Отец произносил: «Ладно, до колхозов были сыты, если не считать поедание трупов и людоедство двадцать первого года. При колхозах то же делалось в тридцать третьем году. А то, что было в другие колхозные годы…» – он морщился, вспоминая увиденное, и присовокуплял: «Не очень сходится с тем, что пишет Твардовский о тётке Дарье».
К словам о колхозной обжираловке Солженицын пристегнул мысль героя: «А не надо было так, понял Шухов в лагерях». Тут папа опять вспоминал брата Николая, умиравшего в лагере от истощения, цитировал: «Что’ Шухов ест восемь лет, девятый? Ничего. А ворочает? Хо-го!»
Я запомнил слова отца: «Бодренькая фантастика! Но именно потому, что она заменила правду, вещь понравилась Хрущёву». Тем не менее, огромный её плюс в том, что показано: в лагерях сидели невиновные, главный герой, при том, что от его умозаключений разит фальшью, вызывает сочувствие. Произведение, первое такого рода в советской литературе, подкрепило и, в определённых рамках, проиллюстрировало развёрнутое Хрущёвым осуждение сталинского террора.
Папа прочитал и дал прочитать мне «Повесть о пережитом» Бориса Дьякова, вышедшую в 1964 году в журнале «Октябрь», «Барельеф на скале» Андрея Алдан-Семёнова, напечатанный в том же году в журнале «Москва». Понятно, что самое ужасное не показано, говорил отец, но в основном страдания людей, без вины брошенных в лагеря, отображены. Произведения, по мнению отца, были написаны безупречно выразительным языком.
В отличие от Дьякова, Алдан-Семёнова и других авторов, взявшихся в то время за лагерную тему, Солженицын создал «Архипелаг ГУЛАГ», доказав, что причина террора не в «искривлениях периода культа личности». Причина – само построенное террором советское государство. Исследование его природы, говорил мне отец, – немалая заслуга Солженицына.
Про «Архипелаг ГУЛАГ», который был издан осенью 1973 года в эмигрантском издательстве ИМКА-Пресс, папа узнал, благодаря зарубежным радиоголосам. Когда Солженицына в 1974 году выслали из СССР, папа заметил, что из библиотек исчезли журналы с его произведениями, которые у нас дома бережно хранились. Помимо «Одного дня Ивана Денисовича», то были напечатанные в «Новом мире» рассказы «Матрёнин двор», «Случай на станции Кречетовка», «Для пользы дела», «Захар-Калита».
Ходатай
С началом хрущёвской оттепели отец стал, по просьбам людей, писать ходатайства о реабилитации их арестованных родных. Дело это отнимало время, но он ничего не брал за помощь, говоря: «Да ну, ерунда – письмо написать».
Неподалёку от нас жила в комнатке барака старушка-немка Фрида Ивановна. До войны в республике Немцев Поволжья она была колхозницей, муж её умер, а двоих сыновей-конюхов девятнадцати и восемнадцати лет арестовали в 1938 году и расстреляли по обвинению в контрреволюционной троцкистской террористической деятельности. Саму Фриду Ивановну выселили в 1941 году, она попала в Бугуруслан. По-русски она говорила плохо, писать, кажется, не умела. Мой отец, помню, сказал: «Лев Толстой о ней мог бы написать второй рассказ «За что?» У него поляки страдали из-за того, что хотели быть поляками, а Фрида Ивановна вряд ли задумывалась, хотела ли она быть немкой».
Отец посмотрел имевшиеся у неё документы, отправил в Москву прошения о реабилитации сыновей. Их через некоторое время посмертно реабилитировали. Но одинокая старуха не получала пенсии, нянчила чужих внуков и жила тем, что ей за это платили. Отец принялся хлопотать, как это тогда называли. Он, разыскивая почтовые адреса, запрашивал справки с мест работы Фриды Ивановны и, в конце концов, собрал необходимое для подтверждения её полного трудового стажа. Она стала получать пенсию; часто приходила к нам, словно к своим единственным родным.
