшей его попреками, насмешками, нравоучениями. Зачем убил? А вот чтоб не изводила, не приставала. Довела.
Адвокат напирал на непредумышленность преступления, на отсутствие корыстных мотивов. Истерический порыв, тяжелое детство, дурное влияние сверстников. Обвиняемый иногда ронял слезу, слушая сагу своих злоключений. Он был острижен наголо и чем-то напоминал Ваши фотографии, сделанные Родченко. Разница была лишь в том, что мальчику в момент преступления было четырнадцать лет.
Эта цифра и это лицо запали мне в память. И к ним вскоре прицепились строчки из Вашей поэмы «Люблю». Те, в которых описывается, чем и как Вас приворожила Лиля Брик:
Пришла – деловито, за рыком, за ростом,взглянув, разглядела просто мальчика.Взяла, отобрала сердце и простопошла играть – как девочка мячиком.И тогда меня вдруг осенило!
Да, я не могу оправдать поэта и человека Маяковского – все еще дорогого мне – в глазах потомков. Но что я могу сделать: доказать с фактами и цитатами в руках, что до последнего часа, до пули в сердце, он оставался неисправимым, неизлечимым подростком, «просто мальчиком», а потому может надеяться на снисхождение, которое во всех судах оказывают несовершеннолетним.
В течение нескольких месяцев я собирала и сортировала материалы. То, что следует ниже, есть, по сути, заключение филологического судебного эксперта, ставящего целью определить возраст «подсудимого», того самого, который обещал явиться на суд потомков, неся над головой «все сто томов своих партийных книжек».
ВОССТАНИЕ ПРОТИВ ВЗРОСЛЫХБунтующий подросток – как это знакомо! И из литературы, и из фильмов, и – увы! – так горько, так порой непредсказуемо кроваво – из жизни. Против чего они бунтуют? Что мы им сделали? Почему они убегают из дома? Почему сбиваются в шайки и банды? Почему стреляются, вешаются, выбрасываются из окна? Почему берут ружье и палят наугад по одноклассникам, по учителям, по автомобилям на шоссе? Почему?
Да потому, что они – она – он – изнемог под оковами всех нельзя, которыми его окутывает мир взрослых. Нельзя пропускать школу, в которой так скучно, нельзя гонять мяч по мостовой, нельзя брать без спросу чужое – а так ведь хочется! – нельзя обманывать, нельзя запустить камнем в стекло, нельзя обижать маленьких, нельзя показать язык учителю, нельзя поджечь сарай с дровами – а так бы славно горел! – нельзя проколоть шины автомобилю – а так бы славно шипели!
Но это все «нельзя» для всех – для младших и старших. А есть еще длинный список «нельзя», которые только для тебя, а им – взрослым тюремщикам – можно! Им можно курить, пить водку, садиться за руль и мчаться куда глаза глядят, швырять деньги в ресторане, уединяться с красотками в спальне, наряжаться в модные костюмы и платья. Кому по силам все это стерпеть?
И тут вдруг наступает счастливый просвет. «В терновом венце революций грядет шестнадцатый год». (Ошибся ведь всего на два месяца!) И старый мир – мир взрослых – начинает колыхаться! Стены твоей тюрьмы Нельзя дают трещины, решетки вылетают из окон, стража разбегается. И твоя смутная, глухая ненависть вдруг получает благородное классовое оправдание, научно-марксистское благословение. Ну как тут не возликовать, не присоединиться, не схватиться за маузер, за пулемет «максим», за трехлинейку?
Столь ценимый Маяковским собрат по перу, Велимир Хлебников, просто объявил войну «старшим возрастам»:
«Вот слова новой священной вражды!.. Пусть возрасты разделятся и живут отдельно!.. Пусть те, кто ближе к смерти, чем к рождению, сдадутся! Падут на лопатки в борьбе времен под нашим натиском дикарей!.. Государство молодежи, ставь крылатые паруса времени!»
А разве не видим мы того же самого сегодня, во всех концах земли? Дети, вооруженные автоматами Калашникова, выгоняли взрослых и стариков из городов Камбоджи на верную гибель в полях под открытым небом. Дети, опоясанные пулеметными лентами, брели в джунглях Перу и Никарагуа, в горах Кубы и Боливии. Мальчики и девочки учатся обращаться с взрывчаткой в тайных лагерях тамилов на Цейлоне. (Запомнился эпизод кинохроники: девочка в форме, потерявшая в бою руки, учится бросать гранату ногой.) Иранские мальчишки получали пластмассовый ключик от дверей рая и брели через иракские минные поля, расчищая – взрыв за взрывом – дорогу танкам. Палестинские, чеченские, афганские подростки обвязывают себя динамитными шашками и взрывают автобус, кафе, вагон поезда. Запасы подростковой ненависти неисчерпаемы – нужно только уметь извлечь ее и превратить в извержение, в горящую струю революционного огнемета.
