В нос ударил затхлый запах, полный сырости и гнили. Вот так, – невольно сформулировал Атаназиус, – пахнет непролазная, прогорклая нищета. С этим запахом он познакомился когда-то на захолустных, грязных улочках и в пивных Германии, проходя мимо помоек – запах нищего люда, дна общества, от которого давно отвык, живя среди цивилизации и достатка.
Две коптящие сальные свечи не в силах были осветить хотя бы часть небольшой горницы. И только привыкнув к темноте и хорошенько присмотревшись, можно было различить вдоль бревенчатых и закопчённых стен широкие лавки с давно нестиранными подушками, засаленными лоскутными одеялами и просто каким-то тряпьём. Над лавками висели кривые полки с нитками, шитьём и щербатой, растрескавшейся посудой.
За деревянным столом сидели напуганные внезапным приходом богатого гостя две девушки лет двадцати, похожие друг на дружку, как две капли воды, только одна была с чёрными косами, другая – с русыми. Они вышивали по краю белых тонких полотенец яркую кайму греческого орнамента. Чёрнокосая шила гладью, её сестра – «крестиком».
Глиняная печь едва теплилась: видно, в доме кончились дрова. На печи, в полумраке слегка колыхнулась бесформенная куча тряпья.
– Вы кто, барин?… – встревоженно спросила Штернера одна из девушек, та, что с чёрной косой за спиной.
– Гость ваш, – ответил, улыбнувшись, Штернер.
– Гость? Откуда?
– Издалёка. – И уже сам спросил у неё. – А ты Пелагея будешь?
– Пелагея… – удивилась чернобровая.
– А ты, значит, Дуняша, – перевёл он смеющийся взгляд на девушку с русой косой на груди.
– Дуня… – подтвердила та, так же дивясь тому, что он знает и её имя.
– Что-то никак не припомним вас, барин… – сказала первая.
– Мы не знакомы… – ответил незваный гость. – Фамилия моя Штернер.
– А как зовут нас, откуда знаете?
– Один человек тайну выдал, – сказал он, продолжая улыбаться. – А ещё просил передать от него привет. А также подарки с гостинцами.
Девушки переглянулись.
– Что за человек? – полюбопытствовала Пелагея.
– Брат ваш Афанасий…
– Афоня?! – тонко вскрикнула Дуня.
– А разве у вас ещё братья есть? – спросил Штернер.
– Жив, жив… – забормотала чернобровая.
– Конечно, жив! – рассмеялся он. – Куда ж ему деться!..
Девушки не сговариваясь вдруг разрыдались и обнялись.
Наконец Пелагея спросила:
– А он где?
– В Германии.
– А это где?
– За границей, в Берлине. Слышали о таком городе?
– Не-а…
– Что ж он там делает? – теперь вопрос задала Дуняша. – Чего не ворочается?
– Живёт он там… Дела у него…
– А приедет ли? – без надежды спросила Пелагея.
– Непременно приедет… В гости…
– Когда?
– Скоро…
– Гад он, наш Афоня! – беззлобно произнесла Пелагея. – Оставил одних с придурочной мамкой, а сам и в ус не дует!
Тряптичный холм на печи зашевелился и тяжко приподнялся. Это оказалась старуха лет семидесяти с торчащими из-под темного платка седыми клоками волос. Глаза её были прикрыты и слезились. Вероятно, старуха была слепа. Она повернула к ним трясущуюся голову, как бы прислушиваясь, затем еле слышно проскрипела:
– Кто приехал, девки?…
– Гость у нас, маманя! – ответила Пелагея.
– Что?… – переспросила старуха.
– Гость, маменька, гость! – повторила Дуняша громче.
– Какой гость? Не разберу!..
– От Афони нашего!
– От кого? Говори громче!..
– От Афанасия, маманя! – прокричала ей Пелагея прямо в ухо. – Жив наш братец, жив!..
– Вот радость-то!.. – безрадостно молвила старуха и внезапно стала ловить ртом воздух, задыхаясь и кашляя.
– Ну, вот, начинается!..
Пелагея побежала раскрыть дверь избы, чтобы впустить свежий воздух, Дуня же бросилась к матери, уложила её вновь на лежак, вытянула ноги, подсунула под спину подушку, развязала платок и тесемки рубашки на шее. Похоже, это было привычной процедурой «спасения»…
Обе девушки уродились хромоножками – с «конской стопой» – Пеля на левую ногу, Дуня на правую. Из-за этого их отец Василий Егорович Барабанов запил ещё сильнее, маялся да куролесил и в один из горьких дней, напившись до беспамятства, попал под почтовую карету, мчавшуюся на всём ходу мимо их деревни, и к вечеру скончался.
Малолетние калеки поначалу не понимали, что увечны. И даже пытались танцевать на деревенских праздниках. У одних это вызывало жалость, других потешало. За это им платили – кто свистулькой, кто горстью малины, иногда копейкой.