За взбучкой дело не станет
На улице, где мы жили, на прилегающих улицах не было асфальта, зимой на них нарастал слой льда и снега. По ним проезжали запряжённые лошадьми сани из деревень, а то и всадники. Они обычно останавливались у продуктового магазина номер 4, который находился наискось от нашей двухэтажки, за дорогой. Я насмотрелся на лошадей самых разных мастей. Отец мне объяснял: это муругая, это чалая, пегая и т. п.
Лошади, конечно, были не чистопородные. Отец говорил: в этой кровь башкирской породы, в этой – кровь вятской, а эта почти чистая казанская порода, а вот тебе сибирский маштачок. Ну, а я (в дополнение) воображал себе английских верховых, орловских и донских коней (опять же, по отцовским описаниям и по снимкам в Энциклопедии).
Скажу об одном случае. Подъехал в санях к магазину мужик в тулупе, явно подвыпивший, лошадь привязал к столбу, купил в магазине, что ему было надо. Мороз стоял такой, что у лошади морда покрылась инеем. Мы с отцом проходили неподалёку. Мужик полуулёгся в санях, стал лошадь разворачивать и так вожжи натянул, что удила врезались ей в угол рта. Отец подбежал к саням в ярости: «Морду тебе набить, негодяй?! Ты ей рот рвёшь!» Мужик посмотрел на него, ослабил вожжи, уехал, а отец мне сказал: «Лошадь не его – колхозная. Что ему до неё, если он от природы дрянь?»
Если бы мужик вздумал огрызаться, то мой отец, хотя уже немолодой, выполнил бы угрозу и с успехом. Дома он упражнялся с гантелями, с эспандером, когда-то занимался боксом.
Однажды ночью в дверь нашей квартиры сильно постучали; пока папа вставал с постели, раздался хрусткий удар – середину двери пробил нож и так, что показался его кончик. Отец распахнул дверь, увидел какого-то мужика и нанёс ему апперкот в подбородок, отправив в нокдаун. Отобрал нож, сказал: «Сам спустишься или тебя спустить?» (Напомню, что мы жили на втором этаже). Незнакомец ретировался.
На другой день вечером он пожаловал к нам с бутылкой водки, отец впустил его, пригласил в кухню. Человек был трезв, рассказал, что вчера перепутал-де дом: оказывается, шёл к подруге, причём, подозревая, что она не одна, и хотел «им устроить». У отца он попросил извинения. Папа кивнул моей матери, она поставила перед гостем стакан, тарелку с оставшейся от ужина варёной картошкой, полила её подсолнечным маслом, нарезала лук. «Я не пью, а вы пейте, – сказал папа человеку, – в милицию я не заявлял и не заявлю».
Тот выпил, закусил, спрашивает: «А нож мой?» – «Нож не отдам!» – ответил отец и заметил гостю, что, не перепутай он дом, мог бы тюремный срок схлопотать; неизвестно, мол, как бы вас с ножом приняли и что вы бы натворили. «Да я понимаю…» – нехотя согласился человек и, попрощавшись, унёс недопитую водку.
Нож был настоящей бандитской финкой с «усиками», с наборной, из разноцветных колец, рукояткой. Папа отнёс его в школу учителю труда: «Мой трофей», – рассказал о случае, они обсудили, что сделать с ножом. Учитель укоротил лезвие, превратил остриё в округлый конец, убрал «усики» и заменил наборную рукоятку деревянной. После этого отец пользовался ножом, как одним из своих перочинных; ножи он любил с детства.
Моральные установки
Зимним днём отец возвращался из школы домой; от улицы, по которой он шёл, вправо уходил переулок, к нему прилегал заснеженный городской сад. Вдруг раздался хлопок выстрела, за ним крик – по переулку, выскочив из сада, побежал подросток, за ним гнался старик, крича: «Держи его!» Подросток пересёк улицу перед моим идущим отцом, тот пустился за ним, догнал, схватил его. Подбежавший человек вцепился пареньку в горло, повалил его наземь, стал душить. Папа отнял его руки от горла поверженного беглеца: «Душить нельзя!»