И можем ли мы обвинить певца, который сам никого не убивал, а только воспел стихию, разбушевавшуюся у него перед глазами? Ею были заворожены и взрослые поэты: Блок, Мандельштам, Цветаева, Пастернак, Платонов. Велик ли спрос с таких несовершеннолетних, как Маяковский, Хлебников, Есенин?
«ТЕЛО ТВОЕ ПРОСТО ПРОШУ…»Как беззатейно, как откровенно это сказано в стихах. Но как трудно – почти невозможно – сказать это в жизни. Подросток в своем любовном влечении всегда обостренно жаден и в то же время блудливо опаслив. Нет, он не столько боится родителей, которые накажут, милиционера, который арестует и обвинит в изнасиловании, братьев девушки, которые отомстят, сколько той ловушки несвободы, которая подстерегает каждого влюбленного. Раньше твоя неволя была очерчена только внешними стенами Нельзя, а теперь добавляется еще цепь, протянутая прямо в сердце. Что же делать? Остается только одно – полностью подчинить себе ту, которая держит в нежных пальчиках свободный конец цепи.
Все красавицы, подвергавшиеся любовным атакам Маяковского, рассказывали потом о его неодолимой напористости. Он то осыпал цветами и подарками, то грубил, угрожал, требовал уйти к нему насовсем, бросив все – семью, службу, учебу. Полное подчинение – только тогда я готов сунуть шею в любовное ярмо.
Комментирует Осип Брик: «Маяковский понимал любовь так: если ты меня любишь, значит, ты мой, со мной, за меня, всегда и при всяких обстоятельствах. Не может быть такого положения, что ты был бы против меня – как бы я ни был неправ, или несправедлив, или жесток… Малейшее отклонение, малейшее колебание – уже измена».
Эльза Каган (в будущем – Триоле), сестра Лили Брик, за которой Маяковский долго ухаживал до знакомства с Лилей, вспоминает «способность Маяковского в тяжелом настроении натягивать свои и чужие нервы до крайнего предела. Его напористость, энергия, сила, с которой он настаивал на своем… в обыкновенной жизни были невыносимы. Маяковский не был самодуром… его требовательность к близким носила совсем другой характер: ему необходимо было властвовать над их сердцем».
Из мемуаров актрисы Вероники Полонской: «Он вынул револьвер. Заявил, что застрелится. Грозил, что убьет меня. Наводил на меня дуло. Я поняла, что мое присутствие только еще больше нервирует его… Вот он сейчас запрет меня в этой комнате, а сам отправится в театр, потом купит все, что мне нужно для жизни здесь… Я не должна пугаться ухода из театра. Он своим отношением заставит меня забыть театр. Вся моя жизнь, начиная от самых серьезных сторон ее и кончая складкой на чулке, будет для него предметом неустанного внимания».
Лиля Брик: «Володя не просто влюбился в меня, он напал на меня, это было нападение. Два с половиной года у меня не было спокойной минуты – буквально. Я сразу поняла, что Володя гениальный поэт, но он мне не нравился. Я не любила звонких людей – внешне звонких. Мне не нравилось, что он такого большого роста, что на него оборачиваются на улице, не нравилось, что он слушает собственный голос».
Лиля Брик казалась поначалу неприступной крепостью. Штурм захлебнулся, любовная ловушка захлопнулась, сердечная цепь натянулась. Начались муки ревности, тут же переливавшиеся в стихи.
Захлопали двери. Вошел он,весельем улиц орошен.Я – как надвое раскололся в вопле.Крикнул ему: «Хорошо! Уйду!Хорошо! Твоя останется.Тряпок нашей ей,робкие крылья в шелках зажирели б».Бог потирает ладони ручек.Думает бог:Погоди, Владимир!Это ему, ему же,чтоб не догадался, кто ты,выдумалось дать тебе настоящего мужаи на рояль положить человечьи ноты.Если ж вдруг подкрасться к двери спаленной,перекрестить над вами стеганье одеялово,знаю — запахнет шерстью паленной,и серой издымится мясо дьявола.А я вместо этого до утра раннего, в ужасе, что тебя любить увели, метался и крики в строчки выгранивал, уже наполовину сумасшедший ювелир.
