на счёт семь – молодость безобразника: вот потасканный мужичонка, имеющий наглость носить дипломат и, возможно, потому полагающий, что имеет дипломатическую неприкосновенность, зацепляется сандалией за чугунную решётку – этакий пояс верности вокруг чахлого деревца, изумлённо изогнувшего от такого знака внимания навстречу таинственному незнакомцу свои морщинистые старушечьи прелести. А зацепившись сандалией, мужичонка роняет своё крокодиловокожее чудо.
– Ну что ж ты, лапоть? – пристыжаю его я, забегая вперёд и преданно заглядывая в его очумелые глазки. – Что же ты вешчь-то роняешь? Она же наша, расейская!
Ах, этот мой юный патриотизм, эта гордость за свою самую лучшую в мире страну!
на счёт восемь – молодость безобразника: вокруг были звери, но я был зверь зверей. Ух, я был зверюга! С холодными серыми глазами, с мягкой тигриной походкой, с радушным оскалом острых клыков, всегда готовый и к обороне, и к нападению.
Ах, какой же я был зверюга!
Глюков – для людей это значило «чудо, которое не может, не имеет права с тобой не случиться».
Глюковистичное – для людей это значило «сделанное на века, сделанное на пределе возможного, так, как это мог бы сделать великий Глюков, если бы у него было на это время».
Глюковистична, говорили люди, музыка Моцарта, политика Августа, живопись Брейгеля, архитектура Гауди, относительность Эйнштейна. Люди могли привести и ещё несколько примеров глюковистичного.
– Аркаша, Аркаша, проси чего хочешь! – требовали они.
– Зачем? – отвечал Аркаша, пожимая могучими плечами-крыльями. – У меня всё есть.
И действительно, у Аркаша было всё и даже больше, чем всё: у него была Ганга.
на счёт семь – молодость безобразника: я мчусь сквозь картинки с выставки народной жизни. Я мчусь на свиданье с оторвой, посмевшей откликнуться на моё газетное объявление: «Нищий уродливый эгоистичный кретин (довольно точная моя тогдашняя характеристика – А.Г.) ищет умную красивую заботливую и богатую для совместных занятий онанизмом, остракизмом и эмпириокритицизмом».
Ах, эта моя молодая самонадеянность, ах, эта моя вера в идеальную Ж.!
на счёт шесть – молодость безобразника: попка маячит впередималенькая, но с трещиной посерёдке. «Ненавижу, – понимаю я, – ненавижу маленькие попки, да ещё с выщерблиной, ведь они должны быть большими, округлыми и сплошными, как глобус, как наша любимая планета в миниатюре!» – и, обгоняя хозяйку незадачливой попки, два раза гавкаю на них обеих.
– Дура, – говорю я хозяйке, не глядя на неё и зная, что в глазах её изумление сменяется гневом, а затем страхом, – пусть хоть гавк у тебя останется, коли бог задницей обделил.
«Да на хрена ты вообще мне сдалась – переживать за твою несексапильность, – переключаюсь я тут же на свои размышления, – нет, не тебя так пылко я ищу».
Я ищу Свободу, я хочу её, я страстно желаю отыметь её в попку, в её глобусоподобную желеобразную необъятную сплошную задницу. Вот и всё, что мне нужно от жизни – трах-тах-тах, а потом – тишина.
А потом, после тишины, она спросит, приоткрыв глаза: «И зачем я тебе сдалась – такая зыбкая, эфемерная?» Чтоб быть свободным! Чтобы жить со свободой в душе, в голове и в теле. Чтобы жить со всеми свободами в одном свободном свальном грехе, ведь свободы всякие нужны, свободы всякие важны: свобода любить, кого захочу, и трындеть о своей любви на весь мир, свобода бить в те рыла, в которые захочу, свобода выплеснуть на вас всех накипевшее, свобода быть тем, кем я хочу быть, и свобода быть тем, кем быть не хочу, но являюсь.
Мне хорошо, когда мне хорошо, а другим плохо, вот такая во мне личность образовалась: и хорошая, и плохая одновременно.
Ах, какой я всё же мерзавец, но обаятельный же мерзавец! Меня нельзя не любить.
на счёт пять – молодость безобразника:феминизм, гринписизм, тоталитаризм, антитоталитаризм, все эти массово внедрённые «измы» – прогрессивные и не очень – были одинаково мне отвратны. Единственным «измом», с которым я ещё мог бы тогда смириться, был глюковизм.
Энтузиазм толпы мне смешон. Я – млекопитаемое нестадное. Когда толпа в едином порыве вскидывает вверх кулаки и кричит: «Нет диктатуре!», я кричу: «Да – тирану!» и опускаю свой кукиш вниз.
Мой рахитичный членик тоже никнет к полу: с большой головкою на тонкой ножке, он совершенно нежизнеспособен в условиях депрессивной внешней среды.
Ах, этот мой героический пожизненный спутник на тонкой изящной ножке! Сколь часто ты был мне неверен и сколько рогов ты мне понаставил, однако же терплю я тебя всё ещё по доброте душевной!