У старика по щеке текла кровь, он, задыхаясь, с хрипом выдыхал: «Убить хотел…» Оказалось, в саду подросток стрелял из так называемой поджиги. Как она делалась? Находили подходящую медную трубку, её конец расплющивали молотком, загибали, в трубку заливали немного расплавленного свинца, чтобы, застыв, он образовал «дно». Затем с помощью напильника и гвоздика или толстой иглы проделывали в трубке сбоку маленькое отверстие. Трубку укрепляли проволокой и изоляционной лентой на подобии пистолета, выпиленного из доски. Поджига готова. В её ствол засыпали серу, соскобленную со спичек, загоняли пыж, клали кусочек свинца или обрубок гвоздя, после чего зажигали «присыпку» в отверстии на боку трубки (ствола), и происходил выстрел.
Паренёк с поджигой в безлюдном зимнем саду вряд ли целил в проходившего по переулку человека; скорее всего, попал в него случайно. Виновника надо было вести в милицию. Пострадавший требовал этого, но папа сказал: «Мы ему пострашнее сделаем. Я знаю его отца – тот пьёт, а пьяный он – бешеный. Расскажу ему, и он негодяя изобьёт до полусмерти». Старик удовлетворился, но дал пареньку пару раз кулаком по лицу.
А мой отец вспомнил, что действительно знает семью подростка, хотя не ведал, пьёт ли родитель и бывает ли страшен во хмелю. Отпустив пойманного, отобрав у него, конечно, поджигу, папа вечером нанёс визит родителям, потолковал с ними о том, что ждёт их сынка, если они им не займутся как следует.
Между прочим, я сам, учась в четвёртом классе, воспользовался инструментами, которые были у нас в отделении сарая, изготовил поджигу и стал, улучая момент, когда вблизи никого, стрелять из неё за сараем. Папа поджигу нашёл и сказал мне: «Стреляй, но если она взорвётся и глаза лишишься или пальцев, для тебя это будет чересчур. Я удушу тебя подушкой». Выражение лица у него было более, чем серьёзное. Потом я, правда, стрелял, но весьма уменьшал заряды и вскоре потерял к поджиге интерес.
Был ещё случай, относящийся к моральным установкам отца. Я с нашей дворовой компанией шёл по улице, и один из ребят пульнул из рогатки в севшего на забор частного дом воробья. Камешек в птицу не попал, пролетел дальше и разбил в доме окно. Вся компания мигом убежала, а я бегать не мог, и меня схватил хозяин. Я ему сказал, что камня не кидал, но он отвёл меня в милицию. На месте оказался начальник, его жена была учительницей в нашей школе, и он хорошо знал моего отца. Начальник велел человеку, который меня привёл: «Отпустите его!»
Потом зашёл в школу к моему отцу, сказал, что у него лежит заявление о разбитом окне. В том, что разбил не я, начальник милиции не сомневался, но не сомневался он и в том, что я знаю, кто разбил. Папа сказал: «Вы хотите, чтобы он нарушил неписаное правило: «не выдавай»? Вы не знаете, как ребята относятся к таким, кто выдаёт? К счастью, он у меня такой, что, если я ему велю выдать, он этого не сделает!»
Начальник ничего не сказал. А мне отец объявил: «Ты увидел, что твои приятели – подлецы? Убежали, зная, что отвечать будешь ты. Но тебя они будут уважать за то, что ты никого не выдал».
К моральным установкам, каковые отец мне преподал, надо отнести и отношение к животным. В отделении сарая у нас был устроен закуток, в нём родители откармливали поросёнка и с началом декабрьских морозов закалывали его. Мяса, а особенно сала хватало нам надолго. Когда мне было лет пять, папа заметил, что я почёсываю поросёнка, стараюсь с ним подружиться, и сказал: «Не приучай его к себе и сам к нему не привыкай! Мы его держим только для того, чтобы зарезать и съесть. Заигрывать с ним – значит, лицемерить». Он досконально объяснил, что это такое – лицемерие.