Но в жажде независимости подросток Лиля Брик не уступала подростку Маяковскому. Два года с лишним длилось противоборство. Позднее они пытались воспроизвести его в фильме «Барышня и хулиган». Но подошла бы и история отношений Буратино и Мальвины. Только Лиля-Мальвина учила Володю-Буратино не той арифметике, которой учат в школах. Ее особая версия этой мудреной науки базировалась на допущении – а для нее, кажется, аксиоме, – что 2 = 3. И постепенно Володя убедился, что да – это так. Что ОН – муж, Ося, Осик – с этой наукой вполне согласен, что он добр, как папа Карло, и жизнь втроем с любимым – боготворимым! – поэтом не вызывает у него никакого протеста.
Так зародился этот треугольный союз, который пережил многие бури, но не распался вплоть до гибели Маяковского. Весной 1918 года они сняли три комнаты под Петроградом, в Левашове. Мать Лили приехала навестить их там и сразу «поняла, что добропорядочный брак дочери распался, что она связала свою жизнь с Маяковским, который еще недавно ухаживал за ее младшей дочерью… А как же ведет себя в таком случае Брик? Он спокоен. Она же была в шоке… не захотела ни с кем из них попрощаться».
Вскоре все трое переехали в Москву, снимали домик в Сокольниках, и это была настоящая идиллия. Множество друзей посещало их там, и тройственный союз ни для кого не был тайной, никого не шокировал, принимался как нечто вполне естественное. Оставалась, однако, проблема свободы и независимости. И тут Маяковский нащупал – интуитивно взлелеял – осуществил гениальный ход. «Моя возлюбленная непокорна, она отказывается быть связанной веревкой каких-то обязательств, подчиниться моей воле. Так я же выверну ситуацию наизнанку: свяжу по рукам и ногам себя и свободный конец веревки вручу ей как подарок на всю жизнь». (Не напоминает ли это отношения юного Блока и Любы Менделеевой?)
Полная покорность Маяковского всем капризам Лили Брик, его почти рабское подчинение ей описано многими. Вспоминает Галина Катанян:
«Власть Лили над Маяковским всегда поражала меня… Летом 1927 года Маяковский был в Крыму и на Кавказе с Наташей Брюханенко. Это были отношения, так сказать, обнародованные, и мы все были убеждены, что они поженятся. Но они не поженились… Объяснение этому я нашла в 1930 году, когда после смерти Владимира Владимировича разбирала его архив. С дачи в Пушкино Лиля писала: „Володя, до меня отовсюду доходят слухи, что ты собираешься жениться. Не делай этого…"»
Похожих ситуаций, когда Лиля дергала издалека веревку-поводок (к ноге!), было множество. Находясь в Риге, она узнала о новом увлечении Маяковского и писала ему: «Через две недели я буду в Москве и сделаю по отношению к тебе вид, что я ни о чем не знаю. Но требую: чтобы все, что мне может не понравиться, было абсолютно ликвидировано. Чтобы не было ни единого телефонного звонка и т. п. Если все это не будет исполнено до самой мелкой мелочи – мне придется расстаться с тобой, что мне совсем не хочется, оттого что я тебя люблю. Хорошо же ты выполняешь условия: „не напиваться", „ждать". Я до сих пор выполнила и то, и другое. Дальше – видно будет».
Маяковский в ответном письме оправдывается, уверяет, что романа не было, что все время он проводит в театре или за бильярдом. Подпись – как всегда – «Твой щен» (щенок).
От новых возлюбленных Маяковский не скрывал своей преданности Л ил е. «Моя семья, – говорил он им, – это Лиля Юрьевна и Осип Максимович Брик». Сам же требовал от своих подруг полной и самозабвенной покорности. Проницательная Эльза Триоле так описала этот запутанный нервный клубок:
«Когда я ему сказала, что вот он пишет Л иле такие слова, а женщин-то вокруг него!.. Он мне на это торжественно, гневно и резко ответил: „Я никогда Лиличке не изменял. Так и запомни, никогда!" Что ж, так оно и было, но сам-то он требовал от женщин… того абсолютного чувства, которое он не мог бы дать, не изменив Лиле… Когда ему случалось влюбиться, а женщина из чувства самосохранения не хотела калечить своей судьбы… он приходил в бешенство и отчаяние. Когда же такое апогейное, беспредельное чувство ему встречалось, он от него бежал».