на счёт четыре – молодость безобразника: наплощадях и в скверах людишонки с искажёнными благородным гневом ликами пинают каменные статуи бывших тиранов, мочатся на их громадные туши и вопрошают поверженных идолов: «Понял, гад?»
«Плохо тиранил, – делаю вывод я. – Извёл бы под корень всё поганое людишонкино племя – и стоял бы себе сейчас спокойно, в почёте и уважении, как в каменном лесу – в компании подобных себе упырей. А самая абсолютная свобода может увенчать деятельность именно что самого беспощадного из тиранов – когда некому станет уже, собственно, ни посягать на эту свободу, ни присягать ей».
– Так его, по яйцам, по яйцам! – советую я, и слова мои встречают в тираноборцах благодарное понимание.
Я снимаю своё кепи – фирменное кепи с лейблом бренда «Рабочая одежда» – и обхожу с ним окружающих, гнусавя:
– Пожертвуйте на снос ещё одного каменного ублюдка, тирана Вороватейшего, мать его так, растак и перета-ак!
Народ в целом охотно помогает святому делу, однако некоторые особенно скаредные свободолюбцы скупердяйничают: «А, чево там, мы сами его снесём».
– Вы что, господин не очень хороший, – спрашивал я такого умника, приблизившись к нему вплотную, – против сбора средств на снос памятника кровопийце трудового народа?
– Да нет, я не против, – начинает запинаться тот, – я просто думал…
– Вы ещё и думаете? – я смотрю на него с уважением, почти бесшовно перетекающим в восхищение. – Так вы – мыслитель?! Тогда не надо, – пячусь я от него, – с мыслителей мы на снос не берём. Они, мыслители, пусть мыслят за нас, недоумков, пусть выдают нам инструкции для светлого будущего: как правильно жить в этом светлом будущем, что надо будет строить – на месте сломанного и сброшенного, как надо будет строить, из чего, с какой скоростью…
– Возьмите деньги, – шепчет мне незадачливый хомо когитанс[34 - Хомо когитанс – homo cogitans (лат.) – человек мыслящий.], скок-поскокивая за мной.
– Нет! – вопию я, опуская в карман его мятые купюры. – Не возьму! Не просите!
Ах, это моё бессребреничество, ах, эта моя всегдашняя готовность послужить правому делу – пусть и себе в убыток!
на счёт три – молодость безобразника: язарабатываю на поддержание свободного духа в свободном теле и другими элегантными способами. В не слишком людном переходе метро я бросаюсь с воплем: «О, Изольда, зачем ты погубила меня?!» в ноги к самой симпатичной из скво[35 - Скво – женщина (амер.).] (у симпатичных обычно есть чем поделиться с миром) и покрываю поцелуями её сквозьчулочные колени, поднимаясь затем всё выше и выше, но в итоге всё же кидаю ей спасательный круг:
– Милая, дай пару кусей твоему обожателю, всего две тысячи за мою разбитую жизнь!
О, русские женщины, сколь вы тогда были стыдливы в боязни публичной демонстрации своих чудных ножек! Тогдашняя милая, не колеблясь, расставалась с искомой суммой.
Ах, эта моя тяга к русским женщинам, в ущерб женщинам всего остального мира, лишённым, таким образом, сколь-нибудь реальных шансов когда-либо меня заполучить!
на счёт два – детство даётся нам только дважды,и прожить его нужно так, чтобы оно было засчитано, когда придёт пора отчитываться о содеянном:
– Моя фамилия Гуглюков, – сообщаю я миру.
Не все встречают моё откровение с пониманием, но есть и такие, что раскрывают свои плодоножки навстречу плодожорке моих объятий.
– Ну а моя, блин, дядя Хрюков, – отвечают мне наиболее близкие по духу, и моя червячок-душонка залезает в их душонки – плоды разной степени свежести, – и начинается соитие, и кончается проза.
И однажды я встречаю в метро своего духовного близнеца, свою недоснятую копию, так долго ускользавшую от меня тень. Опоздав на поезд, он не смиряется с поражением, не никнет гордой головою – нет, он бросает последние проклятия этому миру чистогана и чистоплюйства:
– Ах вы, сволочи, смотрите же, гады, как умирают те, которые умирают, когда на них смотрят! – и, прыгнув на рельсы, взмывает в вечность призывом гордым к свободе, к свету.
И долго после этого разгоняют свои мурашки озадаченные обывателишки и приглаживают сальными пятернями свои вздыбившиеся волосёнки, на которые, победно кружась, опускается прах героя.
Ах, это второе и последнее детство и это втородетское презрение к той части собственной жизни, что походила скорее на ишака в осенней пустыне, чем на мустанга в весенней степи!
на счёт раз – смерть придурка, бесконечнопрекрасная, как весть о расправе над поэтом-насмешником, и вновь смерть придурка, бесконечно ужасная, как весть о рождении вражьего сына, и вновь смерть придурка, ах, уже не прекрасная, ох, уже не ужасная – вообще никакая. Никакая не смерть, а так, издыхание.
У Аркаши была Ганга, у Ганги был Аркаша, и было им хорошо.