Была у нас кошка, которую я котёнком принёс с улицы и назвал Багирой. Я знал, что хлеб она не ест, и однажды за ужином потыкал в котлету катышком хлебного мякиша, дал Багире. Она тут же его съела. Отец рассерженно выговорил мне: «Обманул кошку – ай да умник! Издеваться над теми, кто зависит от тебя, кто слабее тебя, – это подлость!»
Гадости и один успех
Сбоку от дома, где мы жили, был устроен палисадник с тремя десятками клёнов, они росли плохо. Мой отец окопал их, и, поскольку в доме не имелось водопровода, носил воду от колонки, находившейся за сто метров, и выливал под деревья. За вечер он трижды приносил под каждое по два ведра. Больше никто этого не делал. Клёны выросли, стали раскидистыми.
Четыре дерева были посажены на улице вдоль так называемого тротуара – полосы земли, утоптанной прохожими. Отец и их поливал, большими стали и они. С некоторого времени под крайним деревом в его тени стала располагаться мороженщица, державшая мороженое на металлическом ящике со льдом. Лёд таял, обращаясь в раствор соли – замораживали воду с солью. Когда мороженое бывало распроданным, мороженщица выливала солёную воду с остатками льда под дерево. Оно начало сохнуть. Мой отец уговаривал женщину выливать воду в нескольких шагах в стороне, однако мороженщица делала по-своему, и дерево засохло.
В другое лето она поместилась в тени под зеленеющим деревом, и его тоже поила раствором соли. Мой отец написал в газету, заметку напечатали, но никакого действия это не возымело. Второе дерево погибло, как и первое. По той же причине засохло третье, а четвёртое сломал, наехав в него задом при развороте, грузовик.
Вспоминая, как погибли четыре дерева, отец морщился и произносил: «Гадость». Гадостью было и другое. В нашем доме, как и в соседних домах и бараках, отсутствовала канализация, и жилицы выливали наземь во дворе вёдра помоев с комками женских волос, с картофельными очистками, с яичной скорлупой, с селёдочными головами и внутренностями, с детским калом. Меж тем в тридцати метрах стоял общественный нужник, и яма под ним предназначалась и для помоев. Туда их выливала только моя мать. Отец сдерживался и ничего не говорил соседкам, зная, что это без толку, его лишь люто возненавидят.
В одно лето на улице перед домом, между проезжей частью и так называемым тротуаром, оказалась мёртвая большая собака. То ли её сбила машина, то ли кто-то убил её как-то иначе. Труп разлагался, много людей проходило мимо, не выказывая признаков беспокойства. От трупа до открытых окон первого этажа было не более пятнадцати метров. Можно представить, какой воздух втекал в комнаты. Мы жили на втором этаже, и труп собаки лежал не напротив наших окон, но запах несло и к нам, окна пришлось держать закрытыми. Отец ходил в домоуправление, там ему ответили, что «улицей мы не занимаемся». Ему не удалось выяснить, кто же занимается ею.
А надо сказать, что рядом с общественным нужником стоял огромный дощатый ящик, куда бросали всякие отбросы. Иногда на телеге, запряжённой лошадью, приезжал человек, вилами перемещал отбросы из ящика в телегу и увозил на помойку за город. Приезжал человек в разное время, но мой отец, при его занятости, подкараулил его, дал ему рубль двенадцать копеек на бутылку яблочного вина, и тот, подъехав к останкам собаки, поддел их вилами, отправил в телегу и увёз.
Поездки в деревни
Отец постоянно старался показать мне что-то новое. Недалеко от Бугуруслана расположена деревня Аксаково, в 1960-е годы там ещё была цела усадьба, в которой провёл несколько детских лет видный писатель Сергей Тимофеевич Аксаков. Нас с отцом не один раз возил в деревню владелец легковушки «Москвич-400», человек, с чьим сыном мой отец у нас дома занимался русским языком, подготовил его к поступлению в институт.
Мы осматривали усадьбу, отец рассказывал о творчестве Аксакова, о славянофилах и западниках.
Тот же шофёр несколько раз в одно-другое лето отвозил нас в Пилюгино, что на речке Малый Кинель, в деревни по другую сторону от Бугуруслана, рядом с которыми были лес, речка: Коптяжево, Нойкино. Мы останавливались в избах с сохранившейся русской печью, и отец заводил с хозяйками разговор о доколхозном времени, когда из таких печей доставали рогачом чугунки с топлёным молоком, покрывшимся густо-розовой плёнкой. Щи варили с говяжьей мозговой костью, на которой оставляла часть мяса, добавляли и мясо кусками. Потом сваренным щам давали ещё и несколько часов «потомиться» в русской печи, отчего они становились невероятно вкусными. Из горячей кости добывали лакомство – мозг.
Из разговора отца и хозяйки, которую звали Галина Прокофьевна, я узнал, как «томили» в печи и гречневую кашу, которая, делаясь совершенно рассыпчатой, приобретала тёмно-красноватый оттенок. «Не каша – малина!» – подсказал отец хозяйке, и та растрогалась. Она рассказала, что, когда Сталин умер и «заступил Маленков», люди думали – услышаны их молитвы. Маленков уменьшил налог, разрешил увеличить приусадебные участки и разводить свой скот. «Я тогда корову с тёлкой держала и пять овечек», – вспоминала Галина Прокофьевна. Недолго, мол, радовались – Хрущёв взял свою силу, скотины лишил, оставил огороды и кур.
Когда я стану постарше, отец скажет мне: в деревне, мол, жизнь хуже, чем была при крепостном праве. Тогда крестьяне несколько дней в неделю работали на барина, а несколько – на себя, они держали скот. А теперь барщина длится всю неделю, доярки ходят доить колхозных коров за километры. В своё время, по рассказу отца, как расшифровывали ВКП(б)? Всероссийское крепостное право большевиков.
Хозяйка варила нам яйца всмятку, пару раз отец покупал у неё куриц для супа. Однажды он попросил у неё позволения испечь хлеб. Она изумилась, переспросила его, он с улыбкой подтвердил: «Да, хлеб!» Она нехотя позволила, стала наблюдать. Отец замесил тесто и испёк на поду хлеб – Галину Прокофьевну это потрясло: «Чтобы мужчина да городской сам хлеб испёк! И нисколечко не дал подгореть! Во дела-а!»
Я был горд за отца и нашёл, что ещё не ел такого вкусного хлеба. Хозяйка признала, что он не хуже, чем её хлеб.
Мы с отцом ходили на речку купаться, а потом – в лес, искали грибы и как-то набрали лукошко грибов с сиреневато-бурыми шляпками. Галина Прокофьевна мотнула головой: «Их не едят, это сорные синички!» – «Рядовки сорные, – поправил мой папа, помня уроки Силы Андреева. – И они вкусные!»
Он варил рядовки пятнадцать минут, отвар вылил, а грибы поджарил на подсолнечном масле. Мы их с аппетитом ели, а хозяйка глядела в страхе, ожидая, что нам станет плохо. Когда прошло время и с нами ничего не случилось, она и сама отведала рядовок. К отцу прониклась величайшим уважением.
Ездили мы и в деревню Баймаково с её прудами, где разводились карпы. Они заменяли нам мясо, брали за них недорого. Жарили их нам, как здесь принято, в сковородах, куда наливали воду с добавкой подсолнечного масла, так что карпы, скорее, тушились, а не жарились. Жители коптили карпов впрок. Мы привезли домой «полпуда» (выражение отца) копчёных карпов.
И надели мы белые шляпы
Достать для меня путёвку в черноморский санаторий родители отчаялись и решили, что отец поедет со мной на море «дикарём». Выбрали Анапу, отправились туда из Бугуруслана в конце июня 1965 года. С собой мы взяли моего племянника Сергея, сына Нелли, падчерицы моего отца.